При блеске дня - Пристли Джон Бойнтон 5 стр.


Однако, немного разочарованный и утративший веру в волшебство, я все же потихоньку обживался в Браддерсфорде. Я записался в центральную библиотеку, которая находилась неподалеку от Кэнэл-стрит, и таскал домой увесистые тома Уэллса и Беннетта, Честертона и Шоу, Йейтса и Джорджа Мура – все в одинаковом темном переплете. Я охотился за дешевыми букинистическими изданиями на крытом Большом рынке, питался скудно, но замысловато в восточных кафе с бамбуковой мебелью, вкусно, дешево и обильно на рынке, где, сидя на деревянной лавке, уминал огромные порции картофельно-мясной запеканки, жареного хека или трески. Я ходил на литературные чтения в Браддерсфордском обществе театралов, где завел несколько друзей и испытал первые смутные порывы страсти к хорошенькой школьной учительнице, которая была старше меня на десять лет и даже не догадывалась о моем существовании. Я покупал билеты на ежемесячные концерты музыкального общества в огромном «Глэдстон-холле», где оркестр Халле исполнял для нас Бетховена и Брамса, а также ходил на все нечастые воскресные концерты Браддерсфордского симфонического оркестра – в нем играли две самые нерешительные валторны, какие мне доводилось слышать, столь робкие, сомневающиеся и скорбные, что все слушатели с облегчением выдыхали в конце соло. А порой в компании дяди Майлса (когда тетя Хильда отпускала его из дома) я отправлялся на «ночное» представление в мюзик-холле «Империал», где, сидя на протертых плюшевых сиденьях в бельэтаже (билет на эти места стоил один шиллинг шесть пенсов), мы слушали Маленького Тича и Джорджа Роби, Весту Тилли и Мэйди Скотт (потрясающе бойких комедианток), Джека и Эвелин (Джек был невероятно талантливый юморист-импровизатор), а также великолепного комика с круглым лицом, невозможными усищами и потешными ужимками – то был Джимми Лирмаут, один из лучших комиков на свете, который много пил и умер молодым. Мы читали в газетах о фантастических гонорарах этих звезд (сто фунтов в неделю!), и тогда, конечно, я и подумать не мог, что однажды стану работать с актерами, гонорары которых будут в десять раз больше, а талант – в десять раз меньше. Сомнительное достижение. Вспоминая те водевили и делая скидку на свою юность, а также на заразительный восторг дяди Майлса, я теперь сознаю, что в тех шумных дымных залах с протертым плюшем и тусклой позолотой, скверными оркестрами и разноцветными прожекторами на галерке мы наслаждались восхитительным бабьим летом народного искусства – уникального искусства, полного смака и иронии, душевного подъема и безграничного юмора английских рабочих, трудящихся на фабриках, в литейных цехах и закопченных многолюдных городишках; искусство это успело расцвести и прийти в упадок в течение одного века, но, прежде чем растерять последние жизненные силы, заронило семена теплой человечности по всему темнеющему миру – и отправило безвестного комика Чаплина в Калифорнию, откуда он покорил всю планету.

Обзаведясь работой, домом и приятным досугом, я был более чем доволен своей жизнью. Но именно тогда мне захотелось – и с тех пор хотелось всегда – чуть большего: ощущать прикосновение того чудесного и волшебного, что позволяет забыть об устройстве жизни, о бухгалтерских книгах удовольствия и скуки (все это, полагаю, означает только одно: я по сути своей безнадежный романтик). Куда же пропали заветная компания и таинственный яркий мир, который сулили эти люди? Спокойные туманно-дымные летние утра осыпались мертвыми листьями, и пришла зима: черный дождь падал на Уэбли-роуд, на Кэнэл-стрит и Смитсон-сквер, через которую я часто бегал на почту отправлять образцы, а ясными днями вдалеке виднелись припорошенные снегом горы. В Бригг-Террас начался сезон виста и закупки карточек с прикрепленными к ним карандашами (для игры в «променад»), призов самым лучшим и самым худшим игрокам, а тетя Хильда и ее подруги пекли вкуснейшие фунтовые кексы и пропитанные хересом бисквиты. На воротах церквей появлялись (с каждым годом все раньше) афиши с датами «Мессии» Генделя. Ватный снег и искусственные листья остролиста в витринах уже намекали на приближение Рождества. «Мистер Пафф», автор театральной колонки в «Браддерсфорд ивнинг экспресс», начинал упоминать имена возможных «главных мальчиков» и комиков в ежегодной гранд-пантомиме Королевского театра. И вдруг без всякого предупреждения, словно какой-то полубог дернул за ниточку, началась моя настоящая браддерсфордская история.

