Северная столица. Метафизика Петербурга - Спивак Дмитрий Леонидович 6 стр.


К северу от Невы – точнее, реки Систербек (Сестры) – положение регулировалось Ореховецким трактатом 1323 года, исключительно приоритетным для средневековой русской дипломатии. Проследить направление границы современному читателю не составит труда. Она начиналась у теперешнего Сестрорецка, примерно там же, где советско-финляндская граница до «Зимней войны», и шла оттуда на север, отсекая в пользу шведов западную часть Карельского перешейка (там они установили свою провинцию «Carelia», просуществовавшую до XVIII века).

Дальше наш карандаш прочертит линию примерно посередине, между шведским форпостом Выборг и нашей крепостью Корела. Точнее говоря, Корела была по статусу пригородом Новгорода, по сути стоя на равной ноге с Ладогой и даже Псковом. Это было следствием того, что тогда Карелия считалась не волостью (то есть колонией), а территорией Новгорода. Двигаясь дальше на север, наш карандаш оставит Карельский перешеек, чтобы вести свою линию по непроходимым болам и чащам. Обширные отрезки этой границы еще долго могли быть лишь чисто условными. Ну, а дальнейшее кажется тривиальным: нам остается направить линию на север, так, как идет граница современной Финляндии, и окончить ее в районе, где уже чувствуется близость «Дышучего моря» (Северного Ледовитого океана).

Сделав этот последний штрих, мы поторопились бы, и совершили ошибку. Как свидетельствуют исторические карты, примерно на уровне середины современной Финляндии граница круто поворачивала на запад, и упиралась в берег холодного Ботнического залива. Этот поворот был задуман в основном чтобы учесть интересы карел – преимущественно коммерческие. Нужно признать, что читателю, знакомому с незавидным положением теперешних карел, в это непросто поверить. Однако историки свидетельствуют, что дело было именно так (Шаскольский 1987б:132–138).

Восстанавливая лишь общие очертания событий, можно сказать, что к XIII веку основная масса карел была сосредоточена на Карельском перешейке. Потом последовал своего рода «этнический взрыв», и эта масса выплеснулась на север, занимая обширные территории вплоть до побережья Белого моря. Такой «бросок на Север» существенно преобразил этническую карту новгородских земель, и был одним из крупнейших эпизодов «переселения народов», когда-либо случавшихся в районе будущего Петербурга.

На новых местах карелы занимались своими традиционными промыслами, а кроме того, приложили все силы, чтобы взять в свои руки транзитную торговлю – в первую очередь пушниной и «дарами леса» – на обширной территории между Северной Двиной и северной Приботнией. Так на пространствах севера сложился новый тип торговца – сметливого, легкого на подъем, недурно вооруженного и драчливого. «Крутые» люди этого склада нередко сбивались в дружины, и поддерживали элементарный правопорядок на контролируемой ими территории. Деловые качества, равно как и умение легко пускать в ход оружие весьма ценились в этой среде. Напротив, происхождение и родной язык особого значения не имели.

К северу от Ладоги такие молодцы нередко называли себя «пермью», к югу – «русью», но схожего было очень много. Конечно, «русь» слжилась в другое время, принадлежала преимущественно славянскому миру, группировалась обычно вокруг варягов, и была склонна к государственной деятельности. Напротив, «пермь» принадлежала финно-угорскому миру (часть народа коми до сих пор называют себя пермяками), складывалась в рассматриваемую эпоху обычно вокруг карельских дружин, и к государственному строительству была решительно равнодушна. Но мы говорим об общем принципе организации, а здесь сходство налицо (Киркинен 1981:91).

Таким образом, в Ореховецком договоре было признано право карельских «вооруженных коммерсантов» пользоваться своими традиционными торговыми путями. Надо думать, что на его соблюдении настаивала в первую очередь новгородская сторона. Задушевная дружба с карелами позволяла ей не опасаться за свои северные рубежи. Но и шведы достаточно хорошо знали карелов, и старались без нужды с ними не конфликтовать. Достаточно напомнить, что основание Стокгольма шведская традиция связывала с защитой от карельских набегов. Сейчас в это нелегко поверить, но есть же текст такого шведского источника первостепенной важности, как уже упомянутая нами «Хроника Эрика». Вот что она рассказывает:

«Свеям урон наносили огромный

набеги карелов, язычников темных (…)

Как поступить, чтоб не лез разоритель?

Биргер ярл, был он мудрый правитель, —

город Стокгольм повелел он построить,

с толком и разумом жизнь в нем устроить.

Замок красивый, скажу без прикрас,

построили, выполнив ярла наказ.

Замок к озеру путь охраняет:

карелов набеги теперь не пугают» (1994: стихи 474–475, 508–515).

Здесь описаны события середины XIII века. Ну, а нападения карел с моря начались раньше, – наиболее эффектным был поход 1187 года, увенчавшийся разграблением богатого города Сигтуны. Захваченные там ворота изумительной работы – знаменитые «Сигтунские врата» – и по сей день украшают Софийский храм новгородского кремля.

