Вскоре я увидел своего друга дальше по улице. Это крупный пес благородных кровей, такого заметить легко. Он остановился на минутку, чтобы обменяться приветствиями со знакомым мальчишкой, а потом заметил меня и радостно помчался через перекресток. Что случилось после того, я не разглядел. Была уже середина дня, и по улице катилось множество самоходных будок. Одна из них резко встала на перекрестке, потом остановилась другая, начали вылезать люди. Я поспешил туда вместе с несколькими пешеходами.
И там я увидел моего лучшего друга; он лежал на боку, из пасти текла кровь, глаза были открыты, но дышал он тяжело и хрипло. Все вокруг сильно волновались и шумели, пса перенесли на лужайку рядом с его домом, откуда выскочили хозяйские мальчик и девочка, подбежали и заплакали. Я и еще один пес, также хорошо его знавший, пробрались через толпу, и я хотел сочувственно лизнуть друга, но тот вскинулся и зарычал: «Прррочь!» Бедняга вообразил, будто я хочу его сожрать, пользуясь тем, что он покалечен и беспомощен.
Мальчик крикнул мне: «Пшел отсюда!» – и это было очень обидно, потому как я никогда прежде не ел собак и не намерен есть их в будущем – разве что с дикой голодухи. Но я, понятно, отошел в сторону, чтобы не нервировать своего друга, и оттуда следил за тем, как его на одеяле уносят в дом. После этого мы обнюхали кровавое пятно на земле, а одна из подбежавших собак его лизнула.
Вернувшись к себе во двор, я завыл – без всякой музыки, ни с того ни с сего, – а потом пошел проверить, не прикатила ли Умница. Но ее еще не было, и я начал беспокоиться: вдруг с ней тоже случилось что-нибудь страшное и я больше ее не увижу? Я уселся на крыльце и стал ждать, а она все не приезжала; тогда я поскребся в дверь, и Бородач пустил меня внутрь, где я опять слегка взвыл, а он почесал меня за ухом.
Потом я вышел на крыльцо – и увидел Умницу, вылезающую из своей самоходной будки. Я кинулся к ней со всех лап, потыкался носом ей в руку, начал прыгать вокруг и едва не свалил ее, когда она поднималась по ступенькам. До чего же я рад был ее возвращению! Она дала мне еду – говяжьи обрезки, замоченные в молоке сухари и отличную кость. Сперва я съел мясо, потом вылакал молоко, а сухари полизал, но есть не стал. Косточку я погрыз в свое удовольствие и потом неглубоко закопал в укромном месте. У меня этих костей уже штук сто закопано повсюду – сам не знаю, зачем я это делаю. Я никогда их потом не откапываю, разве что случайно наткнусь; но и оставлять их просто так валяться на земле я не могу, хоть убейте.
После этого я побежал к дому, где живет мой лучший друг, чтобы его проведать, но не нашел там никого, кроме девочки, которая сидела на качелях и плакала.
Музыка в трех актах[16]
I
Поначалу она слышалась едва-едва, растворяясь в неярком голубоватом свете с проблесками нежно-розового. Потом было просторное помещение, заполненное молодыми людьми, – и только здесь они наконец-то ее узнали и почувствовали.
Как их звали, не суть важно. Этот рассказ – о музыке.
Он взошел на эстраду, где пианист позволил ему прочесть надпись на нотном листе: «Из мюзикла „Нет, нет, Нанетт“ Винсента Йоманса»[17].
– Спасибо, – сказал он пианисту. – Я бы охотно подкинул вам чаевых, но, когда у интерна в кармане заведется доллар с мелочью, он скорее потратит их на свою свадьбу.
– Не беда, док. У меня в кармане было примерно столько же, когда я женился прошлой зимой.
Он вернулся к столику, и она спросила:
– Ну что, узнал, как зовут автора песни?
– Не узнал. Долго мы здесь пробудем?
– Пока играет «Чай для двоих».
Позднее, по выходе из женской гардеробной, она поинтересовалась:
– А кто это играл?
– Господи, да откуда мне знать? Оркестр играл.
Теперь музыка просачивалась сквозь двери зала:
– Никогда нам не пожениться. Я и в медсестры-то еще не выбилась.