Помню ее скромный пролог. Однажды, ближе к концу рабочего дня, когда Бернард – конторский служащий – отправился по делам, а за дверью следить оставили меня, я услышал, как она хлопнула. Я сразу вышел навстречу посетителю, поскольку мы ждали доставки образцов. Но это был не курьер, а девушка – я мгновенно узнал ту самую, из трамвая, которая однажды бросила на меня заинтересованный взгляд: бледное лицо, темные брови и большие серые глаза принадлежали дочери мистера Элингтона по имени Джоан.

– Мой отец… мистер Элингтон у себя? – спросила она, пряча взгляд.

– Э-э… пока нет, – виновато произнес я, словно это была моя вина. – Но должен скоро вернуться, – добавил я, хотя понятия не имел, куда он ушел и скоро ли будет. – Подождете в его кабинете?

Немного помедлив, она ответила, что подождет, и я проводил ее в кабинет мистера Элингтона – хотя дорогу она, конечно, знала. Там Джоан окинула меня внимательным взглядом (серьезный, ровный и открытый, он производил куда большее впечатление, чем ее речь), и я четко помню, как покраснел.

– Вы Грегори Доусон? – спросила она.

В тот миг я испытал абсолютное, кристально-чистое счастье. Я существовал. Мало того, о моем существовании знала волшебная компания. Запинаясь и робея я ответил «да».

– А я Джоан Элингтон, – произнесла она, сверкая спокойными и ясными серыми глазами в обрамлении темных ресниц. – Я пару раз видела вас в трамвае.

– Да. – Я немного помедлил, затем все же набрался храбрости и выпалил: – Я все гадал, кто вы такие. Наверно, вы заметили, как я глазею…

– Было такое. – Она улыбнулась. – Но я вас понимаю. Мы всегда ужасно шумим.

– Нет, дело не в этом. Вы показались мне… интересными.

Это жалкое слово я почему-то выдавил извиняющимся тоном.

– Я неинтересная, – серьезно и без ложной скромности ответила Джоан. – Не очень по крайней мере. А вот остальные – да.

Минуту-другую мы молча размышляли о незаурядной интересности остальных. А потом у меня перехватило дух, потому что Джоан как бы невзначай спросила:

– Папа говорит, вы хотите стать писателем. Что вы пишете?

То, что мистер Элингтон рассказал своей семье о моих интересах, было чудесно. Однако вопрос Джоан застал меня врасплох. В восемнадцать, если ты не гений, ты пишешь все подряд – и ничего. Где-то за углом поджидают эпические поэмы о падении Атлантиды («Вот появится немного свободного времени…»), пьесы в пяти актах, целиком написанные белым стихом, огромные сатирические романы; очень трудно говорить о серьезности своих намерений, когда за душой у тебя лишь несколько заметок да пара чудовищных зачинов. Поэтому я ужасно смутился – наверняка это было написано у меня на лбу – и пробормотал что-то про стихи и эссе.

Заметив мое смущение, Джоан сменила тему:

– Я слышала, вы любите музыку. А на концерты музыкального общества ходите?

Элингтоны и их друзья ходили, но по разным причинам вынуждены были пропустить последние два концерта. Однако в следующую пятницу они непременно пойдут.

– А вы? О, значит, там и увидимся. Мы всегда сидим в первом ряду западной галереи. Папа говорит, оттуда слышно лучше всего.

Мистер Элингтон действительно вернулся очень скоро, и я снова взялся за образцы. Теперь надо было как-то дожить до следующей пятницы. Думаю, уже тогда я понял, что это начало моей истории; по крайней мере я точно сознавал, что грядущая пятница покажет, войду я в волшебную компанию или навсегда останусь для них чужаком. Следующие несколько дней я запихивал шерсть в голубую бумагу, писал количество и цены на маленьких скользких карточках, ездил на трамвае и ходил по мокрым улицам – все как во сне.

