Андрей Михайлович Буровский
Столица на костях. Величие и проклятие Петербурга
Всем, кто сознательно выбрал жизнь в удивительном и великом городе, – ПОСВЯЩАЕТСЯ.
…Самый умышленный город на свете.
Ф.М. Достоевский
Введение
Город-легенда
То видели очевидцы, как по улице Васильевского острова ехал на извозчике черт. То в полночь, в бурю и высокую воду сорвался с гранитной скалы и скакал по камням медный император. То к проезжему в карете тайному советнику липнул к стеклу и приставал мертвец – мертвый чиновник. Много таких россказней ходило по городу.
А.Н. Толстой
Санкт-Петербург – это не просто «хороший», «очень хороший» или там «великолепный» город. Конечно, все эти слова могут быть сказаны, и не без основания. Но они явно недостаточны. Для Петербурга мало самых превосходных степеней, потому что Петербург – явление совершенно исключительное во всей русской, а может быть, и в мировой истории. Петербург уже чисто зрительно, по самым первым впечатлениям, необыкновенен, удивителен и отличен ото всех других городов. А в исследованиях теоретиков предстает как явление странное, необъяснимое, удивительное. И немного жуткое из-за своей непостижимости.
Разумеется, всякий вообще город – уникален. Вологда отличается от Армавира, Астрахань – от Смоленска. Но все эти, и все вообще города Русской равнины и Западной Сибири несравненно больше похожи друг на друга, чем на Петербург. Петербург несравненно более своеобразен, чем все другие русские города, и сильнее отличается от любого другого города.
Проверить слова автора предельно легко. Достаточно пройтись по его улицам. Петербург может не нравиться. Он может раздражать сверх всякой меры. У приезжего, даже у жителя города, может возникнуть желание, чтобы площади, каналы и дворцы провалились в тартарары и ничего подобного больше бы не было.
Обширнейшая литература о городе доказывает, что Санкт-Петербург можно ненавидеть[1]; можно презирать[2]; можно считать само строительство города фатальной ошибкой, блажью придурковатого царя[3]; можно в панике бежать от него[4]; можно объявить любовь к нему – заболеванием[5]; можно бороться с этой его особостью. Например, пытаться его переименовать, чтобы не было странного Санкт-Петербурга, а был бы мирный, понятный «Невоград» – почти как Новгород или как Елизаветград[6].
Но вот чего пока никому не удавалось – так это игнорировать город. Никто не смог прикоснуться к городу и продолжать жить так, словно встречи не произошло.
И еще одно: никто до сих пор не смог объяснить Петербурга. Феномен есть – вот он. Всякий может прикоснуться к чуду, даже имея не столь уж много денег и не такое уж пылкое желание. Но почему, почему?! Чем именно этот город таков, чтобы влияние его сделалось таким необычайным, а судьба – удивительной и звонкой, как гулкое раннее утро?
Город лежит на северо-западной окраине России, как совершенно удивительное существо. Как чудо-юдо из «Конька-Горбунка», – вроде бы земля как земля… А на самом деле что-то удивительное и необычайное. Город лежит себе с улыбкой сфинкса, даже немного гордится своей необычайностью, непостижимостью… Но ведь и сам себя он тоже постигнуть не может.
Множество людей умных, ученых, умудренных опытом работы подступали к Петербургу, пытались понять: в чем же его особенность? Что удивительный – видим, но почему, почему?!
Наверное, до конца никто и никогда не сможет постичь великого города. В этой книге мне часто приходилось говорить: да, это так, но почему – этого я не понимаю. И уверен, что пытающийся рассказать «всю правду» о Петербурге, скорее всего, сильно лжет.
Но сегодня Петербург стал постижимее, чем когда-либо, потому что в науке совершилось два открытия. Во-первых, ученые научились изучать один и тот же объект одновременно методами разных наук. Никто не мог понять Петербурга, пока смотрел на него с позиций своего частного предмета. Санкт-Петербург слишком сложен, чтобы одна наука могла объяснить его тайну.
А во-вторых, не только Петербург – очень многие явления в жизни людей стали понятнее, когда и самого человека, и творения его рук стали изучать как природное явление – методами естественных наук.
К Петербургу я подошел средствами разных наук и как к географическому объекту. Города изображают порой точками на карте – особенно если карта мелкого масштаба. Но это ведь вовсе не точки. Петербург – это довольно большое пространство земли, застроенное домами. Если идти пешком, целый день придется добираться с юга на север и с востока на запад этого куска земли, который называется городом Санкт-Петербургом.
Не я сам это придумал, и уже тридцать, сорок лет назад некоторые ученые делали потрясающие вещи. Это были люди огромного масштаба; большие ученые. Очень часто, работая над книгой, я вспоминал слова мудрого Мен-Кау-Тота из «Путешествия Баурджеда»: «Я только пыль под ногами великого мудреца». Лев Гумилев и Юрий Лотман, Топоров и Иванов… Все они сказали о Петербурге то, что приблизило понимание. Работами каждого из них я воспользовался. Но все эти ученые, которых я не стою, занимались не только Петербургом. Великий город стал для них одной из точек приложения для их методов. Наступал момент, когда они переставали заниматься Петербургом. А у некоторых из них, может статься, просто не хватило времени вырвать тайну Петербурга у Вечности и рассказать ее людям.
