Золото (сборник) - Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович 17 стр.


Слухи о баловстве брагинских ребят, конечно, скоро разошлись везде и разными досужими людьми были переданы, между прочим, Колобовым и Савиным, с приличными добавлениями и прикрасами. Конечно, обе семьи поднялись на ноги, особенно старухи, и пошла писать история. Общая беда теперь помирила их. Агнея Герасимовна разливалась рекой, оплакивая свою Аришу, как мертвую; Матрена Ильинична тоже крепко убивалась о своей Дуне, которая вдобавок уже давно ходила тяжелая и была совсем «на тех порах», так что ей и сказать ничего было нельзя. В лавке сидела теперь большею частью одна Ариша, которую иногда сменяла только Нюша; дело было летнее, тихое в торговле, и Ариша справлялась со всей торговлей. Она иногда брала с собой в лавку своего Степушку, и время летело незаметно, как за всякой работой. Волокитство Володьки Пятова сначала напугало Аришу, а когда он пропал из Белоглинского завода – молодая женщина совсем успокоилась. Вот именно в этот момент и зачастила в лавку сама Агнея Герасимовна, по своей доброте не умевшая даже прикрыться каким-нибудь задельем.

– Как у вас там, дома-то? – спрашивала старушка, жалостливо глядя на свою ненаглядную доченьку.

– Чтой-то, маменька, как ты и спрашиваешь… – удивлялась Ариша.

– Да я так, Ариша, к слову пришлось… Муж-то как у тебя?

– Муж… да чего ему сделается, маменька?.. Будто редко теперь дома бывает, а так ничего.

– Ну а Татьяна Власьевна?

– И Татьяна Власьевна ничего…

Эти разговоры с маменькой кончились тем, что ничего не подозревавшая Ариша наконец заплакала горькими слезами, почуя что-то недоброе. Агнея Герасимовна тоже досыта наревелась с ней, хотя и догадалась бóльшую половину утаить от дочери.

– Только, ради истинного Христа, Аришенька, ничего не говори Дуняше, – упрашивала Агнея Герасимовна, утирая лицо платочком, – бабочка на сносях, пожалуй, еще попритчится что… Мы с Матреной Ильиничной досыта наревелись об вас. Может, и зря люди болтают, а все страшно как-то… Ты, Аришенька, не сумлевайся очень-то: как-нибудь про себя износим. Главное – не доведи до поры до времени до большаков-то, тебе же и достанется.

Ариша ходила всю неделю с опухшими красными глазами, а когда в субботу вечером с прииска приехал Михалко – она лежала в своей каморке совсем больная. Татьяна Власьевна видела, что что-то неладное творится в дому, пробовала спрашивать Аришу, но та ничего не сказала, а допытываться настрого Татьяна Власьевна не хотела. «Может, и в самом деле нездоровится», – решила про себя старуха и напоила Аришу на ночь мятой. Глядя на Аришу, закручинилась и Дуня. А ночью Татьяна Власьевна слышала в каморке какой-то подозрительный шум, а затем плач: это была первая семейная сцена между молодыми. Ариша сначала молчала, а потом начала упрекать мужа; Михалко оправдывался, ворчал и кончил тем, что поколотил жену. Ариша, в одной рубашке, простоволосая, с плачем ворвалась в комнату Татьяны Власьевны и подняла весь дом на ноги. Старухе стоило больших трудов успокоить невестку и уговорить, чтобы она не доводила дело до Гордея Евстратыча, который, на счастье, не был в эту ночь дома.

Утром завернула к Брагиным Марфа Петровна, и все дело объяснилось. Хотя Пазухины были и не в ладах с Брагиными из-за своего неудачного сватовства, но Марфа Петровна потихоньку забегала покалякать к Татьяне Власьевне. Через пять минут старуха узнала наконец, что такое сделалось с Аришей и откуда дул ветер. Марфа Петровна в таком виде рассказала все, что даже Татьяна Власьевна озлобилась на свою родню.

– И ведь что говорят-то, – задыхаясь, рассказывала Марфа Петровна. – Михалку пропойцом называют, а про Архипа… ну, одним словом, славят про него, что он путается с приисковыми девками. И шлюху-то его называют… Ах, дай бог память… Домашкой ее зовут, из полдневских она. Так и девчонка-то бросовая, разговору не стоит, а старухи-то тростят страсть как… Будто Архип-то и ночей не спит в казарме, когда Гордея Евстратыча не бывает в казарме. Ведь чего только и наговорят, Татьяна Власьевна… Статошное ли дело, чтобы от такой молодой да красивой жены, как ваша Дуня, да муж побежал к какой-то шлюхе Домашке. Кто этому поверит? Тоже вот про Володьку Пятова разное болтают. Да уж я вам всего-то рассказывать не стану, Татьяна Власьевна; пустяки это все, я так думаю.

