Преступления прошлого - Нуянзина Мария 4 стр.



На путях были овцы. Кондуктор не уточнил, целое стадо или просто пара-тройка заблудших. В любом случае достаточно, чтобы все пассажиры поезда на Кембридж ощутили удар и сильный толчок. Когда кондуктор прошел по всем четырем вагонам и сообщил про овец, развеяв предположения о коровах, лошадях и двуногих самоубийцах, поезд стоял уже десять минут. Прошло еще полчаса, но они не двигались с места, поэтому Тео решил, что, пожалуй, все-таки стадо, а не одна овца. Ему хотелось поскорее вернуться в Кембридж и сводить Лору на обед. Он спросил у кондуктора, сколько они еще будут стоять, и тот ответил: «Бог его знает». Тео подумал, что если уж кто и знает, то, скорее, черт.

В вагоне было душно, и кто-то, вероятно кондуктор, открыл двери, и пассажиры начали выбираться наружу. Наверняка это противоречит железнодорожным правилам, подумал Тео, но вдоль состава шла узкая обочина с насыпью, так что никакой опасности не было, да и другой поезд никак не мог врезаться в них, как они – в овец. Тео осторожно и не без труда слез с подножки, радуясь своей смелости. Ему было любопытно посмотреть, во что превратились овцы после столь близкого знакомства с поездом. Шагая вдоль путей, он скоро нашел ответ на свой вопрос: повсюду были разбросаны останки овец, куски мяса с шерстью, словно бедных тварей растерзала стая волков. Тео поразился, что его желудок устоял перед этим кровавым месивом, но, в конце концов, он всегда считал адвокатов, с их способностью быть выше хаоса и трагедий повседневной жизни и сохранять беспристрастность, сродни полицейским и медсестрам. Тео испытал странное чувство триумфа: он был в поезде, который едва не сошел с рельсов, но остался цел и невредим. По непреложному закону вероятности, его шансы (а значит, и его близких) стать жертвой другого железнодорожного происшествия ощутимо уменьшились.

Машинист с потерянным видом стоял у локомотива, и, когда Тео спросил, в порядке ли он, тот произнес, как будто отвечая на вопрос: «Я увидел только первую и подумал, что, может, не стоит из-за нее тормозить, а потом… – Он попытался жестом изобразить разлетающееся на куски стадо. – А потом все вокруг стало белое».

Тео был настолько потрясен этим воображаемым зрелищем, что не мог выкинуть его из головы до конца поездки, возобновившейся, когда их пересадили на другой поезд. Он представлял, как будет описывать случившееся Лоре, представлял, как она отреагирует – сперва ужаснется, а потом отпустит мрачную шуточку. На вокзале он взял такси, но с полдороги отпустил его и пошел пешком. Так он опоздает еще больше, зато Лора будет довольна.


Перед покорением крутой лестницы на второй этаж, где располагалась контора «Холройд, Уайр и Стэнтон», Тео с минуту постоял на тротуаре. Врач была права, и Лора тоже: нужно сбросить вес. Парадная дверь была приоткрыта, кто-то выставил чугунную подпорку. Всякий раз, заходя в здание, Тео восхищался дверью в свою контору. Она была выкрашена в блестящий темно-зеленый цвет, и вся изящная латунная фурнитура – почтовый ящик, замочная скважина, молоток с головой льва – сохранилась с незапамятных времен. Латунная табличка, которую офисная уборщица натирала каждое утро, гласила: «Холройд, Уайр и Стэнтон. Юрисконсульты и адвокаты». Тео сделал глубокий вдох и начал взбираться по лестнице.

Внутренняя дверь, что вела в приемную, тоже – странно – была открыта, и, шагнув через порог, Тео понял, что случилось что-то ужасное. Секретарша Джин Стэнтон скорчилась на полу, на ее одежде была рвота. Администратор Мойра с истерическим терпением диктовала в телефон адрес конторы, волосы и лицо у нее были в крови. Тео подумал, что она ранена, но, когда он подошел помочь, она замахала на него свободной рукой, и он решил было, что она его прогоняет, но тут понял: Мойра указывает на переговорную.

Потом Тео будет снова и снова складывать по кусочкам события, предшествовавшие этому моменту.

