Никто, понятное дело, не мог знать, как там у них налажено – то ли посидят сначала за стаканчиком самогонки и душевной беседой, то ли сразу в постель. А впрочем, уже минут через пять лампу прикрутили до самого малого огонька – значит, пренебрегли душевными беседами…
Вот тут его и следовало брать – пока он не на шутку занят. Одного из ребят, что лучше всех стрелял из винтовки, я отправил в тайгу, чтобы сидел там в засаде на случай появления новых лиц. Троих рассредоточил вокруг дома. А сам с двумя направился в дом – по стеночке, осторожненько, пригибаясь ниже окон. Полнолуние стояло, хоть иголки собирай…
Входная дверь открылась совершенно бесшумно – ну конечно, Катька петли хорошо смазывала… Гриша у нее бывал и подробно нам описал расположение комнат. Крались мы в сенях, как привидения или индейские охотники Фенимора Купера – шажочками, на цыпочках, присматриваясь в полумраке, чтобы не налететь на что-нибудь, не уронить, не опрокинуть… Настроение описать невозможно: каждая жилочка, каждый нерв позванивали, как гитарные струны. Мало ли как могло обернуться. Вылети из двери граната, нас троих на тесном пространстве осколками посекло бы в капусту.
Но потом, когда подкрались к двери в горницу и услышали звуки, стало ясно, что никто на нас засаду не устроил. Они там… занимались вовсю. Бармин еще был наверняка по этой части крепок – Катька так стонала и охала, что, честно говоря, по молодости лет завидки брали…
И мы вломились: здравствуйте вам. Молча, без всяких дурацких криков: «Руки вверх! Чека!» И так все всем было ясно. С ходу осветили их фонариками: хорошие были фонарики, электрические, японские, в свое время достались со складов, когда гнали белых…
Все было расписано заранее. Бармин, как любой на его месте, отстал от событий на несколько секунд, а когда он сорвался с Катьки, Коля Олесин рванул уже маузер из-под подушки и подхватил обе гранаты – они были предусмотрительно, хозяйственно так на полу у изголовья положены. Лиханов кошкой к лампе – и выкрутил фитиль на полную. После чего мы все трое немного отступили, взяв кровать в полукольцо. Окон имелось целых два, и оба приоткрыты, но мы за ними не следили: снаружи четверо, дело знают, вздумай он кинуться к окну, успели бы по ногам шарахнуть… да и не кинется он в тайгу совершенно голым, не дурак…
Катька – а красавица и в самом деле оказалась писаная – так и не завизжала, как следовало бы ожидать. Отпрянула к стенке, уставилась на нас. Бармин, возлежа голый, как Адам, тоже смотрит во все глаза – тяжелый взгляд, волчий, так бы и сожрал, злоба, понятно, так и брызжет.
Я его разглядывал с большим любопытством: вот ты каков, сокол ясный… Крепкий мужик, ни сединки в волосах, ни лишнего жира, физиономия человека твердого, усы с бородой аккуратно и коротко подстрижены, скорее на офицерский, чем на деревенский манер. Личность, будь уверен. У такого любая благим матом застонет…
Вот теперь я и сказал ради окончательной ясности:
– Чека, гражданин Бармин. Вы арестованы.
Он не шелохнулся, лежал и жег нас взглядом – опираясь на локоть, можно даже сказать, в непринужденной позе римского патриция: хладнокровен был, сволочь… И вот таким он мне впечатался в память на всю оставшуюся жизнь…
Потом спросил спокойно:
– А мандат какой-нибудь покажете? С подписью, печатью и разными такими штуками? Вдруг вы воры-разбойнички и пришли по мой клад?
Лиханов ему ответил:
– Не дури уж, Семен, смешно… Будто ты меня в лицо не знаешь распрекрасно…
Бармин – выдержка! – сказал не то что спокойно, а даже с ухмылочкой:
– Кто тебя знает, Феденька… Вдруг ты, как говорят ваши комиссары, морально разложился и переродился? Связался с татями? Золотишко и не таких ломало…
Федя пустил его по матери – а он лежал и ухмылялся. Пора было кончать этот балаган, и я распорядился:
– Вставайте, гражданин Бармин, и одевайтесь. И не вздумайте что-нибудь выкинуть. Доставить вас живым или мертвым – особой разницы нет. И нет у меня приказа брать вас непременно живым…
Вся его одежда располагалась тут же, на стуле, – конечно, Олесин успел ее уже перетряхнуть, не обнаружив более никакого оружия.
