Ну мы и двинулись – не напрямик через поле, а по проселочной дороге, что проходила у самых хуторских ворот. Скомандовал я подтянуться, принять бравый вид, идти в ногу и глядеть орлами, насколько получится убедительно. Соображения тут были самые нехитрые: если на хуторе все же кто-то есть и наблюдает за нами откуда-нибудь из-за занавесочки (а на дороге нас видно, как мурашей на белой тарелке), то пусть себе уяснит: не босота какая-нибудь бредет, безрадостная и себя потерявшая, нет, все наоборот, бравенько и бодро продвигается группа военнослужащих, ни на лицах, ни в облике не носящая признаков уныния и безнадежности. Психологический расчет, как сказал бы замполит. Ну, запылились, пообтрепались, сапоги имеют тенденцию к скорому расползанию по швам – ну так война… Главное, шагаем вполне даже браво и целеустремленно. И откуда ему, засевшему, знать, кто мы такие – может, очередные драпальщики, а может, передовой дозор и совсем неподалеку за нами продвигается солидная воинская часть. Вот уж чего я не видел на таких хуторах, так это радиоприемников и газет. О положении дел и общей обстановке должен знать не больше нашего – тем более что ни тому, ни другому и названия-то не подберешь с ходу…
Мы, конечно, держимся бдительно – на тот случай, если нас вздумают из которого окна угостить свинцом в медной оболочке, готовы рассредоточиться и со всей осторожной ухваткой бывалого солдата идти на штурм. А куда же еще? Прошли примерно две трети от леса до хутора, выгоднее уж это кулацкое гнездо атаковать. Патронов у нас не особенно богато (правда, четыре немецкие гранаты имеются – ну да и там, надо полагать, не дот).
По спине, однако, легонький холодок – мы ж у них как на ладони… Но, с другой-то стороны, ни одна занавеска не колыхнется. Ага. Пес забрехал, цепью гремит, захлебывается – учуял наконец, мы ж близко уже… Но все равно занавески не колышутся. Идем к распахнутым настежь воротам в полный рост. Свинарником запахло, навозом лошадиным, но что-то тишина на подворье совершеннейшая, и никакой живности не видать, даже мелкой пернатой. Один только цепник заливается, здоровая тварь, косматая, на хрип исходит. А ведь, пожалуй, что мы мимо него в дом пройдем, цепь коротковата, не достанет, а порвать он такую хрен порвет… ну да если и порвет, ему ж хуже выйдет…
– Ну, ребята, – говорю, – будем вежливы, не шляхта, чай…
Вынул я наган из кобуры (ни одного патрона к нему не осталось, но все равно на меня записан), постучал рукояткой по воротине и заорал:
– Есть кто живой, люди добрые?
Пес так заливался, что вряд ли меня было слышно в доме – но тут уж, как говорится, главное – вежливость соблюсти. Честью представились, мол… А могли и по окнам из винтовочки для пущей доходчивости. Великое дело – приличия.
И точно как по сигналу распахнулась дверь, появился единичный экземпляр человеческой породы мужского пола и стал спускаться по ступенькам – без замешательства, с этаким хозяйским достоинством. Идет к нам с таким видом, словно и не замечает, что его Галиб, так, якобы невзначай, на прицеле держит – не то чтобы винтовочку нацелил, но дуло аккурат смотрит на хозяина. Галиб у нас был особо недоверчивый, это его качество нам потом жизнь спасло, но это уже другая история…
Кряжистый такой мужик, одет не паном, но справно, и сапоги начищены. По виду вроде бы дед, бородища не хуже иного веника, да вот седины ни в ней, ни в волосах что-то не видно. Так что вполне может оказаться, он мне едва-едва в отцы и годится, какие там деды. Знал я этот местный финт с фокусом. У белорусов, знаете, как-то так уж суждения устроены: если борода – значит, непременно дед преклонных годочков. Вот некоторые хитрованы и пользовались: отрастит бороду до пояса – дед я, дед, уж с ярмарки еду, какой от меня, божьего старичишки, вред… А доведись до переделки, этот старче божий, если ты лопухнулся и боевому самбо не учен, шею свернет, как куренку…
Вот и этот, похоже, из таких. Нет у него ни в осанке, ни в движениях особенно уж пожилой незграбности, как тут выражаются. Крепок, черт. И взгляд неприятный, очень даже. Но мне с ним, в конце-то концов, не детей крестить, главное, оружия при нем не видно. И вот теперь уж, если в доме есть кто с оружием, палить они уже не станут – могут запросто и этого бирюка срезать, я ж специально так держусь, чтобы им от окошек прикрываться…
– Здравствуйте, – говорю, – хозяин.
