– И не подумаю. Ты же понимаешь, что мне все равно придется на тебе жениться; уж твоя-то мать-ведьма позаботилась, чтобы это непременно произошло. Да и обе палаты парламента постарались. Мне, собственно, необходимо заранее знать одно: насколько ты способна к зачатию. Да, я хочу знать, что мне подсовывают. И поскольку меня вынуждают на тебе жениться, мне нужны доказательства того, что моя будущая жена достаточно плодовита. Нам, Тюдорам, необходим наследник, и ты должна родить мне принца. Но если выяснится, что ты бесплодна, все усилия твоей матери окажутся тщетными.
Теперь я уже по-настоящему с ним боролась, стремясь разомкнуть его жесткие руки и отцепить железные пальцы, больно стиснувшие мою талию; но мне некуда было деться, и он по-прежнему сжимал меня с такой силой, словно хотел удушить.
– Ну, давай, – слегка запыхавшись, сказал он. – Сама и прямо сейчас. Или ты хочешь, чтобы я тебя изнасиловал? По-моему, лучше тебе самой приподнять подол своего хорошенького платья и позволить мне быстренько все сделать. А потом мы сможем снова вернуться к пирующим – ведь твоя мать устроила настоящий пир. И может быть, ты снова для нас станцуешь. Как это сделала бы и любая другая шлюха.
При этих словах я на мгновение просто замерла, скованная ужасом, глядя в его гладкое худощавое лицо. И тут он, к моему удивлению, вдруг схватил меня за запястье, выпустив наконец мою талию. Я мгновенно спрыгнула с его колен и встала с ним рядом. Последнее, о чем я успела подумать, не вырвать ли мне у него руку, не броситься ли к двери, не выбежать ли в зал, к людям, но он сжимал мое запястье с такой силой, что кожа горела, и так мрачно смотрел на меня, что я поняла: удрать мне не удастся. Чувствуя, что у меня нет ни малейшего шанса на спасение, я вспыхнула ярким румянцем; на глаза невольно навернулись слезы, и я еле слышно взмолилась:
– Прошу вас, умоляю, не заставляйте меня это делать!
Он слегка пожал плечами, словно не в силах был изменить ход событий, снова крепко обхватил меня за талию, словно опасаясь, как бы пленница не вырвалась, и свободной рукой стал потихоньку приподнимать подол моего платья в зеленых тонах Тюдоров.
– Обещаю, я сама приду к вам сегодня ночью… – предложила я. – Я тайно пройду прямо в ваши покои…
Он прервал меня жестким смехом, звучавшим как обвинение.
– Значит, ты хочешь тайком пробраться в королевскую постель, как в былые времена? Что ж, дорогу туда ты знаешь отлично. И это еще раз доказывает, что ты и есть самая настоящая шлюха! Так что я возьму тебя так, как беру любую шлюху. Прямо здесь и прямо сейчас.
– Мой отец… – прошептала я. – Вы сейчас сидите в его кресле, в кресле моего отца…
– Твой отец давно мертв, а твой дядя не очень-то рьяно хранил твою честь, – сказал он и насмешливо фыркнул, словно мои слова развеселили его. – Ладно, давай-ка займись делом. Приподними платье и залезай на меня. Да-да, садись-ка верхом. Ты ведь не девственница. И прекрасно знаешь, как это делается.
Он продолжал крепко держать меня, и я медленно наклонилась и приподняла подол платья, а он свободной рукой развязал завязки на штанах и уселся поудобней, расставив ноги. Повинуясь его повелительному жесту, я, опираясь на руку, чуть приблизилась к нему.