Бармин медленно так встал, выпрямился во весь рост. Сказал с издевочкой:
– Совести у вас нет, мужики, – с красивой бабы сдергивать. Уж подождали бы…
– Так оно надежнее, – это Лиханов. – Больно уж ты, Семен, везучий…
Бармин отозвался спокойно:
– Так это ж сапоги пропьешь запросто, а везучесть – вот те хрен…
Я прикрикнул командирским голосом:
– Хватит лясы точить! Одевайтесь, Бармин!
Он посмотрел на меня, ухмыльнулся и сказал:
– Сию минуточку…
И, как стоял, упал у кровати на четвереньки. Потом уже, раздумывая, и не раз, мне казалось, что все уложилось в какие-то секунды. Быть может. Скорее всего. Но точно время не оценить, потому что мы форменным образом остолбенели. Вокруг Бармина словно бы задрожал раскаленный воздух (словно над костром), как-то он расплылся, замерцал, что ли, что-то темное вокруг него сгустилось – и не было там уже человека, а стояла здоровенная зверюга, не понять, волк или собака, с теленка прямо-таки, шерсть словно бы бурая, уши торчком, глаза горят. А уж клычищи…
Зверюга стояла и скалилась на нас. А мы остолбенели. Форменным образом. Как статуи. По полу стукнуло – у Лиханова пальцы разжались, наган вывалился. У меня в голове не было никаких мыслей, абсолютно, стоял, не в силах пошевельнуться, видел краем глаза, что лицо у Катьки очень уж спокойное, торжествующее даже…
Сколько продолжалась эта немая сцена и всеобщее остолбенение – не знаю. Вряд ли долго. А потом эта тварь, зверюга лохматая, скребнув когтями по полу, метнулась к окну с невероятной быстротой, вынесла башкой закрытую половинку окна – только ее и видели… Снаружи – тишина, ни крика, ни выстрела…
Тут с нас словно бы и спало наваждение. Колени у меня, честно говорю, дрожали, во всем теле была противная слабость, но истуканом я быть перестал. Собрал все силы и прикрикнул:
– Лиханов, мать твою, оружие подбери!
Он подобрал, медленно-медленно присевши на корточки, в лице ни кровинки не было, как у Коли, как, подозреваю, и у меня. А Катька, краса-стерва, лежала, даже не прикрывшись, смеялась:
– Ну что, съели, чекисты лихие?
Вот так… Опомнившись, я оставил ребят сторожить Катьку, а сам кинулся из дома. Все трое были во дворе, и Кашин плелся из тайги – ноги заплетаются, винтовку держит за середину как палку. Добрел до нас и сказал, уставясь в землю:
– Говорили мы тебе, Валерьяныч… А ты нам про науку…
Как потом оказалось, трое из четверых видели, как зверюга вымахнула из окна, вмиг достигла первых деревьев и словно растворилась в тайге. Никто не стрелял, впав в непонятное оцепенение, и я не мог их упрекать, поскольку сам пережил то же состояние… И все это нам не приснилось, а было наяву.
Еще как наяву: когда рассвело, мы нашли в горнице следы от когтей, нашли на улице цепочку здоровенных следов, так и не понять, то ли собачьих, то ли волчьих, а с осколков стекла я собственными руками собрал целый комок длинной бурой шерсти. Все было вполне материально, так что никак нельзя считать происшедшее каким-нибудь массовым гипнозом. Бармин и в самом деле обернулся непонятной зверюгой и в таком виде ушел…
… К вечеру, сидя перед Луганцевым, мысль была одна: не поверит, ни за что не поверит. Мало ли, что у меня шесть свидетелей (даже семь, включая Гришу, зверюгу с чердака видевшего), мало ли что шерстинки лежат на столе, аккуратно расправленные. Я бы на его месте не поверил, хоть режь…
А он долго пыхал трубочкой – и в конце концов, глядя мимо меня, сказал словно бы устало:
– Теперь понял, Валерьяныч, что в жизни бывает? Кстати, ты почему Катьку не арестовал как бандитскую пособницу, что обязан был сделать?