– Нет уж, Марфа Петровна, начала – так все выкладывай, – настаивала Татьяна Власьевна, почерневшая от горя. – Мы тут сидим в своих четырех стенах и ничем-ничего не знаем, что люди-то добрые про нас говорят. Тоже ведь не чужие нам будут – взять хоть Агнею Герасимовну… Немножко будто мы разошлись с ними, только это особь статья.

– Вот Агнея-то Герасимова все и ходила в лавку к Арише, да и надувала ей в уши… Да. Только всего она Арише не сказала, чего промежду себя дома-то разговаривают. О чем бишь я хотела вам рассказывать-то?..

– О Володьке Пятове…

– Да-да… так. Третьего дня вечерком завернула я к Савиным, а там Агнея Герасимовна сидит. Меня чай оставили пить. Ну, старухи-то и пошли костить про Володьку, как он ваших ребят сомущает на всякие художества: Михалку – насчет водки и к картам приучает, а Архипа – по женской части… А потом про Шабалина начали говорить да про Порфира Порфирыча, какие они поступки поступают на Смородинке: дым коромыслом… А ребята-то молодые – им это и повадно. Да еще Шабалин-то учит ваших ребят всяким пакостям… А Володька Пятов опять затащил Архипа как-то к Варьке шабалинской. Ей-богу, не вру… Ну а Варька-то заодно с Володькой обманывает Вукола-то Логиныча. А как вы думаете: на вино, да на карты, да на разные поступки с этими шлюхами ведь деньги надо?..

– Вот я это-то и думаю, Марфа Петровна: ведь у Михалки с Архипом и денег сроду своих не бывало, отец их не потачит деньгами-то. А что приисковые-то расчеты, так ведь сам отец их подсчитывает, через его руки всякая копеечка проходит.

– Позвольте, Татьяна Власьевна… Я то же старухам говорю, а они на Володьку на Пятова все валят: он и с ключом-то своим в чужой сундук сходит, и отца поучит обманывать в расчетах, и на всякие художества подымается из-за этих самых денег. Он отца родного сколько раз обкрадывал, а чужих людей подавно. Агнея-то Герасимовна как заговорит про Володьку, так у ней глаза и заходят, потому как его она и считает заводчиком всяких пакостей. Я про себя, Татьяна Власьевна, так думаю, голубушка… Чужие-то дела куды ловко судить: и то не так, и это не так, а к своим ума не приложишь… Теперь взять хоть Агнею Герасимовну или Матрену Ильиничну: старухи, кажется, степенные, умницами слывут, а тут давай-ка мутить на весь Белоглинский завод. По-моему, им бы молчать да молчать, а не то что самим рассказывать… Так ведь, Татьяна Власьевна?

– Истинная правда, Марфа Петровна. Вот этого и я в разум никак не возьму! Зачем чужим-то людям про свою беду рассказывать до время? А тут еще в своей-то семье расстраивают.

– Вот, вот, Татьяна Власьевна… Вместо того чтобы прийти к вам или вас к себе позвать да все и обсудить заодно, они все стороной ладят обойти, да еще невесток-то ваших расстраивают. А вы то подумайте, разве наши-то ребята бросовые какие? Ежели бы и в самом деле грех какой вышел, ну по глупости там или по малодушию, так Агнее-то Герасимовне с Матреной Ильиничной не кричать бы на весь Белоглинский завод, а покрыть бы слухи да с вами бы беду и поправить.

– Так, так, Марфа Петровна. Справедливые слова ты говоришь… Будь бы еще чужие – ну, на всякий роток не накинешь платок, а то ведь свои – вот что обидно.

– По-моему, Татьяна Власьевна, всему этому делу настоящие заводчики эти самые Савины и Колобовы и есть… Ей-богу!..

– Да ведь свои они нам, как ни поверни, Марфа Петровна… Что им за нужда на своих-то детей беду накликать?

– Ах, Татьяна Власьевна, Татьяна Власьевна… А если они все в ослеплении свои поступки поступают? Можно сказать, из зависти к вашему богатству все и дело-то вышло… Вот и рады случаю придраться к вам!