В плане архитектуры «Глэдстон-холл» – неприметный концертный зал, вмещающий около четырех тысяч человек, – зато акустика там великолепная, особенно на хорах. Билет, который обошелся мне в девять пенсов, давал право прохода в одну из галерей – северную, но не давал права занимать определенное место (этой привилегии удостаивалась лишь почтенная публика западной галереи), поэтому я постарался одним из первых подняться по длинной лестнице, освещенной газовыми светильниками, и занять сиденье в центре первого ряда: оттуда было прекрасно видно первый ряд западной галереи. В тот вечер играл оркестр Халле, и я до сих пор помню программу: прелюдия к третьему акту «Нюрнбергских мейстерзингеров», симфоническая поэма «Дон Кихот» Штрауса и четвертая симфония Брамса. В те дни основное освещение «Глэдстон-холла» было электрическое, но у нас над головами по-прежнему висел огромный газовый канделябр, похожий на рой мерцающих пчел и придававший большому залу уютную золотистую дымчатость, приглушенный октябрьский свет, который навсегда исчез из концертных залов вместе с газовым освещением. Перед тем как гобой жалобно подал ноту для настройки оркестра, я несколько минут глазел через эту золотую дымку на Элингтонов и их компанию в полном составе – настолько обширном, что я не очень понимал, где она начинается и где заканчивается. Сам мистер Элингтон тоже пришел, а рядом сидела та самая красивая тихая женщина – очевидно, миссис Элингтон.

К яркому созвездию девушек – Джоан, Бриджит (подпрыгивавшей на месте от восторга) и сонной улыбчивой Евы – присоединились две незнакомки. Увидел я и сына мистера Элингтона – неопрятного юношу в твиде – и чернокудрого здоровяка, который мне не нравился, и еще одного человека, которого я раньше встречал на собраниях общества театралов: высокий, костлявый, но могучий мужчина средних лет с проседью и смуглым лицом, всегда выглядевший расслабленным и веселым. Пока компания рассаживалась по местам и готовилась к бою, внизу начали настраиваться музыканты. Брамс, Вагнер и Штраус ждали за кулисами, чтобы своей музыкой усилить волшебство. Джоан заметила меня, узнала и помахала рукой, затем сказала обо мне отцу, который тоже улыбнулся и помахал. Вслед за ним еще несколько человек посмотрели в мою сторону. Я испытал удивительное чувство, знакомое всем детям, редко посещающее молодых людей и почти никогда – взрослых (мужчин по крайней мере): чувство уютного довольства и успокоения от того, что все самые важные на свете люди собрались под одной крышей с тобой. Именно поэтому дети так любят Рождество.

Сперва в воздухе величественно переплетались темы «Мейстерзингеров». Затем огромный сверкающий оркестр Штрауса показал нам мельницы, овец и сбитого с толку Санчо, если не душу самого Дон Кихота; впрочем, я был слишком увлечен человеком с ветродувом и почти не обращал внимания на музыку. Наступил антракт, и, поскольку в зале курить не разрешалось, мужчины и оркестранты вышли с трубками в коридор. Сквозь голубой дым за западной галереей я увидел выразительное лицо мистера Элингтона.

– Здравствуй, Грегори! Ну как, нравится тебе музыка? Оливер, познакомься, это Грегори Доусон, мы вместе работаем. Оливер только что вернулся домой из Кембриджа.

Оливером, понятное дело, оказался юнец в твиде, пыхающий огромной вишневой трубкой. Да еще этот Кембридж!.. Я был глубоко впечатлен и совсем оробел. К счастью, Оливер светился восторгом и без умолку тараторил, как и положено студентам.

– Я слышал, как Штрауса играет Никиш! – воскликнул он. – Куда лучше! Вот у кого есть запал! Вот это я понимаю блеск и размах! Дьявольщина! Дьявольщина прет у Никиша из ушей. Но сейчас, друзья, мне не терпится услышать Брамса. Ах, это скерцо! Там-там-там-там-та-да! Сказка! Шлямпумпиттер!

Последнее слово он практически проорал.

– Что? – крикнул я в ответ, смущенный и напуганный.

– Все это! Шлямпумпиттер!

– Не обращай внимания, Грегори, – сказал его отец. – Это ничего не значит. Очередная его выдумка. Познакомься, это Бен Керри, а это Джок Барнистон.