Кстати, упоминание карелов в «Хронике Эрика» достаточно условно. В стихе 487 эти враги шведов определены уже как «русские и карелы», а в стихе 494 – как «ижора и русские». В конце концов, это – преемники того самого словено-чудского союза, который в седой древности призвал варягов на Русь, а потом строил новгородскую державу. О его деяниях долго еще напоминал герб Карелии – две руки с серебряными мечами, скрещенные на кроваво-красном фоне.

Взгляд наш как будто зашорен: он все обращается к Средиземноморью, и если не к Аркольскому мосту, то к Мульвийскому. А ведь тут же, под боком у нас происходили события, имевшие не меньшее духовное значение. Встретив в своем продвижении местное население, карелы сливались с ним (как с весью), или же вытесняли, как это чаще всего случалось с саамами (лопью, лоплянами, лопарями, или лапландцами, как их позднее могли называть). Обе стороны призвали на помощь все свои магические познания: чародейство и «шаманские поединки» стали делом повседневным. Кстати, посильное участие в них приняли и русские (естественно, на стороне карел). До сего времени в одних говорах саамского языка слово «karjel» значит карел, но есть и такие, в которых оно означает русских. Повидимому, разница между обоими драчливыми соседями могла видеться саамам не вполне четкой (Попов 1973:48).

Предания об этих битвах сохранила до наших дней «Калевала»: они составляют ее важнейший, но отнюдь не самый глубокий слой. У каждого читателя древнего эпоса (а в старину – и сказителя) есть здесь свои любимые строки. О вкусах не спорят, но для автора – это странный фрагмент руны 12, где течение рассказа замедляется, а звуковая канва становится шелестящей и похрустывающей. Герой – неунывающий Лемминкяйнен – в сумерках подкрадывается к зачарованной лапландской усадьбе. Тихим шагом он входит во двор, собака ворчит со сна, он зашивает ей пасть одним заклинанием, чтобы не лаяла; зачем-то сотворяет из тумана человечка себе в помощь, и наконец, затаив дыхание, приникает к щелочке:

Заглянул он внутрь тихонько, / Посмотрел тихонько в избу:

Колдунов полны покои. / С музыкой у стен сидели,

Громко пели чародеи, / Прорицатели – у двери,

Знахари же – на скамейках, / Заклинатели – на печке,

Множество лапландских песен, / Мудрые творенья Хийси

(стихи 393–402).

Финский текст, и так насыщенный лексикой и ритмикой заклинаний, становится тут и вовсе волшебным; обратимся к оригиналу, начиная со стиха 395:

«Tupa oli taynna tuutijoita, / Lautsat taynna laulajoita,

Sivuseivat soittajoita, / Ovensuu osoavia,

Peripenkki tietajia, / Karsina karehtijoita;

Lauloivat Lapiu runoja, / Hiien virtta vinguttivat»

(Калевала 1975:115).

Продолжать цитирование не имеет особенного смысла: нам пришлось бы переписать здесь добрую половину «Калевалы». Более подробную информацию до сих пор можно получить в отдаленных карельских деревушках. «Что же там говорить», – заметит к концу расспросов долго отнекивавшаяся старушка. Пожевав губами, она уставится куда-то вдаль своими выцветшими глазами, и понизив голос, продолжит: «Лопари – они ведь, не к ночи будь помянуты, колдуны были. On kivella souvettu – на камне плавали». Тут у забредшего фольклориста и пробежит холодок по спине: непростой народ были лопляне…

В своем продвижении карелы оставляли за спиной иной раз довольно обширные островки саамского населения. Ближайшим к теперешнему Петербургу был куст саамских деревень у южного берега Ладоги, известный у нас в средние века как «Лопская земля». Она простиралась примерно от истока Невы, где граничила с Ижорской землей, и далее до самого Волхова. Саамы в общем всегда старались держаться особняком. Этому способствовали как их архаичные нравы и обычаи, так и особый язык, не относящийся к прибалтийско-финской группе, и для чуди непонятный (сейчас его еще можно услышать кое-где во внутренних областях Кольского полуострова). Невзирая на это, нужно предположить, что известный обмен магическими практиками все же происходил.

Реконструируя сакральную структуру Старой Ладоги, историки включают в нее деревню Лопино: присутствие там саамов археологически подтверждено. Неподалеку начиналась одна из «священных дорог», связывавших Лопино с жертвенным местом (или группой алтарей) протокарельской чуди. Ну, а это место приходилось примерно напротив кургана вещего Олега, через реку, и было связано с ним через посредство «Любшина омута», где могли совершаться «водные» обряды с жертвоприношениями (Лебедев 1985:207–210). В топонимике высказано даже мнение, что само название «Ладога» могло произойти от саамского слова, означавшего первоначально что-то вроде «высокий перешеек» (это мнение высказано петербургским языковедом С.Г.Халиповым).

Другим примером магического контакта могут служить амулеты с изображением тотема-животного, повсеместно распространенные на новгородских землях X–XIV столетий, в том числе и у русских. Обычно это был конек, что позволяет определить источник их происхождения как безусловно чудской (встречалась и водоплавающая птичка). Однако для первой половины этого периода часты и подвески с изображением оленя (или лося). Архаичность этого образа требует специального объяснения.