Результатом таких разговоров было то, что Татьяна Власьевна совсем отшатнулась от своей родни и стала даже защищать внуков, которых «обнесли напраслиной». Она теперь взглянула на дело именно с своей личной точки зрения, как обиженная сторона, и горой встала за фамильную честь. Так как скрывать долее было нельзя от Гордея Евстратыча, то Татьяна Власьевна и рассказала ему все дело, как понимала его сама. Против ожидания, Гордей Евстратыч не вспылил даже, а отнесся к рассказу жаловавшейся мамыньки почти безучастно и только прибавил:

– Ну, пусть их, мамынька… Почешут-почешут языки, да и отстанут. Всего не переслушаешь. Занялся бы я этими вашими сплетками, да, вишь, мне не до них: в Нижний собираться пора.

– А с кем ты поедешь-то, милушка?

– Не знаю еще… Может, Вукол поедет, так с ним угадаю.

– Ох, милушка, милушка… Вукол-то этот… сумлеваюсь я…

– Пустое, мамынька… Тоже, мамынька, и про Вукола много зря болтают, как и про нас с тобой. Человек как человек.

– Ну как знаешь, милушка… А только ты поговорил бы с Аришей-то, больно она убивается. Расстраивают ее, ну, она и скружилась…

– Хорошо, мамынька, поговорю…

Гордей Евстратыч всегда очень любил свою старшую невестку, для которой у него никогда и ни в чем не было отказа. Только в последний год он как будто переменился к ней, так по крайней мере думала сама Ариша, особенно после случая с серьгами и брошкой. Ей казалось, что Гордей Евстратыч все сердится за что-то на нее, не шутит, как бывало прежде, и часто придирается, особенно по торговле. Придет в лавку и начнет пропекать, то есть не то чтобы он бранился или кричал, а просто по всему было видно, что он недоволен. Ариша даже стала немного бояться своего свекра, особенно когда он был навеселе и делался такой румяный – даром что старик. И глаза у него как-то особенно блестели, и Арише казалось, что Гордей Евстратыч все смотрит на нее. Раза два в таком виде он заходил к ней в лавку и совсем ее напугал: смеется как-то так нехорошо и говорит что-то такое совсем несообразное. Потом Ариша заметила, что Гордей Евстратыч никогда не заходит в лавку, когда там сидит Дуня, и что вообще дома, при других, он держит себя с ней совсем иначе, чем с глазу на глаз. Поэтому, когда Татьяна Власьевна послала Аришу на другой день после разговора с сыном в его горницу, та из лица выступила: Гордей Евстратыч только что приехал от Шабалина и был особенно розовый сегодня. Дуня лежала больная в своей каморке, Нюша была в лавке, – вообще дом был почти совсем пустой.

– Ступай, ступай, с тобой поговорить хочет отец-то… – посылала Татьяна Власьевна невестку. – Да говори прямо, все, что сама знаешь, как родимому отцу.

Ариша набросила свой ситцевый сарафан, накинула шаль на голову и со страхом переступила порог горницы Гордея Евстратыча. В своем смущении, с тревожно смотревшими большими глазами, она особенно была хороша сегодня. Высокий рост и красивое здоровое сложение делали ее настоящей красавицей. Гордей Евстратыч ждал ее, ходя по комнате с заложенными за спину руками.

– Вы, тятенька, меня звали на что-то…

– Да, звал, Ариша. Садись вот сюда, потолкуем ладком… Что больно приунищилась?.. Не бойсь, не укушу. Для вас же стараюсь…

Гордей Евстратыч придвинул свой стул к стулу Ариши и совсем близко наклонился к ней, так что на нее пахнуло разившим от него вином; она хотела немного отодвинуться от свекра, но побоялась и только опустила вспыхнувшее лицо. Гордей Евстратыч тоже заметно покраснел, а глаза у него сегодня совсем были подернуты маслом.

– Ну, Ариша, так вот в чем дело-то, – заговорил Гордей Евстратыч, тяжело переводя дух. – Мамынька мне все рассказала, что у нас делается в дому. Ежели бы раньше не таили ничего, тогда бы ничего и не было… Так ведь? Вот я с тобой и хочу поговорить, потому как я тебя всегда любил… Да-а. Одно тебе скажу: никого ты не слушай, окромя меня, и все будет лучше писаного. А что там про мужа болтают – все это вздор… Напрасно только расстраивают.

