Бродяги Дхармы - Немцов Максим Владимирович 4 стр.


– Большие облака пара проходят вверху в темноте, от этого я понимаю, что мы живем на действительной планете.

– Закрой глаза и увидишь гораздо больше.

– Ох, я не понимаю, о чем ты вообще! – раздраженно ответил он. Его вечно раздражали мои маленькие лекции об исступлении самадхи[45] – это такое состояние, которого достигаешь, когда прекращаешь всё, останавливаешь разум и закрытыми глазами видишь какой-то вечный многорой некой электрической Силы, что завывает на месте просто жалких образов и форм предметов, которые вообще лишь воображаемы. И если вы мне не верите, вернитесь через миллиард лет и попробуйте опровергнуть. Ибо что есть время? – А тебе не кажется, что гораздо интереснее просто быть как Джафи: иметь девчонок, заниматься, оттягиваться и просто что-то делать, а не глупо рассиживать под деревьями?

– Не-а, – ответил я, не кривя душой и зная, что Джафи со мной бы согласился. – Джафи всего лишь развлекает себя в пустоте.

– Вряд ли.

– Спорим? На следующей неделе я иду с ним в горы, там все выясню и расскажу.

– Ну, – (вздох) – а я уж лучше останусь Альвой Гольдбуком, и ну ее к чертям, всю эту буддийскую хренотень.

– Когда-нибудь пожалеешь. Почему ты никак не поймешь, что́ я пытаюсь тебе сказать: тебя дурачат именно твои шесть чувств – заставляют верить, будто у тебя эти шесть чувств не только есть, но и помогают быть в контакте с действительным внешним миром. Если б не глаза, ты б меня не видел. Если б не уши – не слышал вон тот самолет. Если б не нос – не чуял полночной мяты. Если б не язык – не отличил А от Б. Если б не тело – не почувствовал Принцессу. Здесь нет ни меня, ни самолета, ни разума, ни Принцессы, нет ничего – да елки же палки, неужели ты хочешь и дальше оставаться в дураках всю свою дурацкую жизнь до минуты?

– Да, я больше ничего не хочу и благодарю Бога, что из ничто получается нечто.

– Ну, тогда у меня есть для тебя новости: все как раз наоборот, это из нечто вышло ничто, и это нечто – Дхармакая, тело Истинного Значения[46], а это ничто – вот оно, вся эта галиматья и болтология. Я иду спать.

– Ну, я иногда вижу проблеск просветленности в том, что ты пытаешься сказать, но поверь мне, я получаю больше сатори[47] от Принцессы, чем от слов.

– Это сатори твоей глупой плоти, развратник.

– Я знаю, мой Искупитель жив.

– Какой искупитель и как жив?

– Ох, кочумай и будем просто жить!

– Херня, когда я думал так, как ты, Альва, я был просто жалок, за все подряд хватался – совсем как ты сейчас. Ты хочешь одного – выскочить, трахнуться, побиться, запутаться, состариться, заболеть, чтобы тебя поколотило сансарой, ты, ебаное мясо вечного возвращения, и так тебе и надо.

– Это некрасиво. Все слезливы, все стараются жить с тем, что у них есть. От буддизма ты стал жесток, Рей, из-за него ты даже боишься раздеться ради простой и полезной для здоровья оргии.

– Ну я же в конце концов разделся, нет?

– Но с таким снобизмом… ладно, хватит.

Альва пошел спать, а я сел, закрыл глаза и подумал: «Это мышление прекратилось», – но, поскольку мне пришлось-таки об этом подумать, никакого мышления не прекратилось, но меня поистине окатило волной радости от знания того, что все эти пертурбации – лишь сон, и он кончился, и мне уже не нужно беспокоиться, поскольку я – не «я», и я молился, чтобы Бог, он же Татхагата, дал мне довольно времени, довольно здравого смысла и силы, чтоб я сумел сказать людям то, что знаю (чего и сейчас сказать как надо не могу), чтоб и они узнали то, что знаю я, и слишком не отчаивались. Старое дерево молча и задумчиво нависало надо мной, живое тоже. Я слышал, как в садовых сорняках похрапывает мышь. Крыши Беркли выглядели жалким живым мясом, укрывающим скорбящие фантомы от вечности небес, с которой те боялись встретиться. Когда я отправился баиньки, меня не увлекала никакая Принцесса, никакое желание никакой Принцессы, ничье неодобрение, мне было радостно, и спал я хорошо.