– Здравствуйте, пан военный, коли не шутите, – отвечает он вроде бы вежливо, но с явно присутствующей насмешечкой.
Вообще, что-то не заметно в нем ни страха, ни тем более униженности. С чувством собственного достоинства куркулек. А ведь пожил на свете достаточно и должен понимать: в нынешней неразберихе, когда власть и порядок нужно искать за сто верст с фонарями, жизнь его копейки не стоит…
«Интересно, – думаю я, – ты и перед польскими жандармами так же нос задирал или все же картузик снимал? Ну, да некогда о таких высоких материях…»
– Немцы поблизости есть? – спрашиваю.
Посмотрел он на меня опять-таки не без подковырочки и спокойно говорит:
– Пока что не было. Но вскорости, я так полагаю, появятся. Очень уж они быстро катят…
По-русски он довольно чисто балакает, хотя словечки местные и вставляет. По моим первым впечатлениям, это все же не лях, а белорус – что, впрочем, может нашего положения и не облегчить…
Он с этаким невинным, как у малого дитятки, видом спрашивает:
– Пан военный ищет немцев?
– Пан военный, – говорю я так же спокойно, чтобы не думал, пень хуторской, будто меня так легко вывести из равновесия, – в первую очередь ищет, что бы поесть. Проголодались, знаете ли.
– Еда денег стоит, – говорит этот куркуль. – Особенно в такие хлопотные времена. Хотя если так себе подумать и рассудить… Нынче за еду и денег брать не стоит: поди угадай, какие деньги завтра будут иметь хождение и чьи, а чьи обернутся бумагой…
Вижу краешком глаза, Фомичев начинает закипать. Но я ему взглядом приказал не рыпаться. И говорю:
– Так ведь и на промен ничего не имеем, пан хозяин… Придется уж вам благодетелем побыть. Благо нас не рота и даже не взвод, а всего, как видите, трое. Быть не может, чтобы на таком богатом подворье лишнего куска не нашлось…
– А завтра взвод придет, – говорит он этак задумчиво, словно сам с собой разговаривает. – А там и рота. А то и немцы. И останутся четыре голые стены…
Я не завожусь. Стою и даже улыбаюсь ему благожелательно, будто неведомо какую мудрость слушаю. Спросил только:
– Давно в этих местах обитаете?
– Да уж годочков полсотни.
Я, вовсе уж лыбясь, говорю:
– Ну, тогда многое должны помнить…
Вот именно. И революцию он должен помнить, и Гражданскую, и несчитаных атаманов, и наши с поляками войны, и банды, которые уже после войны тут шастали. А главное, должен помнить, что в такие времена у кого на плече стрелялка – тот и пан…
Я на него голос не повышаю, и автомат у меня на плече висит свободно. Гляжу ему в глаза с улыбочкой, вот и все – и улыбочка у меня, что греха таить, отнюдь не дружелюбная. Но в том-то и штука, что так – выгоднее. Орать и тыкать дулом в рожу – не самый лучший метод. А вот если человек видит, что ты не суетишься, не дергаешься попусту, а стоишь себе, как монумент, твердо уверенный добиться своего – это на умного даже сильнее действует, чем карабин под носом. Многократно проверено на опыте.
А он умный, это видно. И тактику мою понял, и меня.
Цыкнул на пса вроде негромко, но так, что тот кубарем в будку влетел, отступил на шаг, рукой повел:
– Ну, пожалуйте, паны военные. Что-нибудь да найдется.