– Я ведь, тятенька, ничего…

– Хорошо… Ну, что муж тебя опростоволосил, так это опять – на всякий чох не наздравствуешься… Ты бы мне обсказала все, так Михалко-то пикнуть бы не смел… Ты всегда мне говори все… Вот я в Нижний поеду и привезу тебе оттуда такой гостинец… Будешь меня слушаться?

– Я, тятенька, из вашей воли никогда не выходила…

– И отлично… А вперед еще больше старайся. На мужа-то не больно смотри: щенок еще он… Ну, ступай с Богом…

Ариша, по заведенному обычаю, в благодарность за науку, повалилась в ноги тятеньке, а Гордей Евстратыч сам поднял ее, обнял и как-то особенно крепко поцеловал прямо в губы, так что Ариша заалелась вся как маков цвет и даже закрыла лицо рукой.

– Видно, горько старого целовать? – спрашивал Гордей Евстратыч, отнимая руку Ариши. – Ты ведь у меня умница… Только ничего никому не рассказывай – поняла? Всем по гостинцу привезу, а тебе наособицу… А ежели муж будет обижать, ты мне скажи только слово…

– Нет, мне, как другим, тятенька… Я не хочу наособицу…

– Ах ты, глупая… А если я хочу? Понимаешь: я этого хочу!

«Видно, отец-то поначалил крепко…» – подумала Татьяна Власьевна, взглянув на красное лицо выходившей из горницы Ариши.

Через неделю Гордей Евстратыч укатил вместе с Шабалиным на ярмарку в Нижний.

XIV

Из Нижнего Гордей Евстратыч действительно привез всем по гостинцу: бабушке – парчи на сарафан и настоящего золотого позумента, сыновьям – разного платья и невесткам – тоже. Самые лучшие гостинцы достались Нюше и Арише; первой – бархатная шубка на собольем меху, а второй – весь золотой «прибор», то есть серьги, брошь и браслет. Такая щедрость удивила Татьяну Власьевну, так что она заметила Гордею Евстратычу:

– Как я погляжу, милушка, балуешь ты Аришу…

– А ежели я так хочу, мамынька? – упрямо заявил Гордей Евстратыч. – Может, она мне лучше всех угодила, ну и дарю…

– Дуне опять завидно, милушка…

– Ну, Дуня пусть еще постарается в свою долю, тогда и ее пожалуем.

– Ох, только бы не избаловать, милушка. Дело-то еще больно молодое, хоть и Аришу взять… Возмечтает, пожалуй, и старших не будет уважать. Нынче вон какой безголовый народ пошел, не к нам будь сказано! А ты, милушка, никак бороду-то себе подкорнал на ярмарке?

– Немножко, мамынька… Нельзя же супротив других чертом ходить. Лучше нас есть, мамынька, да тоже бороды себе подправляют, ну и я маненько подправил, так, самую малость…

Последнее обстоятельство очень конфузило Гордея Евстратыча перед домашними, хотя он и бодрился. Вообще Татьяна Власьевна скоро заметила, что милушка, кроме подстриженной бороды, привез из ярмарки много других новостей и точно сделался совсем другой человек, как она к нему ни приглядывалась. Больше всего старухе не нравилось в сыне то, что он начал «форсить» в том же роде, как форсил Вукол Шабалин. И платья себе навез из ярманки форсистого, и сапоги лаковые со скрипом, и маслом деревянным перестал мазаться – вообще крепко начал молодиться, и даже точно лицо у него совсем другое сделалось. Впрочем, новое платье Гордей Евстратыч долго не решался надеть, даже очень сумлевался, пока по первопутку не съездил в город сдавать золото, откуда приехал уже совсем форсуном: в длинном сюртуке, в крахмальной сорочке, брюки навыпуск – одним словом, «оделся патретом», как говорил Зотушка. «Темноту-то нашу белоглинскую пора, мамынька, нам оставлять, – коротко объяснил Гордей Евстратыч собственное превращение, – а то в добрые люди нос показать совестно…» Но провести разными словами Татьяну Власьевну было довольно трудно, она видела, что тут что-то кроется, и притом кроется очень определенное: с женским инстинктом старуха почуяла чье-то невидимое женское влияние и не ошиблась. Завернувшая на секундочку Марфа Петровна очень подробно и красноречиво отрапортовала, зачем повадился Гордей Евстратыч по городам ездить: немку себе завел… Она с ним и в Нижний ездила, она и переодела его, и бороду подстричь заставила – одним словом, завертела мужика. А эту немку подсунула Гордею Евстратычу шабалинская Варя, – это уж ее рук дело.

Назад Дальше