Бен Керри был тот самый чернокудрый здоровяк: лишь сегодня я заметил его мрачную жгучую красоту, от которой сходят с ума женщины, но которая не понравилась мне тогда и не нравится по сей день. Джок Барнистон был могучий, жилистый и жизнерадостный человек. Он ничего мне не сказал, только дружески подмигнул. Керри в принципе тоже вел себя дружелюбно, однако в его обществе я все равно почувствовал себя ничтожеством. Он мгновенно вернул меня на землю.

Мистер Элингтон тут же вознес меня обратно на седьмое небо.

– Так-так, Грегори, а ты ведь живешь в нашей части света, не правда ли? Тогда приглашаю тебя после концерта на кофе с кексом. Закончится он не очень поздно, и мы любим переваривать музыку в компании.

– Кекс неплох, – сказал Оливер, – даже очень хорош. А вот кофе – редкостная дрянь, предупреждаю. Они просто не умеют его варить. Одна вода, да и только!

– Это потому что ночью мы хотим спать, – объяснил его отец. – По крайней мере я хочу, а уж как ты – не знаю. Здесь тебе не Кембридж. И завтра нам на работу, верно, Грегори?

– Оркестр вернулся, – объявил Керри и зашагал прочь.

– Встретимся в трамвае, мистер Элингтон! – воскликнул я.

– Я тебя найду! – прокричал Оливер. – Шлямпумпиттер!

Едва я успел вернуться на свое место, как зазвучали первые такты Брамса: струнные перекликались дивными короткими фразами, точно неземные голоса в странном доме. Однако в тот вечер я едва ли оценил по заслугам прекрасную игру оркестра, ведь мне не терпелось сесть в трамвай и первый раз в жизни поехать вместе с волшебной компанией. Концерт действительно закончился не поздно: в те дни концерты начинались рано, и полдевятого мы все стояли на Смитсон-сквер в ожидании трамвая. Меня уже представили Бриджит и Еве, а кроме того, я узнал, что красивая спокойная дама – в самом деле их мать, миссис Элингтон. Керри, Барнистон и две незнакомые девушки тоже поехали с нами, и я сидел в нескольких рядах от остальных с Джоком Барнистоном. Буквально в первые же минуты нашей поездки – когда трамвай еще не выехал на Уэбли-роуд, – я понял, что выражение расслабленного веселья на его лице вызвано отнюдь не высокомерием или надменностью. Я и сегодня благодарю счастливый случай за то, что в тот вечер оказался в трамвае рядом с Джоком. Намного старше меня – ему было лет сорок, – он общался со мной на равных: заинтересованно расспрашивал обо всем подряд и пытался успокоить, догадавшись, что я взволнован и смущен. Поскольку дорога занимала около получаса, я тоже успел задать Джоку несколько вопросов. Например, я узнал, что зеленоглазая Бриджит серьезно занимается скрипкой и две другие девушки – ее подруги с музыкальных классов, а Бен Керри, талантливый молодой автор «Браддерсфорд ивнинг экспресс», которому самое место на Флит-стрит, практически обручен с Евой Элингтон. Еще Джок сказал, чтобы я не боялся миссис Элингтон: людям незнающим она часто кажется неприветливой, но это лишь потому, что по натуре она застенчива и сдержанна – в отличие от всей ее семьи – и часто уходит в себя, не умея и не желая растрачивать силы попусту. Здесь я должен прерваться и рассказать о Джоке Барнистоне, хотя это и прервет нить моего повествования. Он был из тех редких людей – за всю жизнь мы, как правило, почти таких не встречаем, – которые не делают ничего выдающегося, не пытаются привлечь внимание, довольствуются малым, однако всегда оставляют впечатление честности и порядочности, огромных неиспользованных сил, небрежно завуалированного величия. В Индии Джока Барнистона наверняка бы приняли за адепта карма-йоги, который, вероятно, с легким сердцем отдыхает между двумя блистательными инкарнациями. В его образе жизни не было ничего экстравагантного: соучредитель небольшого агентства недвижимости, он жил со старшей сестрой скромным холостяцким бытом; у него было много подруг, но ни одной любовницы; никаких признаков эмоциональной привязанности к знакомым или приятелям он тоже не проявлял.

Назад Дальше