Лора как раз закончила ксерокопировать кадастровый паспорт, когда в приемную вошел мужчина, настолько неприметный, что впоследствии никто из сотрудников «Холройд, Уайр и Стэнтон» не смог даже примерно описать его внешность. Единственное, что им удалось вспомнить: на нем был желтый свитер для гольфа.

Вид у мужчины был растерянный, и, когда Мойра, администратор, спросила: «Могу я вам помочь, сэр?» – он произнес высоким, взвинченным голосом: «Мистер Уайр, где он?» – и Мойра, встревоженная его поведением, ответила: «К сожалению, он задержался в суде. У вас назначена с ним встреча? Может быть, я смогу вам помочь?»

Но мужчина припустил, как ребенок, по коридору и ворвался в переговорную, где партнеры проводили обеденное совещание – все, за исключением Тео, который еще добирался от вокзала (про совещание он забыл).

Чуть раньше Лору послали купить сэндвичей – с коктейлем из креветок, сыром и капустным салатом, с ростбифом, тунцом и сладкой кукурузой и с курицей и салатом (без майонеза) для ее отца, потому что ему следовало заботиться о своем весе, и она с нежностью подумала, какой же он растяпа, ведь утром предлагал ей пообедать вместе, а у самого – совещание. Сэндвичи, кофе и блокноты уже были разложены на столе из красного дерева (овальном, повторявшем форму комнаты) в переговорной, но никто еще не садился. Дэвид Холройд стоял у камина и рассказывал одному из младших партнеров об «отпадно» проведенном отпуске, когда незнакомец вбежал в комнату и откуда-то, возможно из-под желтого свитера для гольфа, но точно никто не помнил, вытащил длинный охотничий нож и распорол Дэвиду Холройду темный ворс костюма от Остена Рида, белый поплин рубашки от Чарльза Тиритта, покрытую тропическим загаром кожу на левой руке и, наконец, артерию. И Лора, которая любила абрикосовый йогурт и пила чай, но не кофе, у которой был шестой размер обуви, которая обожала лошадей, предпочитала черный шоколад молочному и целых пять лет брала уроки классической гитары, но больше не играла и которая все еще грустила, что их собаку Маковку прошлым летом сбила машина, Лора, которая была Тео дочерью и лучшим другом, бросила кадастровый паспорт и вбежала в переговорную вслед за мужчиной, может быть, потому, что она закончила курсы первой помощи, или потому, что ходила на занятия по самообороне в старших классах, или, может быть, просто из любопытства, или повинуясь инстинкту, – уже не узнать, о чем она думала, вбегая в комнату, где незнакомец с проворством и грацией танцора повернулся на мысках и, продолжая движение, вспоровшее руку Дэвида Холройда, полоснул по горлу Лоры, рассек сонную артерию, и ее драгоценная, прекрасная кровь веером брызнула по комнате.


Двигаясь медленно, точно во сне или под водой, Тео поспешил по коридору в переговорную. Он заметил кофейные чашки и сэндвичи на столе из красного дерева и понял, что забыл про совещание. Кремовые стены были забрызганы кровью, у мраморного камина обмяк окровавленный Дэвид Холройд, а у самой двери на полу лежало его дитя, и в глубокой ране на ее горле пузырилась кровавая пена. Тео слышал чьи-то безудержные рыдания и как кто-то говорит: «Да где же „скорая“?»

Тео упал на колени рядом с Лорой. Над ней склонялась его секретарша Шерил, полуодетая, в юбке и лифчике. Блузку она сняла, чтобы зажать рану у Лоры на шее. Она все еще сжимала в руках мокрую кровавую тряпку, и кровь струйками стекала по ее голой коже в ложбинку между грудей. «Кровавая баня», – подумалось Тео. Кровь была повсюду: Тео стоял на коленях в кровавой луже, ковер был насквозь пропитан кровью. Кровью Лоры. А значит, и его кровью тоже. Ее белая блузка стала темно-красной. Запах крови лез ему в ноздри – медь, соль и вонь мясной лавки. Тео гадал, есть ли способ вскрыть все свои вены с артериями, выкачать из них кровь и отдать дочери. Все это время он твердил про себя, словно мантру: «Господи, пожалуйста, пусть с ней все будет хорошо», и ему казалось, что если он будет повторять эти слова снова и снова, то все наладится.