– Не знаю, товарищ Луганцев, – сказал я честно. – Почему-то… Вот почему-то совершенно не возникло такой мысли. Не возникло абсолютно…
– Ну да, – сказал начальник, подумав и подымив. – Я так полагаю, он и тут что-то такое придумал. Уж не знаю что. Но что-то было, раз ни у кого из семерых и мысли не возникло Катьку арестовать… Я бы тебе много порассказал, Валерьяныч, я местный, только в нашем положении, да с партийными билетами в карманах, вести такие беседы ну никак негоже… Ни к чему. – И словно проснулся, стал деловым, собранным: – Ну, что теперь? Можем мы наверх отписать правдочку?
– Да ни в коем случае, – сказал я, не раздумывая.
– Вот именно, – кивнул Луганцев. – Не всякую правдочку нужно тащить на люди… Напишешь просто: ввиду оплошности засады бандит Бармин, отстреливаясь, сумел уйти в тайгу. Бывает. Ребята будут молчать, как немые. Взыскание я вам всем, конечно, вкачу, как в таком деле без взыскания? Но ты особенно не переживай. Просто никак нельзя без взыскания при таком упущении, начальство не поймет… Да и чекист ты без году неделя, сплоховал по неопытности, случается… Скажем, по трое суток ареста – отбывать необязательно ввиду сложности обстановки, когда каждый человек на счету и не должен на гауптвахте отсиживаться…
– Может, все же Катьку…
Он отфыркнулся, помолчал:
– Знаешь, Валерьяныч, что я думаю? Что Катьки уже в деревне днем с огнем не найдешь. Такое у меня отчего-то впечатление. Да и на кой она нам черт, если подумать… Иди, Валерьяныч, пиши быстренько правильную бумагу, как по оплошности упустил Бармина. А то нам через час в Привалово скакать, там Скойбеда похозяйничал…
На этом все и кончилось. Правильную бумагу я написал, и она ушла в губчека, где не вызвала ни особого интереса, ни особого гнева: и потому, что такое не раз случалось, и потому, что Бармин был фигурой мелкой, не то что те атаманы с сотней-другой сабель. Трое суток ареста нам Луганцев влепил своим приказом – и мы их, как он и обещал, не отсиживали. Катька, как начальник и предвидел, из деревни исчезла в тот же день. Да и Бармин с того дня словно сгинул – за два месяца, что я там прослужил, о нем больше не было ни слуху ни духу. Никто со мной эту историю больше не обсуждал, и я ни с кем не стремился ее обсуждать – забыли, как будто и не было. Но, по моему личному убеждению, он, скорее всего, все же забрал свое золото, Катьку и ушел в Китай, может быть, со своими немногочисленными подручными – о них с тех пор тоже ни слуху ни духу.
Что еще? Луганцев не обманул: через два с лишним месяца, когда эскулапы меня все же соизволили признать годным к строевой без ограничений, в ЧК никто силком задерживать не стал, отпустили с неплохой характеристикой. И поехал я в Хабаровск, в свой конный полк. В тех местах никогда больше не был, даже близко. И никогда больше за всю жизнь ничего такого со мной не происходило, чему я только рад. И даже ни разу не снилось в кошмарах.
Однако в память впечаталось намертво, стоит перед глазами до сих пор: голая Катька на кровати, красавица, улыбается будто бы свысока, а у кровати – зверюга… И все это абсолютно не укладывается в материалистический взгляд на мир, но произошло на самом деле… Поверишь ты или нет…
Вот знаете, Сан Саныч, я почему-то отцу верю…
Фасоль в чашке
(Некоторые пояснения. Рассказчик – хакас, человек совершенно городской, с высшим образованием, чуточку обрусевший, в аале, как называются хакасские деревни, у родственников бывал редко, разве что по большим праздникам. Диссидентами ни он, ни я не были, откуда в нашей тогдашней глуши диссиденты в начале восьмидесятых – но кое-какие «неправильные» разговоры украдкой велись. В тот раз он как раз вернулся из аала, с чьего-то дня рождения. Нами было выпито…)
Саша, вечерком дед рассказал… Первый раз от него такое слышу.
Когда по нашим местам лютовал[1] Гайдар, дед был пацаном, но помнит все хорошо, он и сейчас в полном порядке. Однажды человек десять, одни мужчины, собрались в доме у деда Боргоякова – Боргояков и по годам был дед, и деду приходился родным дедом. Пацана вроде бы хотели сначала выставить, но потом как-то не выгнали, и он сидел в уголке, слушал.
