– Вы хотите сказать, уран добывают на территории Третьего рейха? – осторожно уточнил Карл Рихардович.
– Я не знаю. – Акимов тяжело вздохнул. – Точно узнать может только наша разведка. Марк Семенович так думает, и, в общем, это похоже на правду. Понимаете, он боится до смерти, ему ведь пришили шпионаж.
– Петя, вы, пожалуйста, успокойтесь, шоколадкой закусите, и я вас внимательно слушаю.
Акимов сжевал кусок шоколаду, тяжело вздохнул.
– Прибор свой Марк Семенович начал разрабатывать давно, еще в двадцатых. Был у него друг, немецкий радиофизик Вернер Брахт. Когда-то они стажировались у Резерфорда, многие годы переписывались, встречались то в Копенгагене у Бора, то в Берлине у Планка, на конгрессах, семинарах. Так вот, Брахт тоже занимается импульсными излучениями, они с Мазуром двигались параллельно, делились идеями. Брахт работает в Институте физики Общества кайзера Вильгельма в Далеме[1], именно там, где Ган расщепил ядро урана. – Петр Николаевич встал, принялся расхаживать по комнате. – Брахт очень скоро соберет его, если уже не собрал, и тогда… Черт, а ведь если он действительно уже собрал, опубликовал…
– Петя, пожалуйста, откройте форточку, – попросил доктор, – мы с вами надымили.
Акимов поднялся на цыпочки, но до наружной рамы не дотянулся, и легко, как на пружине, вскочил на подоконник.
– Да вы настоящий акробат! – восхитился Карл Рихардович. – Вот в кого Маша такая прыгучая.
– У вас там крючок на одном винте болтается, напомните потом, я подкручу, – сказал Акимов, спрыгивая на пол.
Из форточки повеяло холодом, в комнату залетели снежинки. Акимов взял очередную папиросу, но закуривать не стал. Остановился напротив доктора и, глядя на него сверху вниз, тихо спросил:
– Вы понимает, что это значит?
– Не совсем.
– Это значит, что первая небольшая бомба чудовищной разрушительной силы может года через два появиться у Гитлера.
Доктор закашлялся, передернул плечами, заговорил медленно, монотонно, немецкий акцент заметно усилился:
– Лучшие физики из Германии уехали, Эйнштейн уехал еще в тридцать втором. Гитлер считает всю современную науку еврейской выдумкой, его бесят ученые, и вряд ли научные разработки щедро финансируются в рейхе.
Акимов нервно сглотнул, помотал головой:
– Для бомбы Эйнштейн не нужен. Там остались нобелевские лауреаты Гейзенберг, Планк, фон Лауэ. Остался химик Ган, который расщепил ядро. Идет война. Если кто-то сумеет растолковать Гитлеру, что такое урановая бомба, на ее производство будут выделены любые средства. Нужно сообщить Сталину, чтобы этим серьезно занялась наша разведка. Главное, найти радиофизика Вернера Брахта и попытаться… ну, не знаю, остановить его, перекупить, что угодно… если не поздно еще…
– Между СССР и Германией заключен мирный договор, – напомнил доктор.
– Ага, конечно. – Акимов криво усмехнулся.
– Гейзенберг, Планк, фон Лауэ, да и этот Брахт вряд ли согласятся делать такую бомбу для Гитлера, – доктор, не вставая, стянул с дивана плед и накинул на плечи, – они все-таки ученые, у них есть какие-то этические принципы, банальный здравый смысл…
Акимов знал доктора пять лет, привык к его акценту, перестал замечать. А тут вдруг резануло. К тому же лицо Штерна в эту минуту странно изменилось, застыло, стало похоже на гипсовый слепок. Губы сжались, глаза потускнели, провалились глубоко в глазницы, спрятались под лохматыми седыми бровями. Смотреть было неприятно. Он отвернулся и выпалил куда-то в сторону:
– Они немцы!
Он продолжал расхаживать по комнате, задел и едва не опрокинул торшер, но поймал его, поставил на место, покраснел и забормотал виновато:
– Простите, Карл. Я не то хотел сказать. Вот вы удрали из рейха, а они остались, значит, нацистский режим их вполне устраивает.