Вот вам и мирное разрешение конфликта. И лицо он как бы сохранил, что в прямом, что в переносном смысле, и мы не тратили ни нервов, ни патронов…
Идем по двору. Тишина полнейшая, ни малейших признаков присутствия домашней живности. Хоть бы какой завалящий куренок по двору болтался или свинья хрюкнула. А дождей давненько уже не было, пылища во дворе обильная накопилась, и на ней куча разнообразнейших следов и от колес, и от копыт. Ну, я ж старый пограничник, мне следы читать положено не хуже, чем индейцу в романе, и у меня понемногу начинает складываться версия. И окончательно она укрепляется, когда в доме встречает полная тишина: никаких чад и домочадцев любого пола и возраста. Ну, логично…
Сели мы в горнице – большой, просторной, на два окна. Посмотрел я на стену, а там висит здоровенная фотография, сразу видно, старых времен: этакий ухарь-солдатик царской армии, усики закручены, бескозырка со всем шиком набекрень сдвинута, на груди Георгиевская медаль. Определенно говорить трудно, но есть с хозяином нечто общее. И сдается мне, что это он ее для немцев вывесил, зараза, – поляки у себя, я точно знаю, этакие реликвии славного прошлого отнюдь не приветствовали, да и при наших лучше бы в чулане подержать…
Возвращается наш бородач, несет кое-что. Ну, с первого взгляда ясно, что хитрый черт поступил по принципу: «на тебе, боже, что самому негоже». Сало желтое, запрошлогоднее, луковицы квелые, колбаса домашняя, издали видно, давненько лежала, хлеб, как тут же и выяснилось, подчерствевший. Ну да в нашем положении не до привередливости, мы и эту заваль так рубанули, что за ушами затрещало. Смотрю, несет бутылку самогонки. Посмотрел на меня, ухмыльнулся в бороду и, ни слова не говоря, плеснул себе чуток в стакашек, выцедил. «Ах ты ж, – думаю, – хитрован!» Я как раз подумал: «А чего тебе стоит, дядя, туда плеснуть какого-нибудь крысомора?»
Ну, и мы приняли по стакашку – небольшому, потому как увлекаться в нашем положении не следует. Достал он кисет, скрутили мы по цигарке, и жизнь показалась вполне веселой.
Кивнул я на фотографию:
– Никак ты, хозяин?
– Ну, – говорит он довольно равнодушно.
– Геройствовал, значит? Медаль заслужил…
– А… – махнул он рукой. – Толку-то от нее…
Я спрашиваю:
– Ну а потом за кого воевал, кавалер?
– А за хозяйство, – говорит он и рукой вокруг показывает. – Исключительно за него. А за хозяйство, хлопец, воевать тяжелее всего. Потому что то и дело шастают туда-сюда всякие вояки, и каждый норовит пограбить. Все равно, звезда у него на шапке, орел одноглавый, а то и вовсе никакой воинской эмблемы…
– Но ведь поднялся, я вижу? – говорю я.
– Ну, – отвечает он. – Только душу в угольки пожгло. Напрочь. А теперь опять начинается… Я вас, красных, не обессудь, не так чтобы и люблю, но немец еще хуже. Помню я немца… Ты вот шмат сала уплел, другой в карман сунул с парой цибуль – и ушел восвояси. А немец, чтоб ему, грабит аккуратно, как все, что делает. Под метелочку…
– Ага, – сказал я. – То-то у тебя на дворе пусто, как в перевернутой макитре… Всех, кого мог, наладил живность увезти и, надо полагать, из амбаров все подчистил?
Он в бороду хмыкнул:
– Догадался?
– Сложил то да это, – сказал я. – К следам от телег присмотрелся, да и коровьи копыта четко отпечатались… Колеи глубокие, значит, нагружены телеги были так, что оси трещали…
Он ухмыляется:
– Соображаешь… Там… – ткнул он пальцем этак неопределенно, – за Вермянским бором, такие болота начинаются, что, если не знаешь тропинок, в жизни не доберешься до сухих мест. До-олго сидеть можно… Пока не кончится вся эта завируха. Они ж, германцы, непременно у меня какой-нибудь штаб устроят. Место удобное. Это в той стороне – Вермянский бор, лешева глухомань да болота, а вон там – Ружанский шлях, большая дорога. Знаю, учен… В польскую войну у меня жолнежи штаб устраивали, потом ваши, красные, потом опять жолнежи, даже атаман Струк однажды располагался…
Пришло мне в голову, что пора кончать с пустой болтовней. Нужно, раз уж случай подвернулся, подробно порасспросить его об окрестностях – мы их не знаем, а он знать должен отлично. И главное, выспросить, где этот Ружанский шлях. Чтобы держаться от него в стороне: раз большая дорога, там непременно попрет немец, если уже не попер. Немецкую тактику мы уже успели изучить на своей шкуре: прет, сволочь, по главным дорогам, где вольготнее всего танкам и автотехнике, в глухомань не заворачивает. А мы с ребятами сейчас, как оказалось, вовсе не в глухомани, наоборот: если у него на хуторе столько раз штаб устраивали и наши, и ляхи, и даже зеленые, значит, поблизости непременно должны были передвигаться неслабые массы войск. Штабы всегда на бойком месте разворачивают. Одним словом, засиделись мы тут, определенно. Нужно порасспросить как следует об окрестных дорогах, о прилегающей местности – и уносить ноги, пока…
Хорошая мысля приходит опосля! Расслабились, блин!