– Тогда оставим эту затею и проведем остаток дней, бродя по таким местечкам и слушая музыку. Как там, кстати, звали автора?
– Это ты должен мне сказать. Ты же сувал нос в самые ноты.
– Не «сувал», а «совал».
– Смотрите какой знаток!
– Однако же я узнал имя автора.
– И кто это?
– Некий Винсент Йоманс.
Она замурлыкала:
Когда они шли по коридору к выходу, их руки на мгновение сплелись.
– Даже если ты лишишься последнего доллара и мелочи, я все равно согласна быть твоей женой, – сказала она.
II
Проходили годы, но музыка по-прежнему звучала в их жизни. Теперь это были «Я одинок», «Вспомни», «Всегда», «Синее небо» и «А как же я?»[18]. Он только что вернулся из поездки в Вену, хотя это уже не слишком впечатляло.
– Подожди немного здесь, – сказала она перед дверью операционной. – Если хочешь, послушай радио.
– Ах, какие мы стали важные-занятые…
Он включил радио.
– Ты мне просто пускаешь пыль в глаза или вся медицина действительно начинается и заканчивается Веной? – спросила она.
– Вовсе нет, – сказал он со смиренным видом. – А ты, я вижу, здорово наловчилась гонять ординаторов и хирургов.
– На подходе операция доктора Менафи, и надо перенести удаление миндалин на другое время. Прости, у меня куча дел. Как-никак, заведую операционной.
– Но вечером мы с тобой где-нибудь поужинаем? Закажем оркестрантам «Я одинок».
Она помедлила, внимательно на него глядя.
– Да, я давно уже одинока. И кое-чего добилась в жизни, хотя ты этого не заметил… Скажи, а кто такой этот Берлин? Он вроде бы начинал тапером в дешевых ресторанчиках. У моего брата было придорожное кафе, и он предлагал мне открыть свое, давал деньги. Но не лежала у меня к этому душа. Так что там с Берлином? Я слышала, он женился на богатой наследнице.
– Да, они недавно поженились…
Тут она, спохватившись, прервала разговор.
– Извини, мне до начала операции еще нужно уволить одного интерна.
– Я сам был интерном когда-то. Могу понять.
…Тем вечером они все же выбрались в ресторан. Она теперь зарабатывала три тысячи в год, а он все так же принадлежал своей семье – старой консервативной семье из Вермонта.
– Вернемся к Ирвингу Берлину. Он счастлив с этой девицей Маккей? Что-то песни у него невеселые…
– Думаю, он в порядке. А вот ты – счастлива ли ты?
– Это мы уже давно обсудили. Что я значу вообще? Да, сейчас я имею кое-какое значение, но, когда я была всего лишь девчонкой из пригорода, твоя семья решила… Не ты, – быстро добавила она, заметив тревогу в его глазах. – Я знаю, это было не твое решение.
– В ту пору я знал о тебе еще кое-что. Я знал три вещи: что ты родом из Йонкерса[19], что ты частенько перевираешь слова…
– И что я хотела выйти за тебя замуж. Забудем это. Твой приятель мистер Берлин говорит куда лучше нас. Давай послушаем его.
– Я его слушаю.
– То есть я хотела сказать: послухаем.
– Почему ты назвала его моим приятелем? Я этого мистера Берлина и в глаза не видел.
– Я подумала: может быть, ты встречался с ним в Вене, пока жил там?
– Не видел я его ни там, ни где-либо еще.
– Он точно женился на той девушке?
– Почему ты плачешь?
– Я не плачу. Я только сказала, что он женился на той девушке, – он ведь на ней женился? Почему бы мне об этом не спросить? Если уж на то пошло… когда…
– Ты все же плачешь, – сказал он.
– Нет. Честное слово, нет. Это все из-за работы, очень устают глаза. Давай потанцуем.
исполнял оркестр.
Танцуя в его объятиях, она вдруг вскинула голову:
– Значит, по-твоему, они счастливы?
– Кто?
– Ирвинг Берлин и девчонка Маккей.
– Откуда мне знать, счастливы они или нет? Я же сказал, что не знаю их и никогда их не видел.
Мгновение спустя она прошептала:
– Мы все их знали.