В принципе, нельзя исключить, что у чудских кудесников сохранилась смутная память о тех далеких временах, когда ездили не на конях, а на оленях. Оговорки такого типа нет-нет да и встречаются в «Калевале». К примеру, в шестой руне злобный Еукахайнен посылает в героя три стрелы. Приведем конец рассказа об этом:

(стихи 175–178). Так стоит в переводе. Оригинал же говорит о лосе (hirvi), а также жеребце (ori) и коне (hevonen).

Однако более вероятно прямое заимствование из саамской культуры, весьма архаичной по своему складу. В подтверждение этого можно сослаться на тот факт, что подвески с оленями встречаются по преимуществу в районе «Лопской земли» южного Приладожья (Кирпичников, Рябинин 1990-2:107–108). Этот аргумент выглядит вполне весомо, как впрочем, и сочетание обоих названных факторов.

Темные слухи о «чародействе лоплян» продолжали ходить по Руси и в более поздние времена. Молва могла глухо связывать с ним смерть то Ивана IV, то Лжедмитрия I. Считается, что «приладожская лопь» была вполне ассимилирована к XVI веку. В отношении языка так наверняка и было. Что же касалось магической культуры, то, как это часто случается, ее осколки встраивались в поверья местного населения и сохранялись много позже указанной даты. Данные на этот счет понемногу накапливаются, так что нельзя исключить, что в будущем петербургскому краеведу может понадобиться хотя бы беглое знакомство с одним из диалектов саамского языка.

Тут реконструкция становится глубокой, но обманчивой, как поверхность карельского болота. Там ведь известно как бывает: поставил ногу, осторожно ступил – а она ушла вглубь, без всякой надежды остановиться на твердой почве. Так и тут: саамами дело не кончается, ведь и до них кто-то населял эти края, охотился и ворожил. Голоса этих аборигенов давно отзвучали, но след их остался в народной памяти. Возьмем хотя бы легенды о «чуди, ушедшей под землю».

Предания этого круга повсеместно распространены на русском Севере, и образуют довольно устойчивый комплекс. До сих пор в отдаленных деревнях, а то и в обычной квартире на Ржевке-Пороховых знающие люди расскажут вам, что до прихода русских эти места населяла чудь, оставшаяся тут с древних, едва ли не допотопных времен. Нового населения она чуждалась, и была вытеснена им, частично на север, нередко в укромные уголки данной местности, где и влачит свою скрытую жизнь в «полых холмах», землянках и всяческих подземных ходах. По этой причине она сведуща в древних кладах, а в остальном ведет обычную сельскую жизнь, обнаруживая лишь склонность к исконно чудским промыслам – рыболовству и некоторым видам охоты. Особо бедовые русские охотники могли рассказывать о том, как забравшись в самую глухомань, им доводилось слышать, как брешут неподалеку собаки потаенной чуди, а то и разглядеть сгорбленную над снастями фигурку чудина в челноке.

Впрочем, подглядывать за чудью, тем более обижать ее считалось делом небезопасным. По общему мнению, она владела древним недобрым колдовством, и могла сглазить, если не натворить кое-чего похуже. У фольклористов собрано немало быличек и бывальщин на эту тему, раскрашенных всеми цветами народного воображения. Надо представить себе и обстановку рассказа – черную-пречерную карельскую ночь, жарко натопленную русскую избу, расширенные глаза и аханье слушателей, выразительный голос бывалого сказочника, плетущего свое повествование под треск лучины и завывание вьюги.

«Как наступили потемки, случилась с нами история: стали мы замечать, что кто-то ровно ходит, осторожно ходит так по палубе. Медведь? Нет, медведя и следов не бывало. Песец? Для песца опять больно тяжело, потому слышно, как снег поскрипывает, ровно под человеком. И вспомни мы тогда про белоглазую чудь… Как вспомнили мы тогда с товарищем, так и присели… Ну, быть беде, если чудь про нас прознала. И вот выйдешь на корму, просто вот тебе и кажутся ихние черепа, что видели осенью в пещерах. Большие, громадные, с оскаленными зубами, лоб маленький такой, рыло вперед, и так страшно, право, ровно чего уж не видал моряком и кормщиком, а тут попятишься, попятишься назад, да как заскочишь в каюту, так даже товарищ и тот подскочит на койке, и у того волосы дыбом на голове подымутся… и как ночь, как полночь, так и слышно, кто-то ходит; вот как есть человек: так же и скрипит под ним, так же вот и шаги слышатся…»

Следует сразу оговориться, что процитирована не фольклорная запись, а литературная обработка Н.Носилова, опубликованная им в форме святочного рассказа в конце прошлого века (1993:463–464). К тому же события приурочены к Новой Земле, а стало быть, к иной этнокультурной ситуации: там обитали наши поморы и местные самодийцы, по языку родственные финно-уграм в рамках так называемой «уральской группы» (в старину их называли у нас самоядью). Однако и фабула, и повествовательные приемы очень характерны для русского Севера в целом, и обнаруживают вероятное знакомство автора с устной традицией.

Назад Дальше