Встав на плечи гигантов, я разглядел то, что до сих пор сокрыто от большинства даже очень неглупых людей. Я открыл истину? Конечно нет, истину знает лишь Господь Бог. Я смог только приблизиться к истине больше, чем это удавалось до меня, и только. Многие стороны жизни Петербурга для меня и сейчас – непроницаемая тайна. И прошу помнить – я вижу дальше только потому, что смотрю с плеч гигантов.
Доктор философских наук,
член Санкт-Петербургского Дома ученых
A.M. Буровский
Часть I
Феномен петербурга
B.C. ШефнерВедется ввоз и вывозУже не первый год.Огромный город выросИ все еще растет.Вздымает конь копытаНад невской мостовой,Над сутолокой быта,Над явью деловой.И все творится чудо,И нам хватает сил,И конь еще покудаКопыт не опустил.
Глава 1
Существо феномена
Я далеко вижу, потому что стою на плечах у гигантов.
Н. Коперник
Один и тот же процесс
С момента основания города в нем снова и снова повторяется одно и то же: Петербург изменяет всякого, кто прикоснулся к нему. Того, кто приехал и быстро уехал – того он изменяет незначительно. Приезжающего регулярно изменит уже достаточно заметно. Тот, кто поселился в Петербурге, незаметно, но и неостановимо превращается в петербуржца. А петербуржцы сильно отличаются от остальных русских. Коренные, потомственные петербуржцы составляют едва ли не субэтнос русского народа.
И процесс этот повторяется несколько раз, Петербург переделывает всех.
В середине – конце XVIII века складывается петербуржский слой высшей российской аристократии. Эти люди или родились в Петербурге, или прожили в городе долгое время… и они начинают довольно существенно отличаться от остального высшего дворянства всей Российской империи. Отличаться – и на уровне бытовых привычек (пили все же кофе, а не чай и не сбитень), и на уровне поведения.
В политике же – рождается тот уверенный в своих правах до некоторой нагловатости, решительно стремящийся к утверждению своего места в жизни типаж, который знаком России по более поздним временам. Называют этот человеческий тип по-разному – от «люди будущего» до «предатели», мы же предпочтем нечто нейтральное: «русские европейцы».
Слой это очень тоненький, в 1780-е годы он не включает и нескольких десятков человек. Рождается пока только некое легкое фрондирование, кухонные разговоры о том, что монарх мог бы соблюдать собственные законы. Ну, еще появляются какие-то придворные интриги, типа попыток Н.И. Панина убедить наследника престола Великого князя Павла Петровича подписать проект Конституции и возвести на престол уже ограниченного Конституцией монарха.
Но проходит всего два поколения – и петербургское фрондерство взрывается восстанием 14 декабря 1825 года. Между прочим, все участники заговора – если и не коренные петербуржцы, то долгое время жили в Петербурге – имели там близких друзей и знакомых.
Характерная деталь – попытку ограничить монархию в 1739 году смело можно назвать «общедворянской». Историки и царской России, и в советское время изо всех сил пытались представить «заговор верховников» чем-то совершенно верхушечным, а идею конституции – чуждой основной массе дворян. Это не так. В январе 1739 года возникла ситуация двусмысленная и полная соблазна: внезапно умер законный император Петр II. На его свадьбу съехались десятки тысяч дворян – чуть ли не половина всего жившего тогда на Земле русского дворянства. После смерти Петра II они никуда не разъехались, а приняли активнейшее участие в событиях.
Интригами Верховного тайного совета решено было пригласить на престол Анну Ивановну (прямых прав на престол не имевшую). Свой вариант аристократической конституции, легендарные «Кондиции», верховники выдали за «монаршую волю»… И неосторожно добавили, что Императрица, мол, хотела бы знать волю российского дворянства. Воля высказана была.
С 20 января по 2 февраля 1739 г. – это период, когда не Верховный тайный совет и не кабинет министров, а несколько десятков тысяч собравшихся в Москве дворян обсуждают будущее политическое устройство России. Вовсе не одни члены Верховного тайного совета писали проекты ограничения монархии, продумывали будущую конституцию и агитировали остальных. Феофан Прокопович насчитывал до 500 «агитаторов» – то есть активных людей, имевших убеждения и умевших вызвать доверие других.
«Известно 13 записок, поданных или подготовленных к подаче в Верховный тайный совет от разных кружков. Под этими проектами собрано порядка 1100 подписей, из них 600 – офицерских! Если учесть, что всего-то в Российской империи было тогда не больше 13–15 тысяч офицеров, число это просто поразительно»[7].
Огромный процент русского офицерства завис «между рабством и свободой»[8].
Но с тех пор, почти за сто лет, многое изменилось. Дворянство сделалось привилегированным слоем. Уже Анна, даже расправившись с мятежным дворянством, другой рукой освобождала дворян от обязательной службы. После Манифеста о вольности дворянской от 18 февраля 1762 года это сословие оказалось окончательно «уволенным» от службы, сохраняя все свои привилегии и все свое экономическое могущество.