Одной рукой по-прежнему сжимая мою талию, он второй рукой приподнял мою рубашку, украшенную изысканной вышивкой, заставил меня оседлать его, словно я и впрямь была шлюхой, с силой потянул меня вниз и резким толчком вошел в меня. Мне показалось, что меня пронзили насквозь. Я почувствовала на лице его горячее дыхание, смешанное с запахами тех блюд, которые он съел за обедом, закрыла глаза и отвернулась, стараясь не дышать. Я не осмеливалась даже подумать о Ричарде. Если бы в эту минуту я вспомнила, как меня любил Ричард, сколько радости было в его глазах, с каким восторгом он шептал мое имя, меня бы наверняка вырвало. Слава богу, Генрих довольно быстро добился того, чего хотел, сладострастно застонал, и я наконец решилась открыть глаза. Оказалось, что он внимательно на меня смотрит, но в его карих глазах нет ни капли восторга, ни даже удовлетворения. Он смотрел на меня, как на пленницу, вздернутую на дыбу его желания, и желание свое он удовлетворил, не испытав при этом никаких чувств.
* * *
– Не плачь, – сказал он, когда я слезла с него и подтерлась краем вышитой сорочки. – Ты что, хочешь показаться на глаза своей матери и всем придворным с заплаканной физиономией?
– Ты сделал мне больно, – возмущенно заявила я и показала ему красную отметину на запястье. Потом наклонилась, пытаясь привести в порядок измятое новое платье веселого зеленого цвета – цвета Тюдоров.
– Ну, извини, – равнодушно пожал он плечами. – Впредь постараюсь больно тебе не делать. Если, конечно, ты вырываться не будешь. Веди себя тихо – мне и держать тебя не придется.
– Что значит «впредь»?
– Кто-нибудь – твоя фрейлина, или твоя очаровательная сестрица, или, может, сама твоя милая матушка – впустит меня к тебе тайком ото всех. Да-да! Но я приду к тебе сам. Так что больше тебе в постели короля не бывать, и не надейся. Можешь передать своей сестре – или кто там сейчас спит с тобой? – чтобы устраивалась в другом месте. Я стану приходить каждую ночь и время выберу сам, хотя постараюсь до полуночи. Иногда, впрочем, получится несколько позже, и тогда уж придется тебе меня подождать. А матери можешь сказать, что это наше с тобой обоюдное желание.
– Она ни за что мне не поверит! – сердито бросила я, ладонью вытирая мокрое от слез лицо и покусывая губы, чтобы вернуть им прежний яркий цвет. – Моя мать никогда не поверит, что я сама согласилась заняться с тобой до свадьбы любовными утехами.
– Ничего, ей придется понять, что жена мне нужна только плодовитая, – строптивым тоном заявил он. – И пусть смирится с тем, что в день свадьбы ты уже должна быть беременна, иначе никакой свадьбы не будет. Я не дурак, чтобы позволить насильно женить меня на бесплодной женщине! Насчет этого мы, кстати, договорились заранее.
– Мы? – удивилась я. – Мы ни о чем таком не договаривались! И я с таким условием не согласна! Я никогда не говорила, что готова на подобное унижение! И моя мать никогда не поверит, что я сама на это согласилась! Она сразу поймет, что это не мое желание, а твое; она догадается, что ты меня принудил, взял меня силой…
Впервые за все это время Генрих улыбнулся.
– Нет, ты меня не так поняла. Я вовсе не тебя имел в виду. Я сказал «мы» не в смысле «ты и я» – такого я даже представить себе не могу. «Мы» – это я и моя мать.
Я перестала оправлять юбку, выпрямилась и повернулась к нему лицом; от удивления у меня даже рот слегка приоткрылся.
– Твоя мать дала согласие на то, чтобы ты меня изнасиловал? – спросила я.
Он кивнул.
– А почему бы и нет?
Я начала заикаться.
– Да ведь она обещала быть мне другом! Она заявила, что ей известна моя судьба! Что она будет за меня молиться!
Но Генриха все мои восклицания абсолютно не тронули; он не видел ни малейших противоречий в том, что его мать, выразив мне свои «теплые» чувства, приняла решение, что на всякий случай меня следует изнасиловать еще до свадьбы.
– Разумеется, она знает, какова твоя судьба, – пожал плечами Генрих. – И на все это… – он небрежным жестом указал на меня, словно включая в это понятие и мое покрытое синяками запястье, и мои заплаканные глаза, и мое унижение, и жгучую боль между ног, и мои душевные страдания, – воля Божья. Во всяком случае, именно так считает моя матушка.