III
Этот рассказ – о музыке. Иногда люди ведут мелодию, а иногда она ведет людей. Как бы то ни было:
– Значит, не суждено, – произнес он с ноткой обреченности.
меж тем говорила музыка.
– Почему?
– Потому что мы уже слишком старые. Да ты и сама не захочешь – теперь, когда тебе дали эту работу в Дюкском центре[21].
– Я туда еще не перебралась.
– Но работу-то дали. И будут платить четыре тысячи в год.
– Ты получаешь вдвое больше.
– То есть ты все еще согласна?
продолжал оркестр.
– Нет. Думаю, ты прав. Уже слишком поздно.
– Слишком поздно для чего?
– Просто «слишком поздно», как ты сам сказал.
– Я не это имел в виду.
– И все равно ты был прав… Тише.
– Эта песня – как раз о тебе, – сказал он с чувством.
– Что? Это я-то взгляду услада и так далее? Тебе следовало сказать это мне пятнадцать лет назад. А сейчас у меня под началом целая клиника… Я по-прежнему женщина, – добавила она после паузы, – но уже не та женщина, которую ты знал когда-то. Теперь я совсем другая.
гнул свое оркестр.
– Да, я могла услаждать взгляды, когда была никем и даже не умела правильно выражаться…
– Я никогда не думал…
– Только не начинай снова. Лучше послушаем, что они играют.
– Песня так и называется: «Взгляду услада».
– А кто автор?
– Его зовут Джером Керн.
– А с ним ты встречался, когда в последний раз ездил в Европу? Он твой приятель?
– Никогда его не видел. С чего ты взяла, будто я должен знать всю эту звездную братию? Я всего-навсего врач. Я не музыкант.
Она помолчала, размышляя: откуда в ней эта горечь?
– Должно быть, все потому, что я за эти годы не встречала никаких знаменитостей, – сказала она наконец. – Впрочем, однажды я видела самого доктора Келли[23], но только издалека. Я стала такой, какая есть, просто потому, что хорошо делаю свое дело.
– А я стал таким, потому что…
– Для меня ты всегда будешь лучше всех. Как, ты сказал, звали этого автора?
– Керн. И я не говорил «звали». Я сказал «зовут».
– Ты всегда любил меня поправлять. А теперь мы оба располнели – средний возраст, ничего не попишешь. Не так уж много радостей выпало на нашу долю.
– В том не моя вина.
– В этом нет ничьей вины вообще. Просто так уж вышло. Давай потанцуем. Красивая мелодия. Как, ты сказал, звали того автора?
– Керн.
– Однако у нас было все это, верно? – спросила она. – Были все эти люди – и Йоманс, и Берлин, и Керн. Им, наверно, пришлось наизнанку вывернуться, чтобы написать такие песни. А мы эти песни слушали вместе с тобой.
– Боже, но ведь этого так мало… – начал он, но она его прервала:
– Давай не будем зря мусолить эту тему. Ведь это наше с тобой достояние. Это все, что мы узнали о жизни. И у этих людей были имена – ты знал их имена.
– Их имена…
– Ты хоть с кем-нибудь из них познакомился за все годы, что провел в Европе?
– Ни разу не видел никого из них.
– Вот и я никогда их не увижу.
Она задумалась, представляя себе широкие просторы той жизни, какая могла бы быть у них вдвоем. Она могла бы стать женой этого человека, родить ему детей и, если нужно, умереть ради него… А вместо этого она в одиночку выкарабкивалась из унизительной нищеты, получала образование, делала карьеру, стремилась вперед – навстречу одинокой старости. И сейчас ей уже не было дела до этого мужчины, так и не ставшего ее мужем. Но ей очень хотелось знать, как жили все эти композиторы – Йоманс, Берлин, Керн, – и она думала, что, если их жены вдруг попадут к ней в клинику, она сделает все возможное для того, чтобы они чувствовали себя счастливыми.
Муравьи в Принстоне[25]
Сейчас, по прошествии достаточно большого промежутка времени, я считаю возможным наконец-то поведать миру историю, мало кому известную доподлинно и за эти годы обросшую массой дичайших домыслов и предположений. Будучи выпускником Принстона и состоя в дружеских отношениях с некоторыми должностными лицами университета, ваш покорный слуга владеет самой точной информацией о тех событиях, начавшихся с достопамятного собрания преподавательского состава и едва не завершившихся трагедией во время футбольного матча между двумя университетскими командами.