6

И вот настало время нашего большого горного похода. Джафи заехал за мной на велике в конце дня. Мы вытащили рюкзак Альвы и сложили его в велосипедную корзинку. Я достал носки и свитера. Не было у меня лишь горной обуви, подходили только теннисные тапочки Джафи, старые, но прочные. Мои собственные были слишком расхлябанны и драны.

– Может, Рей, так даже лучше: в тапках ногам легко, и ты сможешь прыгать по валунам безо всякого. Мы, конечно, иногда будем меняться обувью, и все будет ништяк.

– А как с едой? Ты что берешь?

– Ну, прежде, чем я скажу тебе про еду, Ре-ей, – (иногда он называл меня по имени, и всегда звучало печально и протяжно – «Ре-е-ей», – будто его беспокоило мое благополучие), – я беру тебе спальник, это не пуховик, как у меня, и, само собой, намного тяжелее, но в одежде и возле большого доброго костра тебе в нем будет удобно.

– В одежде – да, а зачем костер, сейчас ведь еще октябрь?

– Ага, но там в октябре уже все замерзает, Ре-ей, – печально ответил он.

– Ночью?

– Ну да, а днем еще совсем тепло и хорошо. Знаешь, старина Джон Мьюир[48], бывало, ходил в эти горы, куда мы идем, в одной старой армейской шинели и с бумажным пакетом сухарей: спал в шинели, размачивал сухари в воде, когда хотел есть, и бродил вот так вот целыми месяцами, пока не забредал обратно в город.

– Господи боже мой, как он, должно быть, крут!

– Теперь про еду: я сходил на Маркет-стрит, на рынок «Хрустальный дворец»[49], купил там любимой крупы – булгура, это что-то типа болгарской дробленой пшеницы, я замешаю в нее бекон кусочками, маленькими кубиками такими, и это для всех нас будет прекрасный ужин – для нас с тобой и Морли. Еще я беру чай, под холодными звездами всегда хочется хорошую чашку горячего чая. Беру настоящий шоколадный пудинг, не это быстрорастворимое фуфло, а добрый шоколадный пудинг, который доводишь до кипения, помешивая на костре, а потом он остывает в снегу.

– Ого!

– Поэтому вместо рисового, который я беру с собой обычно, на этот раз, я подумал, стоит взять для тебя хороший такой деликатес, Ре-ей, а еще в булгур я зашвырну всяких сушеных овощей тоже кубиками, я их купил в лыжном магазине. Из этого мы будем готовить себе ужин и завтрак, а чтобы пополнять энергию – вот такой здоровый мешок орехов с изюмом, а еще один мешок кураги и чернослива укрепит нас гораздо круче. – И он показал мне этот самый – крохотный – кулек, куда уложилось все насущное питание для трех взрослых людей на двадцать четыре часа, или даже больше, лазанья по большим высотам. – Когда идешь в горы, главное – брать как можно меньше веса, мешки там тяжелеют.

– Но боже мой, нам же этого не хватит!

– Хватит, от воды разбухнет.

– А вино берем?

– Нет, наверху оно ни к чему – как заберешься на верхотуру и устанешь, вкирять и не захочется. – Я ему не поверил, но ничего не сказал. Мы сложили мои шмотки на велосипед и пошли через весь студгородок пешком, толкая велик по краю тротуара. Стояли прохладные ясные сумерки Тыща-одной Ночи, башня универа с часами чистой черной тенью высилась над кипарисами, эвкалиптами и прочими деревьями, где-то звонили колокола, а воздух похрустывал. – Там будет холодно, – сказал Джафи, но в тот вечер ему было прекрасно, и он рассмеялся, когда я спросил его про следующий четверг с Принцессой. – Знаешь, мы еще дважды играли в ябъюм с того вечера, она приходит ко мне в любую минуту любого дня или ночи и отказываться бесполезно. Поэтому я удовлетворяю Бодхисаттву. – И Джафи захотелось рассказать мне обо всем, о своем детстве в Орегоне. – Знаешь, у меня мать, отец и сестра жили настоящей первобытной жизнью на бревенчатой ферме, и зимой по утрам, когда холодно, мы все, бывало, раздевались и одевались перед очагом, по-другому нельзя было, поэтому я – не такой, как ты, по части раздевания, в смысле – я не смущаюсь ничего.

– А чем ты в колледже занимался?

