– Тогда, значит, всем вам очень повезло, вы счастливое семейство, миссис Дарти, – сказал он.
– С чего это?
– Потому что вы так близки между собой. В семьях к тому же таких больших – это встречается не часто.
Уинифрид не могла не согласиться с последним замечанием. Улыбнувшегося ей в ответ Баррантеса можно было счесть за образец искренности.
Флер поймала себя на том, что против воли глаза ее настойчиво устремляются к нему, стоит ему отвернуться в сторону. Она отметила, что у него тугая без единого изъяна кожа, не смуглая, а скорей загорелая, и совершенно гладкая, будто натертая канифолью; выпуклый лоб и довольно длинный прямой нос делали его похожим в профиль на греческого поэта; полный, но четко очерченный рот никогда не фальшивящего хориста; длинные конечности, придававшие ему грациозность танцовщика. Темные глаза под тяжелыми веками, неожиданно живые и открытые, говорили о высоком интеллекте. Волосы, как и глаза, были темные, почти черные, слегка волнистые, и когда на них падал свет люстры, в изгибе волны вдруг вспыхивали искры.
На всей его внешности с головы до пят лежал налет безупречной элегантности. Может ли темнота быть так светла! И еще от него пахло духами, тонкими и нежными, смесь… чего? Амбры? Кедра? Запах, который, как сразу поняла Флер, мог – дай она себе волю – в считанные минуты лишить ее здравомыслия.
Позже был один момент, после того как Имоджин мимоходом сообщила, что ее отец однажды побывал по делам в Буэнос-Айресе, когда Флер заметила, что Уинифрид и Вэл тайком переглянулись, однако так и не поняла, что мог означать этот обмен взглядами. Но это была единственная задоринка, остальное время за ее испанским столом все шло как по маслу. К концу обеда Баррантес так разошелся, так интересно говорил на самые разнообразные темы, что все пришли от него в полный восторг, и Флер, в нарушение своих правил, даже допустила в столовую политику. Прежде, как было известно всем, касаться этой темы у нее за столом категорически воспрещалось, но и теперь она внимательно следила за ее развитием. Аргентинец принялся расспрашивать хозяина дома насчет голосования по мирному разрешению вопроса. Майкла, который все еще придерживался со всех сторон критикуемых пацифистских тенденций, который прилежно слал открытки Союзу во имя мира и который вышел из членов Клуба левой книги только потому, что не мог больше игнорировать московские процессы, втянуть в разговор на эту тему оказалось нетрудно. По его мнению, демократии, увы, не хватило мужества, чтобы действовать в соответствии со своими принципами.
Как говорят, это был самый многолюдный плебисцит: свыше одиннадцати миллионов человек приняло участие, и подавляющее большинство голосовало за мир. Однако правительство усмотрело в этом лишь очередной приступ псевдопатриотизма.
– Вы, следовательно, за мир любой ценой, сэр Майкл?
– Во всяком случае, почти любой ценой, как лорд Эвербери.
– Вроде как тот человек, который почти бросил бить свою жену, так, что ли? – осведомился Джек.
– Без сомнения, и это уже лучше, чем ничего.
Джек на время угомонился.
– Думаю, что из нас, сидящих за этим столом, многие уже дорого заплатили за войну, – вопрос заключается в том, не будет ли цена мира еще того выше?
Флер решила, что можно не беспокоиться: легкая светскость Баррантеса говорила о том, что ему по плечу любая тема.
– По-моему, дело обстоит так – войны никто не хочет, но если уж она начнется, каждый будет готов внести свой вклад в общее дело, – вступила в разговор Холли, – по крайней мере с таким настроением мы с Вэлом ехали в Трансвааль.
– Вот именно! – сказал Майкл. Он не хотел затевать спор с кем-то из гостей, тем более с Холли, но чувствовал потребность сделать что-то вроде официального заявления. – Вот только жаль, что мало кто из нас спешит со своим вкладом в мирное время. Я случайно встретился со старым знакомым, который сделал взнос, по крайней мере за троих.
– Кто это был? – спросила Флер.
– Да так, приятель со времен войны, некто по фамилии Льюис.