Поздно мы услышали стрекот мотоциклеток, поздно… мы все трое к окнам – а они уже катят из леса, по проселку, той самой дорогой, что мы сюда пришли. И никакая это не разведка, а движется воинское подразделение, пожалуй, не менее роты: мотоциклы с колясками, пулеметы торчат, целая колонна, вон грузовичок показался, потом еще мотоциклисты, потом ихний кургузенький вездеход, утюжок этакий…
И сколько же человек передумать может за считаные секунды!
Сначала я себя матернул за то, что не поставил часового. Потом решил, что виноватить себя не след: любой часовой их заметил бы в последний момент. А до ближайшего леса нам чесать километра два чистым полем. Мотоциклы догонят вмиг, могут и не пострелять, а забавы ради в плен взять. Ну и увидят зеленые петлицы.
Могут, конечно, проехать мимо, но что-то сомнительно. Любой толковый командир в наступлении хоть бегло, да обыщет этакое отдельно стоящее строение: а вдруг тут либо засада, либо просто отступающие ховаются?
Осторожничают, ага. Колонна пошла медленно, только трое мотоциклистов рванули вперед, к хутору. Ну, грамотно. В случае чего развернут боевой порядок и устроят тут… А наш последний и решительный бой по скудости боезапаса против превосходящих сил надолго не затянется…
– В погреб надо или на чердак! – орет Галиб шепотом.
– Вздумают шарить – везде заглянут, – говорит наш космач преспокойно. – Немец – он аккуратист…
И ведь прав, зараза… Это в приключенческих романах за́мки со всякими тайниками, а тут какие тайники? Полезут, мигом наткнутся…
– Сдаваться будете или как? – спрашивает хозяин деловито. – Вам против них минуточку-то и постоять…
– А наплевать, – отвечаю я. – Живыми не получат.
– Тут-то они мне хозяйство и пожгут.
А мотоциклетки уже совсем близко. Возле ворот. Смотрю я на своих ребят – на лицах у них та же смертная безнадежность, что, подозреваю, и у меня. Жить-то охота, но, похоже, не получится…
– Стойте здесь, – говорит хозяин. – Обойдется.
И что он делает? А лезет он в комод, вытягивает ящик – шуфляду, как здесь говорят, – и вижу я там кучу мешочков неизвестно с чем. Порылся он, выбрал один, развязал, достал оттуда пригоршню чего-то крошеного, сушеного – похоже на табак, но не очень, и корешки там какие-то, и ягоды сушеные, и крошечные узелки тряпочные… Прошел поперек комнаты, от стены к стене, согнувшись, аккуратненько так сыпля эту свою крошенку, будто по линеечке – и бормочет что-то и вроде подтанцовывает, и отчего-то у меня по спине холодок прошел…
Вот так поделил он горницу ровно пополам: на одной половине мы, стол с недоеденным да окно, на другой – комод, бородач долбаный и второе окно.
Поворачивается к нам и говорит спокойно:
– Только стрелять не вздумайте, воители… Обойдется. Не увидят они вас.
Во дворе пес залился. Короткая очередь – и тишина настала. И слышно уже, как сапоги грохочут на крыльце, дверь рванули… Переглянулись мы. Я говорю тихонько:
– Не раньше, чем я начну…
– Не вздумай, – говорит хозяин. – Не увидят они вас.
Ничегошеньки я не понимаю и даже не пытаюсь. Одно в голове крутится: «Ну зачем устраивать этот цирк с крошенкой зазря?» Вынул я гранату из-за пояса, свинтил с рукоятки колпачок, взялся за колечко на веревочке – теперь только дернуть… У немцев, правда, замедление взрыва дольше, чем у нас, ну да если что, выскочить не успеют, а я еще очередь пустить смогу… Окошко маленькое, вышибить его нетрудно, да вот протискиваться… Да и смысла никакого: они ж при первых выстрелах или гранатном разрыве моментально дом оцепят – два года воюют, должны соображать что к чему…
И вот стою я с гранатой в руке и чувствую себя чуточку странно: осознаю в себе неправильное спокойствие. Нервы натянуты, конечно, но все же нет полного ощущения, что вот сейчас все для меня на этом свете и кончится. Получается, будто я и вправду верю в эту дурацкую травку, верю, что все обойдется… А этот, бирюк косматый, стоит так уж спокойно, в себе уверенный – может, от него я спокойствием и заразился…