Лишь одна подробность так и осталась мне неведомой: кто именно из профессоров первым высказал идею о допуске муравьев к учебе в университете. Среди приведенных в пользу этого доводов был, помнится, и такой: эти высокоорганизованные, исключительно дисциплинированные и, главное, на редкость трудолюбивые насекомые могут послужить вдохновляющим примером для всех прочих студентов Принстона.
Следующей осенью эксперимент стартовал при самых благоприятных обстоятельствах и превосходных шансах на успех. Беззаветные старания профессора бактериологии _______ и беспримерная щедрость мистера _______ из попечительского совета обеспечили набор необходимого количество муравьев, подходящих для участия в эксперименте. Причем все это было проделано столь тактично, что многие студенты даже не подозревали о присутствии в классах новых соучеников и могли бы оставаться в неведении вплоть до самого выпуска, если бы не инцидент, о котором и пойдет речь ниже.
Известная миниатюрность телосложения помешала некоторым из муравьев «шагать в ногу» с остальными студентами, и этих особей, увы, пришлось отчислить по окончании зимней сессии. Однако большинство муравьев справлялось очень даже неплохо на протяжении всего учебного года, хотя в их среде был отмечен прогрессирующий комплекс неполноценности. Этот комплекс проявлялся особенно сильно у самого крупного и физически развитого муравья, по мере того как в нем крепла убежденность, что именно ему назначено судьбой представлять своих собратьев перед лицом всего студенческого сообщества.
Размеры этого муравья, надо сказать, были вполне соизмеримы с человеческими, а посему нет ничего удивительного в том, что амбиции подтолкнули его к вступлению в университетскую футбольную команду.
Это оказалось не так уж сложно, ибо весь предыдущий год команду лихорадило и она пребывала в полуразобранном состоянии. И дабы положить этому конец, из Миннесоты был призван Фриц Крайслер[26], взявший бразды правления в свои руки.
Мистер Крайслер согласился занять тренерский пост при условии, что ему предоставят полную свободу действий при формировании новой, лучшей команды, – и первый же вопрос, естественным образом всплывший в этой связи, касался муравья.
К тому времени муравей играл в линии нападения второго состава команды, каковой факт сам по себе – вне зависимости от спортивных и личностных качеств муравья – казался возмутительным многим старым выпускникам Принстона, еще помнившим времена, когда в их команде выступали такие легенды, как Хиллебранд, Биффи Ли, Большой Билл Эдвардс и братья По[27].
Однако Крайслер был тверд и принципиален.
– В наших миннесотских командах, – заявил он, – мы никого не дискриминируем по расовому признаку – кроме скандинавов, разумеется[28].
Прошли весенние тренировки команды, а когда осенью начались предсезонные сборы, старые выпускники смирились с ситуацией. Между тем муравья перевели в основной состав, где он стал важным винтиком в механизме игры ввиду своей универсальности, одинаково хорошо действуя как в защите, так и в нападении.
Уже в самом начале сезона специалисты увидели в нем претендента на звание лучшего игрока чемпионата. Он был крупный, сильный и жесткий, а его поразительный стиль прорыва «низом» через линию защиты и ставящая противника в тупик способность нести мяч в любой из восьми лап[29], казалось, открывали новую эру в американском футболе. Постепенно вокруг него стали строиться все атакующие действия команды.
Тот сезон запомнился всем выпускникам Принстона: соперники из Корнелла, Пенсильвании, Дартмута, Колумбии и Йеля, не говоря уже про заведомых «мальчиков для битья» – выступавшего вторым составом Лоренсвиля и Нью-Джерсийской исправительной школы для наркоманов[30], – один за другим пали под натиском «Тигров»[31] или, говоря уж по справедливости, муравья, так как именно ему все спортивные обозреватели приписывали главную заслугу в этих победах. Когда в ходе матча с Йелем ему оторвали голову, это повергло в ужасное смятение весь принстонский кампус, но голову удалось прикрепить на место, и болельщики вздохнули с облегчением.