Уинифрид навострила уши.
– Из шропширских Луисов?
– Нет, тетя. Скорей из майл-эндовских. Он был моим денщиком. – Вместо того чтобы сжать кулак в знак недовольства собой, Майкл запустил на миг пальцы в волосы. – Бедняга! Он рассказал мне свою историю, и мне стало стыдно идти домой, где меня ждет ужин. Человек четыре года провел в окопах во Франции, а после этого вот уже двадцать лет ему приходилось просить милостыню на улицах, чтобы не умереть с голоду.
– Но раз он был вашим денщиком, значит, он состоял в регулярных войсках? – спросил Баррантес без большого энтузиазма, словно ему не хотелось вступать в препирательства с хозяином дома. – А в этом случае разве ему не полагается пенсия?
– Да, он был в регулярных войсках. Но после войны король и страна больше не нуждались в нем, как и в тысячах других ему подобных. Он попробовал заняться торговлей – так, маленькая лавчонка, вложил в нее все свое выходное пособие и во время депрессии потерял все до последнего пенни. Встать на ноги после этого он уж не смог и, решив, что судьба толкает его снова стать солдатом, вступил добровольцем в Интернациональную бригаду. Сейчас он вернулся из Испании, и сил, по-видимому, у него ни на что больше нет.
– А почему бы ему не вернуться в Майл-Энд?
Вопрос Имоджин прозвучал скорей небрежно, чем бессердечно, – в глубинах под пышной грудью у нее билось сердце отнюдь не жестокое, просто ей не доводилось якшаться с людьми не своего класса. И еще, что можно сказать в ее оправдание, она скорее всего не была одинока в своих чувствах, их испытывали и другие гости, собравшиеся в Испанской столовой Флер в тот вечер; не была бы она одинока и на многих других сборищах Форсайтов.
– Увы! По всей видимости, семьи у него нет, а те немногие ровесники, которые умудрились пережить сражения на Сомме и Пассхендэйле, отвернулись от него, сочтя, что он симпатизирует коммунистам.
– А он симпатизирует, Майкл? – озабоченно спросила Уинифрид. – Не опасен ли он?
– Ну, если считать Киплинга радикалом, тогда, может, и так. Единственно, кому он был предан в те времена, когда я знал его, были Король и Отечество. Верный слуга Его Величества!
– Но Испания?
Тон Уинифрид высек на миг насмешливую искру в глазах аргентинца, никем, однако, не замеченную. Майкл упрямо помотал головой.
– Испания явилась отдушиной для того поколения, тетя. От нас туда поехало около трех тысяч, все, как один, добровольцы, и более пятисот не вернулось домой.
– Главным образом поэты и интеллигенты… идеалисты всякие, – вставил Вэл.
– Не совсем так. Да, конечно, туда поехали Оден, Спендер и их единомышленники, но большая часть были неудачники из рабочего класса, как мой денщик, люди его возраста и моложе. И уж поверьте мне на слово, сказать, что в старине Льюисе сидит поэт, – это уж слишком.
– Добавлю, что не сидит в нем и патриот, – сказала Уинифрид, расправив подложенные по моде плечи. – Я не понимаю, как это может возникнуть желание лезть в чужую войну?
– Ему просто хотелось где-то приносить пользу, – терпеливо ответил Майкл. – В Англии ему ходу не было, Испания же предоставила поле для такой полезной деятельности – та «война, где легко было решить, кто прав и кто виноват», как пишет Оруэлл. Льюис просто хотел не подпустить к власти фашистов и защитить более или менее порядочное, законно избранное правительство, только и всего…
– Но сражался-то он на стороне большевиков, – сказал Вэл, – а такое разве прощается?
– Простить – нет, нельзя, – согласился Майкл. – Но я сомневаюсь, что во всех совершенных зверствах повинны коммунисты. Что же касается Льюиса… Как можно осуждать его за то, что он поверил в «Манифест»? Что сделал для этого горемыки наш теперешний строй? Оставил его без работы, без жилища и без надежды и на то и на другое.
– Но где же он живет, Майкл? – спросила Холли.