– Летом все время был на государственной пожарной вахте – тебе, Смит, тоже надо будет попробовать следующим летом, – а зимой много ходил на лыжах и по студгородку потом, бывало, гордо шкандыбал на костылях. Я там взбирался на довольно высокие горы, включая один долгий подъем на Рейнир, почти до самой вершины, где можно расписаться. И был год, когда я наконец залез туда сам. Там ведь только несколько имен написано, и еще я облазил все Каскады – и в сезон, и в межсезонье, я работал там на лесоповале. Смит, я должен рассказать тебе про нашу романтику лесоповала на Северо-Западе, ты мне постоянно твердишь о железных дорогах: ты б видел узкоколейки наверху, и по утрам, когда морозец со снежком, а в животе у тебя блинчики с повидлом и черный кофе – вообще, парень, – и заносишь двойной топор над первым утренним бревном, лучше ничего и не бывает.

– Совсем как моя мечта о Великом Северо-Западе. Индейцы квакиутли, Северо-Западная конная полиция…

– А-а, ну так это в Канаде, в Британской Колумбии, я встречал таких на просеках[50]. – Мы толкали велик дальше, мимо студенческих притончиков и кафешек, заглянули к Робби, нет ли там кого из знакомых. Там был Альва – он подрабатывал помощником официанта на полставки. В студгородке мы с Джафи в нашем тряпье выглядели довольно диковинно, а Джафи и вообще считался чудиком – обычное дело в колледжах и университетах, когда там появляются настоящие люди, потому что колледжи – сплошные рассадники серятины среднего класса, какая обычно находит совершенное выражение на окраинах студгородков, в рядах зажиточных домиков с лужайками и телевизорами в каждой гостиной, где все смотрят одно и то же и думают об одном и том же в одно и то же время, а Джафи этого мира рыщут в глухомани, чтобы услышать голос, в этой глухомани зовущий, дабы обрести исступление звезд, открыть темный таинственный секрет происхождения безликой, пресной, обожравшейся цивилизации. – У них, – говорил Джафи, – у всех до единого есть сортиры с белым кафелем, и они кладут в них большие грязные кучи, как медведи в горах, но это смывается в удобную канализацию, которая все время под надзором, и об их дерьме больше никто не думает, и никто не догадывается, что берет начало в говне, накипи и нечистотах моря. Они целыми днями моют руки сливочным мылом, которое втайне мечтают сожрать прямо в этой ванной. – У него был просто миллион идей, точно вам говорю.

Мы добрались до его хижины, когда уже стемнело, а в воздухе пахло дымом горящего дерева и листвы, всё аккуратно сложили и спустились по улице к Генри Морли, у которого была машина. Генри Морли носил очки и был человеком великой учености, но тоже чудик – еще более ярко выраженный и чрезмерный, чем Джафи; работал библиотекарем, друзей в колледже у него было немного, но он тоже любил ходить в горы. Его собственный однокомнатный коттедж, на тех же задворках Беркли, был набит книгами и картинками про альпинизм, весь завален рюкзаками, горными ботинками и лыжами. Я поразился, услышав, как он разговаривает: говорил он в точности как Рейнгольд Какоэтес, критик, и выяснилось, что они – друзья с давних пор, вместе ходили в горы, и ни за что не скажешь, кто на кого влиял – Морли на Какоэтеса или наоборот. По-моему, преимущественно влиял Морли – в нем было то же ехидство, саркастическая, чрезвычайно остроумная, хорошо выстроенная речь с тысячами образов, типа того, когда мы с Джафи зашли, у Морли как раз сидели друзья (странное, какое-то потустороннее сборище, в компанию входил китаец, настоящий немец из Германии и еще какие-то студенты), и Морли сказал:

– Я беру с собой надувной матрас, вы, ребята, можете спать на жесткой холодной земле, если хотите, а у меня будет пневматический агрегат, поскольку я все-таки съездил и истратил на него шестнадцать дубов в дебрях оклендских военно-морских складов, а потом весь день прикидывал, можно ли, присобачив роликовые коньки или присоски, технически называть себя средством передвижения, – или произносил еще какой-то мне непонятный (то есть всем вокруг) собственный прикол с тайным смыслом, к которому все равно никто не прислушивался, но он говорил и говорил, как бы сам себе, но мне он сразу же понравился. Мы только вздохнули, когда увидели, сколько барахла он брал с собой в горы: даже консервы, а помимо надувного резинового матраса еще и ледоруб, и целую кучу оборудования, которое нам все равно не понадобится.