Дед Боргояков… нет, не шаман. Шаман – это серьезно. Они и тогда были, конечно, но старались спрятаться подальше – их частенько расстреливали. В целях борьбы с религиозными пережитками. А дед Боргояков… просто он помаленьку знал то и это: кровь остановить, погадать, подсказать, где искать отбившийся скот… Вот такие мелочи. У нас в языке для таких людей нет особого слова, но люди эти есть даже сейчас… Не колдуны… а просто вот такие…
Оказалось, люди пришли к деду гадать на Гайдара: что с ним будет, долго ли еще станет носиться по нашим местам, ну, в таком вот духе…
Дед еще с вчера замочил фасоль в чашке – положил горсточку, залил водой, поставил в уголок. А теперь достал. Одни фасолины разбухли, легли на дно, другие, сухие, так и остались плавать. Пацан все хорошо из угла видел. Боргояков долго гонял пальцем по воде те фасолины, что плавали, – так долго, что даже смотреть стало неинтересно. Но люди сидели, молчали, старались даже не шевелиться. Потом дед аккуратненько собрал плавающие в горсть, положил на стол, выгреб те, что лежали на дне, долго их мял меж ладонями, потом выбросил в поганое ведро. А остальные опять пустил плавать, но уже не просто гонял их пальцем, а долго на них дул, по-всякому, как-то так на разный манер. Эти он не выбрасывал в ведро, ушел из дома и вернулся с пустой чашкой – где-то во дворе выплеснул. Поставил чашку кверху донышком, помолчал. Потом заговорил, тихонько, буднично так…
– Здесь ему быть недолго. Скоро его не просто отправят в другое место, а совсем снимут солдатскую одежду. Потому что он больной, очень больной, так что не смогут дальше терпеть даже его начальники. Жить ему еще долго, но мирным человеком. Своих внуков он никогда не увидит. Какое-то другое место, очень далеко отсюда, и ему неожиданная смерть, и очень долго до мертвого никому не будет дела…
Больше дед Боргояков, говорит дед, ничего не сказал. Слушай, если подумать, так оно все и получилось?
Я спросил: «А шаманы никогда не пробовали на него что-нибудь такое… бросить? Они ж могут.
Никогда в жизни не слышал. Слышал я другое… Помнишь, у нас снимали «Конец императора тайги»?
(Ну еще бы не помнить! Дерьмо было редкостное, не имевшее ничего общего ни с реальными историческими событиями, ни с реальными историческими персонажами. Этакие потуги изобразить охоту Гайдара за отрядом Соловьева в виде вестерна. Сокол наш Аркадий Петрович там даже перешибает пулей из нагана аркан, который краснокожие… то бишь бандиты, пытаются на скаку на него накинуть. А уж до чего красиво, нынче бы сказали, гламурно, вешают верную агентессу Гайдара, разоблаченную ненароком… В общем, дрянь редкостная.)
Многие тогда еще помнили, как было дело по-настоящему. И вот, ты знаешь, ходят слухи… Ничего особенно конкретного, просто слухи… Вроде бы кто-то из стариков рассердился, что они так все перевирают, и кинул что-то на Андрея Ростоцкого, который играл Гайдара. Даже не знаю что, но слухи ходят…
(На том мы разговор о Гайдаре и кончили, увлекшись чем-то другим. Но вот ведь какая штука: не помню, как там было сформулировано, но Андрей Ростоцкий, опытный альпинист, сорвался со скалы как-то так нелепо и глупо, как опытный альпинист вообще не должен. А лично я в силу кое-какого жизненного опыта к шаманам отношусь очень серьезно…)
Превосходительство
Всю бучу поднял Ванька Шушарин, оттого и не сразу приняли всерьез. Потому как – Ванька… Знаете, были такие солдатики: вроде и воюет нормально, как все, и нареканий к нему нет, и характер не пакостный, и пара медалек висит, вполне заслуженных, – но вот хоть ты разбейся, нет к нему от окружающих серьезного отношения. И не придурковат, и ничем не припачкан, а вот поди ж ты, не вполне всерьез его принимают. И уж кого вышучивать, так это его, а то и оборвать, если в серьезный разговор полезет. Без всякой злобы, просто положение в жизни у человека такое: кто Степан Степаныч, кто Иван Иваныч, а этакий – вечный Ванька. И росточком такой сплошь и рядом не вышел, и рожа больно уж простоватая, и что вот характерно, свое положение в этой жизни он частенько понимает правильно, не злится и смирился… Такие не только на войне были, их и на гражданке хватает, может, встречали? Ну вот…