– Где придется. Какое-то время околачивается в Итонской миссии – так, по крайней мере, он сказал мне. А ночи, подозреваю, проводит на Набережной, укрываясь листами «Манчестер гардиан».
– Но это же ужасно! – доброе лицо Холли омрачилось. – А ты не сможешь помочь ему?
– Попытаюсь, но он не из моего округа. Я пообещал ему поговорить с его депутатом, но, откровенно говоря, я просто не представляю, что еще можно сделать, кроме как подавать ему милостыню. – Рука Майкла снова потянулась к волосам. – Чем больше я над этим думаю, тем больше убеждаюсь, что единственные права, предоставляемые конституцией члену парламентского комитета, это безнаказанно поливать помоями кого вздумается и слать письма в «Таймс» с гарантией, что их напечатают. В данном случае мне хочется использовать и то и другое. Не такая уж высокая цена за всеобщее избирательное право, как ты считаешь?
Последние две минуты Флер внимательно прислушивалась к словам мужа. Майкл становится циником? Неужели ее настроение передалось в конце концов и ему?
– Майкл страдает оттого, что его месту в парламенте ничто не грозит, – сказала она, обращаясь ко всем сидящим за столом вообще и ни к кому в частности. – Чем меньше от него требуется усилий, чтобы быть переизбранным, тем больше он старается.
Уинифрид и Имоджин что-то пробормотали в знак согласия, но недостаточно громко, чтобы перевести разговор в другое русло.
– Он что, впал в отчаяние? – раздался среди наступившего затишья голос Баррантеса.
– Кто, Льюис? Пока нет. Когда человек доходит до ручки, на него обычно нападает апатия, это как раз то, что происходит с ним. Но как знать? Разве можно себе представить, как он воспринимает жизнь?
– Ирония судьбы… – Баррантес задумчиво выпятил полные губы. – Человек столько лет сражался за демократию, и именно она бросила его на произвол судьбы. Тогда как теоретически ему бы и быть хозяином положения.
– Да, теоретически, – грустно отозвался Майкл. – А на деле демократия служит нам, поскольку мы – господа, правящая верхушка, и поддерживать нас значит поддерживать существующий порядок. Льюису и ему подобным нужно нечто другое. Никакого значения для твердой власти они никогда не имели и иметь не будут и нужны разве что для статистики: естественно, что после этого ждать от них особой преданности не приходится.
– «El tener у el no tener»[7].
Баррантес не стал объяснять смысл этого выражения. Возможно, он даже не заметил, что употребил его.
– Итак, – продолжал он все в том же нравоучительном тоне, – привилегированные классы и все остальные по-прежнему образуют два разных народа?
На что Майкл смог лишь ответить печально и безнадежно:
– Увы, да!
Джек, который сумел уловить из разговора главным образом ключевые слова, изрек:
– Что ж, к привилегированному классу принадлежим все мы, собравшиеся здесь. И не вижу причины от этого открещиваться.
Обе его ближайшие родственницы мгновенно повернулись к нему с выражением страдания на лице, говорившим, что они уже не надеются услышать от него хоть что-то путное.
Замечанием его воспользовался Баррантес.
– Вот именно, мистер Кардиган. Но не все из нас от рождения.
Вторично за этот вечер в комнате воцарилось гробовое молчание. Форсайты могли поговорить о бедности и лишениях с любым, но при условии, что этот любой не был ни бедняком, ни человеком обездоленным.
Баррантес, казалось, не заметил общего замешательства. Уинифрид, не отличавшаяся быстротой реакции, задержалась с выводами. Ее априорное восприятие гостя Флер было несколько путаным. Ведь объявил же он в начале вечера, что половина его родни ничем не отличается от них самих? Как же мог он в таком случае оказаться человеком без привилегий? Разве что он не знал этих людей, что, конечно, прискорбно. Нет, это надо выяснить.
– Я поняла из ваших слов, сеньор Баррантес, что ваша мать была англичанкой?
– Прошу прощения, миссис Дарти, но вы меня не так поняли. Моя мать родом из Севильи. Английская кровь у меня от отца. Это его семьи я не знал, потому что он не женился на моей матери. А фамилию Баррантес я получил от усыновившего меня отчима.