– Ты, конечно, можешь прихватить топор, Морли, но вряд ли он нам пригодится, а консервы – это ж одна вода, тебе придется тащить ее на собственном горбу, неужели не понимаешь, что вся вода ждет нас наверху?

– Да я просто подумал, что баночка чоп-суи[51] там будет в самый раз…

– У меня хватит еды на всех. Поехали.

Морли еще долго трепался, валандался по комнате, собирая свой неуклюжий вьюк, и вот наконец мы попрощались с его друзьями, залезли в английский автомобильчик и около десяти вечера стартовали к Трейси и наверх к Бриджпорту, откуда нам предстояло проехать еще восемь миль к началу тропы у озера.

Я сидел сзади, а они разговаривали на переднем сиденье. Морли был вообще-то псих; заехал как-то раз за мной (уже потом) с квартой яичного ликера, рассчитывая, что я ее выпью, но я заставил его отвезти меня в винную лавку, а все дело было в том, чтоб мы с ним съездили к некой девчонке, причем я должен был выступить в роли примирителя: мы подкатили к ее дверям, она открыла, увидела, кто там, и снова захлопнула дверь, а мы поехали домой.

– Что за дела?

– Долго рассказывать, – туманно отвечал Морли, я так и не понял, чего ему было надо. Кроме того, увидев как-то, что у Альвы во флигеле нет кровати, Морли возник однажды, как призрак в дверном проеме, мы только-только глаза невинно продирали и варили себе кофе, и подарил нам огромную двуспальную панцирную сетку, с которой после его ухода мы долго сражались, пытаясь засунуть в сарай. То он притаскивал всякие доски, то какие-то невероятные книжные полки, то просто всякую ерунду, а много лет спустя у меня с ним снова были приключения а-ля Три Придурка[52], когда я приехал к нему в Контра-Косту (его собственный дом, который он сдавал в аренду) и провел там несколько совершенно непредставимых дней, а он платил мне два доллара в час, чтоб я ведро за ведром таскал жидкую грязь, которую он вручную вычерпывал из затопленного погреба, весь черный от этой дряни, как Татарилуак, Повелитель Грязных Жиж Паратиоалауакакского Пролета, и на губах его играла проказливая восторженная улыбка; а потом, возвращаясь через какой-то городишко и вдруг захотев мороженого, мы прошлись по тамошней главной улице (распугав всех на трассе своими ведрами и скребками) с мороженым в руках, сталкиваясь с жителями на узеньких тротуарах, будто пара допотопных комиков немого кино, с известкой и прочим. По-любому, в общем, – крайне странная персона, как ни посмотри, и вот он вел сейчас машину к Трейси по четырехрядному шоссе с сильным движением, и рот у него не закрывался, на каждое слово Джафи у него находилась дюжина, и происходило это примерно так. Джафи говорил что-нибудь типа:

– Ей-богу, в последнее время чую в себе какое-то прилежание, на следующей неделе, наверно, возьмусь за орнитологию.

Морли же отвечал:

– Тут любой прилежным будет, коли у него нет девчонки с ривьерским загаром.

Изрекая что-нибудь, он всякий раз поворачивался и смотрел на Джафи, а все эти блестящие нелепости произносил на полном серьезе; я не врубался, что он за странный ученый такой, что за тайный лингвистический клоун под этим небом Калифорнии. Или же Джафи мимоходом вспоминал про спальные мешки, а Морли начинал нести какой-то бред:

– Я стану владельцем бледно-голубого французского спальника – легкого, на гагачьем пуху, классная вещь, они продаются в Ванкувере, – для Дейзи Мей[53] в самый раз. Совершенно не для Канады. Все спрашивают, не был ли у нее дедушка путешественником и не повстречал ли эскимоску. Я сам с Северного полюса.

– О чем это он? – спрашивал я с заднего сиденья, а Джафи отвечал:

– Он просто занимательный человеческий магнитофон.

Я сказал парням, что у меня легкий тромбофлебит – сгустки крови в венах на ногах, – поэтому я побаиваюсь завтрашнего подъема: не потому, что из-за него могу хромать, а потому что, когда спущусь, он может обостриться. Морли на это сказал:

– А тромбофлебит – это такой особый ритм, когда ссышь?

Или же я говорил что-нибудь про людей с Запада, а он отвечал:

– Я сам тупой западник… смотри, что предрассудки сделали с Англией.

– Ты чокнулся, Морли.

Назад Дальше