И в начале XVIII, и в начале XIX века русское дворянство было самым богатым сословием. Но в начале XIX века дворянство было не самым закрепощенным из сословий, а самым свободным. Оно вовсе не находилось в конфликте с властями и совершенно не рвалось, как в середине XVIII века, изменять политический строй Империи.
В 1825 году 90 % русского дворянства вовсе не хотели введения конституционного строя. Тем более они не поддерживали восстание 14 декабря. Антиправительственный мятеж был полной дикостью для дворян, и хорошо заметно: очень многие испытывали по его поводу совершенное недоумение. Недоумение сквозит даже в строчках А.С. Пушкина:
Ища причины восстания декабристов, историки прошлого и настоящего выдвигали самые фантастические причины восстания. От «высокой идейности» и «понимания правды народа» (классическая версия марксистов) и до масонского заговора баронессы Де Толль[9].
Историки пытались доказать даже, что сохранение крепостного права было уже невыгодно дворянству. То-то экономически подкованные декабристы и ломанулись раскрепощать мужиков, крепить русский капитализм. Выглядят эти построения не очень убедительно – ведь хотели повстанцы вовсе не только личного освобождения крестьян и уж, конечно, не собирались делиться с ними политической властью. Так что объяснить действия декабристов никакими экономическими или социальными причинами не удается, и опять повисает недоуменное молчание…
На мой же взгляд, есть прямой смысл заметить культурный раскол дворянства: той кучки, что тесно связана с Петербургом, и «всех остальных». И получается – это бунт не только социальный и политический, но и региональный. Бунт людей, воспитанных Городом-на-Неве. Эти люди даже не очень виноваты: у них сами собой сложились какие-то особые убеждения, совсем необычные для их сословия. Конечно, московское и провинциальное дворянство тоже не виновно в том, что никаких таких конституционных прав и свобод оно не понимает и не хочет. Просто оно совсем другое.
По понятным причинам мы ничего не знаем – а отличался ли психотип петербуржского простолюдина того же начала XIX века от психотипа москвича, ярославца, тверича? Предположить отличие нетрудно, но ведь материалов нет, и до изобретения «машины времени» таких материалов и не будет.
В начале – середине XIX века дворянский слой Петербурга становится шире, так сказать, «демократичнее». Рождается более широкий слой петербуржцев, включающий уже тысячи людей. Начинает свое существование культурно-исторический тип, который проживет больше столетия, а последние носители этого типа умрут уже после Второй мировой войны.
Этот слой черпает материальный достаток в собственности на землю и на крепостных. Многие из этих людей испытали на себе все «прелести» родительского и начальственного деспотизма. Мало кто в этом слое сомневается, что «каждый порядочный человек» обязан включить себя во что-то, что выше его, и отдаться этому высшему без остатка: государству, обществу, науке… Неважно чему, самое главное – служение. И тем удивительнее святая, непререкаемая уверенность людей этого слоя в том, что они… европейцы. В этом убеждении петербуржцы, да и все образованные жители Российской империи прожили несколько поколений – пока не оказались в Европе уже не в качестве хорошо обеспеченных туристов, а нищих беженцев. Только безысходный ужас эмиграции 1920—1930-х гг. заставил этих людей обнаружить, что в Европе они вовсе не дома, что они психологически очень далеки от Европы (а Европа, соответственно, от них). Тогда-то уже эти люди и запели про «чужие города», и начали целовать русскую землю на вокзалах.
Но тип петербургского дворянина и разночинца – сложился и свою роль в истории сыграл.
С середины XIX в. Петербург все более заполняется выходцами из мелкого провинциального дворянства, обеспеченной верхушки простонародья. Эти люди, казалось бы, не имеют с прежними жителями Петербурга решительно ничего общего. Но чуть ли не мгновенно, буквально за два-три поколения, проникаются ощущением того, что они, во-первых, петербуржцы, а во-вторых, европейцы.
На рубеже XIX и XX вв. город начинает нуждаться в рабочих руках для огромных, быстро растущих предприятий. Новая волна петербуржских новопоселенцев – и с ними начинает происходить то же самое! Они превращаются в петербуржцев, русских европейцев, и по мере сил стараются воплотить свое мировоззрение в жизнь.
Этот слой изрядно начудил в «освободительной борьбе» с собственным правительством; сыграл, мягко скажем, неблаговидную роль в событиях февраля – марта 1917 г. Но даже в этих событиях рабочие завода Михельсона участвовали все же не в роли погромщиков или «экспроприаторов экспроприируемого», а в роли как раз людей «идейных», честно пытающихся привести действительность в соответствие с этими идеями…
Петербуржцы в России, независимо от сословия, традиционно чувствовали себя словно бы «немного не отсюда» и порой пытались привести не себя в соответствие с миром, а мир в соответствие с собой. А после октября 1917 г. этот общественный слой, к чести его, быстро опомнился и поумнел – Ижорским и Кронштадтским восстаниями.