– А-а, – разобравшись наконец, сказала Уинифрид. – Понимаю.
Флер предложила дамам перейти в гостиную.
* * *
– Твой гость, Флер, просто очарователен, – сказала Уинифрид, стараясь закрепить свое первоначальное и более приемлемое мнение об аргентинце, чтобы как-то сгладить скрытый смысл продолжавшего смущать ее последнего замечания. Отказавшись от рюмки ликера, она уселась на угловой диванчик; отказалась от ликера и Холли, стоявшая у нетопившегося камина, когда к ней приблизилась Тимс. Не найдя среди дам желающих выпить, она пискнула, обращаясь к Флер, «мэм» и покинула комнату.
– Он, безусловно, прекрасно владеет словом, и, я уверена, Вэл не мог не отметить, как хорошо он разбирается в лошадях. – Напряженно прислушивавшаяся Флер не уловила в мягком голосе Холли и тени насмешки. Может, в кои-то веки сыграло роль ее чувство справедливости.
Имоджин села рядом с матерью, уютно устроившись в подушках.
Хотя ее фигура, некогда роскошная, с приходом среднего возраста округлилась и стала просто полной, в больших темных глазах, с которыми прекрасно сочетался искусно подобранный оттенок волос, все еще оставалось что-то от прежней загадочности. Никакой загадочности в ней, разумеется, не было, а если когда и была, то за полжизни, прожитой рядом с Джеком Кардиганом, она окончательно выветрилась, но иллюзия сохранялась и была приятна.
– Знаешь, он напоминает мне кого-то.
– Да? – Уинифрид, сама того не замечая, чуть нахмурилась, словно та же мысль мелькнула и у нее, но не задержалась. – Кого же?
– Прямо не знаю, – ответила Имоджин с отсутствующим видом, который, как послушный спаниель, приходил к ней по первому зову.
– Это всегда так раздражает, – сказала ее мать.
Флер подошла к Холли, стоявшей у камина: Холли разглядывала картину над камином.
– Это Мондриан?
– Да, нам хотелось повесить здесь что-нибудь геометрическое, и де Стиль, как мне кажется, уловил, что нам надо.
– Отрицание формы – насколько я знаю, таков был их принцип?
– Ну, это так, реклама. Они отказываются от формы, чтобы яснее видеть субстанцию. – Флер внезапно рассмеялась горькой мысли, промелькнувшей в голове. Она была уверена, что Холли поймет семейный подтекст, сказав в заключение: – Думаю, из всех Форсайтов только у меня у одной есть Мондриан. А как он тебе?
Холли ответила, подумав:
– Очень талантливая картина и изысканная… Но, на мой вкус, слишком уж авангардна.
И снова в голосе Холли не проскользнуло, казалось, ни малейшего желания уколоть, хотя вполне возможно, все сказанное ее кузиной с нежным взором вполне могло выражать то, что она думала о хозяйке дома. Пока что Флер удавалось отгонять то и дело подкрадывавшиеся – как волк к овчарне – циничные мысли, и тем не менее этот коварный зверь спровоцировал ее на следующий вопрос:
– А как поживает Джон?
Флер не видела Холли больше года – а Джона тринадцать лет, – так что прозвучал он вполне невинно даже после того, как она прибавила:
– По-прежнему доволен своей фермерской жизнью?
Обе стояли лицом к картине, и Флер совсем не нужно было переводить взгляд на свою кузину, чтобы убедиться, что врасплох ее не захватишь. Холли с улыбкой разглядывала Мондриана. Даже голову чуть склонила набок, любуясь.
– Да. Даже очень. И Энн тоже, и детки у них просто прелесть.
– Хм…
Осознанно или нет, – а Флер вовсе не собиралась истолковывать что-то в благоприятном свете, а то как-то очень уж благополучно проходил вечер, – Холли только что поставила крест на последних тринадцати годах ее жизни, долгих годах существования без Джона, после того как она в конце концов отказалась от него в пользу этой американки Энн; поставила крест на этих годах и бросила их плыть по воле волн, как бутылку с запиской в несколько отчаянных слов. Распалившийся востроглазый зверь не отставал.