Глаза Лоры были приоткрыты, и Тео не мог определить, умерла она или нет. Он вспомнил, как в прошлом году сидел у обочины перед домом и укачивал сбитую Маковку. Маленькая собачонка, терьер; он держал ее на руках, пока она умирала, и видел тот же потухший взгляд: она уплывала в те края, откуда не возвращаются. Он прижал руку к ране на шее дочери, но кровь уже не текла, нечего было останавливать, поэтому он взял ее ладошку, мягкую и теплую, склонился к ее лицу и пробормотал ей в ухо: «Лора, все хорошо», а потом устроил ее голову у себя на коленях и принялся гладить ее окровавленные волосы, а его секретарша Шерил проговорила сквозь рыдания: «Да хранит тебя Бог, Лора».

В тот момент, когда он перестал молиться, в тот момент, когда он понял, что она умерла, Тео осознал, что это не кончится никогда. Лора всегда будет стоять у ксерокса, разбираясь в кадастровом паспорте, гадая, когда же вернется отец и можно ли пойти пообедать, потому что есть хочется ужасно. Может быть, жалея о том, что согласилась на эту работу, скучноватую, чего уж говорить, но она поступила так, чтобы угодить отцу, потому что ей нравилось делать его счастливым, потому что она любила его. Лора, которая спала, свернувшись калачиком, которая любила горячие тосты с маслом и все фильмы про Индиану Джонса, а «Звездные войны» – нет, Лора, чьим первым словом была «собака», Лора, которая любила дождь, но терпеть не могла ветер, которая планировала завести троих детей и которая навсегда останется у ксерокса в офисе в Парксайде, в ожидании незнакомца с ножом, в ожидании, когда все вокруг станет белым.

3

Дело № 3, 1979 г. Все ради долга, ничего по любви

Каждый день Мишель ставила будильник на пять минут раньше. Сегодня утром он прозвенел в пять двадцать. Завтра прозвенит в пять пятнадцать. Она понимала, что когда-нибудь придется остановиться, иначе она будет вставать до того, как ляжет в постель. Но не сейчас. Она была лишь на шаг впереди ребенка, который просыпался с птичками на рассвете, а в это время года птички с рассветом с каждым днем объявлялись все раньше.

Ей просто-напросто нужно было больше времени, которого никак не хватало. И только так ей удавалось выкроить его немного. Конечно, не в буквальном смысле – хотя, если бы можно было создать новенькое, с иголочки, время, это было бы просто чудесно. Когда Мишель задумывалась о способах сотворения чего-то столь абстрактного, ей на ум шли только примеры из собственного домашнего хозяйства – вязания, шитья и выпечки. Эх, представить только, что время можно связать, ее спицы стучали бы день и ночь. И какое преимущество у нее было бы перед подругами, ни одна из которых не умела вязать (шить и печь), но опять же никто из них не обременил себя в восемнадцать лет мужем и ребенком и не торчал в треклятом доме у черта на куличках, со всех сторон окруженном только линией горизонта, отчего небо казалось каменной плитой, придавливающей тебя к земле. Хотя нет, никакое это было не бремя, она же их любила. Правда любила.

И все равно, откуда ей взять время на то, чтобы делать время? Времени нет. В этом все дело. А что, если совсем перестать спать? Она могла бы укрыться в высокой башне, как девицы из сказок, и прясть золотую пряжу времени. Она бы не ложилась спать, пока в золотых мотках на полу не набралось бы столько времени, чтобы хватило на всю жизнь, чтобы оно никогда не кончалось. Жизнь в башне, отрезанной от всех и вся, казалась Мишель просто раем.

Младенец был посылкой, доставленной по неверному адресу, которую нельзя было ни отправить обратно, ни переслать другому («Называй ее по имени, – все время повторял Кит, – называй ее Таня, а не ребенок»). Мишель только что оставила позади собственное (безрадостное) детство, а теперь, выходит, надо быть в ответе за чужое? Она знала, что это называется «связь», так было написано в книге про детей («Как вырастить ребенка счастливым», ха!). У нее не было связи с ребенком, – скорее, он заковал ее в кандалы.