Меня охватил такой ужас, что я застыла на месте, не сводя с него глаз.
А он рассмеялся, встал, заправил свою льняную рубашку в тесные штаны и аккуратно их зашнуровал.
– Сделать принца для трона Тюдора – это поистине акт Божьей воли, – сказал он. – Моя мать восприняла бы его появление на свет почти как великое таинство. Какие бы неприятности этому ни предшествовали.
Я кое-как утерла катившиеся по лицу слезы.
– В таком случае твой Бог очень жесток, а твоя мать еще хуже! – Я словно выплюнула эти слова ему в лицо, но он неожиданно согласился со мной:
– Да, я знаю. Но именно твердость и решимость моего Бога и моей матери привели меня сюда. Они – моя единственная надежда и опора.
* * *
Генрих умел держать слово: каждую ночь, как и обещал, он приходил ко мне; так больной приходит к аптекарю, зная, что там ему дадут нужное лекарство или поставят пиявок – и пропустить нельзя, и удовольствия не получишь. Моя мать молча выслушала меня, поджала губы и тут же перевела меня в другую спальню, находившуюся рядом с неширокой лестницей, по которой можно было спуститься прямо в сад и пройти к причалу, где Генрих ставил свой барк. Сесили мать ничего объяснять не стала; просто сказала, что отныне та будет спать вместе с младшими сестрами, а я – одна. И Сесили, сгоравшая от любопытства, не решилась задавать ей какие-то вопросы, увидев ее побледневшее от сдерживаемой ярости лицо. Мать сама впускала Генриха в дом, отодвинув засов на внешней двери, и сама провожала его в ледяном молчании до дверей моей комнаты, ни разу не сказав ему ни слова приветствия. Она вела его ко мне, а потом обратно к входным дверям молча, точно врага, исполненная презрения, с высоко поднятой головой. Ночью она не ложилась спать и поджидала его, сидя в маленькой гостиной, освещенной одной-единственной свечой и еле теплящимся огнем в камине. Когда Генрих выходил из моей комнаты, мать, скрывая под молчанием бессильную ярость, выпускала его и запирала за ним дверь. Ему и впрямь нужно было обладать чрезвычайной решимостью в достижении цели, чтобы вот так каждую ночь являться ко мне под взглядом ненавидящих серых глаз моей матери, которая от гнева и презрения, казалось, утратила дар речи; я думаю, он чувствовал, как ее горящий взгляд, точно раскаленное железо, пронзает его тощую спину.
Когда Генрих оказывался у меня в комнате, я сперва тоже упорно хранила молчание, но после нескольких первых визитов он явно стал чувствовать себя увереннее и даже порой перед уходом выпивал бокал вина, а потом стал понемногу расспрашивать меня о том, чем я занималась в течение дня, и рассказывать о своих делах и заботах. Чуть позднее он приобрел привычку садиться в кресло у камина и, закусывая бисквитами, сыром и фруктами, неторопливо беседовать со мной, и только потом он расшнуровывал свои штаны и «приступал к делу». Пока он сидел, глядя на языки пламени в камине, он вел себя совершенно нормально; мало того, он разговаривал со мной как с равной, доверительно, думая, похоже, что мне не безразлично, как он провел день. Он рассказывал мне всякие новости, касавшиеся двора; говорил, скольких людей был вынужден простить, ибо надеялся этим привязать их к себе; он даже советовался со мной относительно дальнейших планов по управлению страной. И я невольно втягивалась в беседу, хотя каждый вечер упорно начинала разъяренным молчанием. А вскоре я и сама невольно начала кое-что ему рассказывать: например, какие действия предпринимал мой отец в отношении той или другой страны или какие планы были у Ричарда. Генрих слушал меня очень внимательно, порой замечая: «Спасибо, вот хорошо, что ты мне об этом рассказала, я ничего этого не знал».
Он постоянно боялся попасть впросак, потому что плохо знал Англию, хоть и называл эту страну своей; потому что всю жизнь провел в изгнании; потому что даже по-английски говорил с иностранным акцентом – отчасти бретонским, отчасти французским; потому что мог опираться только на опыт и знания своего преданного, но не слишком образованного дядюшки Джаспера и тех наставников, которых Джаспер для него нанял. Впрочем, он с нежностью вспоминал о детстве, проведенном в Уэльсе, и о своем опекуне Уильяме Херберте, одном из самых близких друзей моего отца; вся его остальная жизнь была связана с культурой иной страны; он учился на чужбине, черпая сведения у своих учителей и дяди Джаспера, и пытался понять, какова же она, его родина, рассматривая весьма неточные географические карты, плоховато исполненные такими же, как он сам, изгнанниками.
У него, правда, было одно очень сильное воспоминание юности, которое он воспринимал почти как сказку, о том, как он подростком приезжал в Англию и был допущен ко двору безумного короля Генриха VI; как раз в этот период мой отец, король Эдуард IV, был вынужден бежать из страны, а моя мать, мои сестры и я, точно в ловушке, были заперты в темном холодном убежище. Генрих помнил этот визит к королю как некий кульминационный момент своего детства и отрочества, ибо в те дни его мать была совершенно уверена, что власть Ланкастеров будет реставрирована, что все они станут жить как единая семья и ее сын будет наследником престола. Именно тогда он безоговорочно поверил матери, поверил, что сам Господь направляет ее к победоносному завершению линии Бофоров, поверил в абсолютную правоту ее действий и намерений.
– Да, мы тогда видели, как вы проплыли мимо нас на королевском барке, – припомнила я. – Я и тебя видела на залитой солнцем палубе среди других придворных. Нам-то приходилось сидеть взаперти в подвале под аббатством, и всех нас уже тошнило от вечной сырости и полутьмы.
По словам Генриха, когда он преклонил колено перед королем Генрихом VI и тот, благословляя его, ласково коснулся его волос, ему показалось, что его коснулся истинно святой.
– Ведь он и впрямь был скорее божьим человеком, святым, а не королем, – сказал Генрих с той убежденностью, которая свойственна иным проповедникам, желающим, чтобы им непременно поверили. – В нем это просто чувствовалось. Он действительно был похож на ангела… – И Генрих вдруг умолк, словно вспомнив, что по приказу моего отца этот святой человек был убит во сне, ибо, почти утратив разум, точно малое дитя доверился ненадежному понятию чести Йорков. – Это был святой и мученик! – прибавил он обвинительным тоном. – Он принял смерть лишь после того, как помолился Господу. И умер, испытывая милосердие к тем, кто его убил, хотя эти убийцы были ничуть не лучше подлых еретиков и предателей!
– Да, наверное, – пробормотала я.
Вот так, каждый раз, разговаривая друг с другом, мы невольно напоминали друг другу об очередном конфликте между нашими Домами; казалось, любое наше соприкосновение оставляет на нас обоих кровавые отпечатки.
Генрих понимал, что поступил отвратительно, провозгласив начало своего правления с того дня, который предшествовал битве при Босуорте; то есть еще до того, как погиб король Ричард. Таким образом, любой, кто в день рокового сражения был на стороне законного правителя Англии и помазанника Божьего, мог быть назван предателем и в полном соответствии с законом предан смерти. Собственно, Генрих перевернул все законы с ног на голову и начал свое правление как самый настоящий тиран.
– Никто никогда так не поступал, – заметила я. – Даже короли Йорков и Ланкастеров признавали, что раз между их Домами существует соперничество, то любой человек волен выбирать, кому он будет с честью служить. А то, что сделал ты, означает, что люди, не совершив ничего дурного, оказались предателями и жестоко пострадают за это. Однако в предателей их превратил ты и только из-за того, что они преданно служили поверженному королю. Впрочем, ты ведь считаешь, что кто победил, тот и прав.
– Да, хотя это и звучит жестоко, – признал он.
– Это звучит отвратительно! Это же двойная игра! Как можно называть людей предателями, если они защищали своего законного правителя? Это противоречит не только закону, но и здравому смыслу. А также, по-моему, и воле Господа.