Все те, кто говорил, что благоразумнее сделать аборт и закончить школу, оказались правы. Если бы она могла перевести часы назад – тоже, кстати, способ заполучить время, – она послушалась бы советов. Без ребенка на руках, она сейчас была бы студенткой: пьянки, наркотики и посредственные эссе о реформе избирательной системы 1832 года или о «Незнакомке из Уайлдфелл-Холла»[4]. Но вместо этого она сыпала семена кориандра в ящик с компостом под плач ребенка, доносившийся оттуда, где она его оставила, когда больше не смогла выносить эти звуки. Скорее всего, из спальни, поэтому прямо сейчас ребенок извивался, как жирная гусеница, двигаясь к краю кровати, или жевал электрический провод, или задыхался в подушке.

Мишель поставила ящик с семенами на кухонный подоконник, чтобы наблюдать, как ростки пробиваются к свету. Из окна видно было край огорода – аккуратные лунки во вскопанной земле и ровные грядки гороха, размеченные натянутой между палками бечевкой. Кит не понимал, зачем ей понадобилось разбивать огород. «Мы же, блин, живем на ферме. – Он так широко раскинул руки в стороны, что стал похож на воронье пугало (они тогда шли по полю). – Здесь полно овощей. Мы можем брать все, что хотим». На самом деле там было полно картошки, а это совсем не то. И брюквы с капустой – пищи для скота и крестьян. Мишель же хотелось цукини, шпината и свеклы. И кориандра. И цветов, красивых душистых цветов: роз, и жимолости, и лилий, белоснежных лилий, какие подносят невестам или покойникам.

Поле, на котором они затеяли этот спор, покрывала кочковатая трава, которую Мишель яростно мерила шагами, толкая перед собой коляску, так что ребенок в ней подскакивал, словно краш-тестовый манекен. От злости она так разогналась, что Киту, хоть ноги у него были длинные, приходилось бежать трусцой, чтобы не отстать.

«А что плохого в картошке»? – спросил он. И Мишель сорвалась на крик: «Сейчас март, и никакой картошки нет, здесь нет ничего, ничего, кроме грязи, одна только грязь и дождь, пропади они пропадом! Тут как поле битвы на Сомме!»[5] – «Ой, вот только не надо, блин, мне тут драм устраивать!» И она подумала, до чего же у него нелепый говор, как у деревенщины из тупой комедии, как у трехнутого пожирателя картошки. Сама Мишель избавлялась от акцента, слушая, как говорит по телевизору средний класс и учителя в школе, пока не добилась произношения, по которому невозможно было определить, откуда она родом. Она пошла еще быстрее и уже почти бежала.

«И вообще, – проорал он ей в спину, – может, я не хочу жрать этот треклятый кориандр!» Она резко остановилась, чуть не вытряхнув младенца из коляски. Потом повернулась и сказала: «А вот я, может быть, хочу». И вперила в него долгий взгляд, жалея, что нет под рукой колуна, чтобы разрубить его башку, как дыню или тыкву, на две половинки. Нет, не дыню, дыни такие сладкие и экзотические, недостаточно заурядные для его головы, а тыквы – это овощи из сказок. Как репу. Репа – грубый, деревенский овощ. И он упал бы, как обезглавленное пугало, прямо здесь, на поле, и утонул бы в земле, с глаз долой, и тогда она смогла бы отдать ребенка своей матери и сломать еще одну жизнь.

Или, может быть, – сюжет для ночного кошмара – он бы начал расти и множиться в земле, и с приходом лета появилась бы сотня, тысяча Китов, кивающих и гнущихся на ветру, словно подсолнухи в поле.

Колун – нет, вы вдумайтесь! У всех нормальных людей есть центральное отопление или, по крайней мере, отопление, о котором не приходится думать, им не нужно тащиться на улицу в любую погоду, чтобы напилить и наколоть дров для камина, и часами ждать, пока прогреется бойлер, чтобы из крана просто потекла горячая вода.

У них не было даже угля: дрова-то бесплатные, руби сколько влезет. Топор – это что-то из сказок. Может быть, именно это с ней и случилось, может, она застряла в страшной сказке, и ей не освободиться, пока она не соберет всю картошку в поле и не изрубит на дрова все деревья в лесу. Если только она не научится прясть время. Или у нее не лопнет голова. Столько было тяжелой и нудной работы, что она чувствовала себя крепостной крестьянкой, несущей феодальную повинность.

Назад Дальше