Лицо доктора стало прежним, появилась знакомая открытая улыбка, глаза ожили. Когда он заговорил, акцент смягчился и больше не резал ухо.
– Ничего, Петя, не стоит извиняться. Лучше объясните, каким же образом Мазур сделал свое открытие, если в СССР нет урана?
– Под Иркутском месторождение, – спокойно объяснил Акимов, – Марк Семенович знал о нем еще до революции, он просто собирает там урановую смолку, сколько нужно для экспериментов. А что касается этических принципов и здравого смысла… Знаете, что такое ученые? Конкуренция, тщеславие, азарт, дикое любопытство. Ядро урана расщепилось, процесс пошел, невозможно остановить исследования, даже если в результате получится урановая бомба. Рано или поздно они ее все равно сделают, не приведи господь, чтобы она досталась Гитлеру.
Послышался тихий стук, дверь приоткрылась, заглянула Вера Игнатьевна:
– Петя, ты совсем замучил Карла Рихардовича своей болтовней, тебе завтра вставать в семь.
– Извини, мы еще не закончили, – резко, почти грубо ответил Петр Николаевич.
– Да нет же, Петя, мы обо всем договорились. – Доктор взглянул на часы, присвистнул. – Ого, начало двенадцатого, поздно уже, вам в семь вставать, а мне в половине шестого. Забирайте его, Верочка, а то мы так до утра проговорим.
– Ладно, простите, что отнял у вас столько времени. – Петр Николаевич поднялся. – Так вы письмо передадите?
– Конечно, передам.
– Какое письмо? – тревожно спросила Вера Игнатьевна.
– Потом объясню, пойдем спать, Веруша.
Карл Рихардович пожелал им спокойной ночи. Дверь они прикрыли за собой неплотно, из коридора донесся испуганный голос Веры:
– Это от Мазура письмо? Ты с ума сошел? Зачем ты впутываешь Карла Рихардовича? Кому он передаст? Еще только не хватало впутать Илью… Не вздумай! Твой Мазур просто помешался на своих излучениях, он больной человек, после двух с половиной лет одиночки, в Иркутске…
Акимов загудел в ответ что-то сердитое, слов Карл Рихардович не разобрал. Он закрыл дверь плотнее, подошел к окну, уперся лбом в холодное стекло.
Глава вторая
Белоснежка и гномы весело отплясывали в уютном кукольном домике, а тем временем ведьма в страшном замке наедине с черепом и вороном готовилась убить Белоснежку. Яблоко на веревочке опустилось в чан с ядовитым зельем и почернело. Дети в зале смеялись, замирали, вскрикивали. Когда ведьма в облике вкрадчивой старухи уговаривала Белоснежку откусить яблоко, из первых рядов звучали детские голоса: «Нет, не ешь, оно отравлено! Прогони ее!»
Доцент кафедры экспериментальной физики Института физики Общества кайзера Вильгельма Эмма Брахт, высокая русоволосая дама тридцати пяти лет, пришла в воскресенье на дневной сеанс, чтобы посмотреть «Белоснежку» в третий раз.
Эмма влюбилась в диснеевские мультфильмы с первого взгляда, как только в берлинских кинотеатрах появились короткометражки с Микки и Дональдом. Взрослые игровые фильмы ее раздражали. Актеры таращили глаза, заламывали руки. Эмма думала, что вульгарная имитация чувств – особенность немого кино, однако когда актеры заговорили, запели, получалось еще фальшивей. Экранные страсти, любовь, предательство, страдания казались грубой пародией на реальную жизнь. Комедии вызывали оскомину, словно кто-то насильно заставлял смеяться. Из игровых Эмма могла смотреть только фильмы Чарли Чаплина, но их в рейхе запретили.
Полнометражный мультфильм Диснея «Белоснежка и семь гномов» очаровал Эмму. На второй просмотр она притащила своего мужа Германа. Ничего хорошего из этой затеи не вышло. Герман уснул, уронив голову ей на плечо, прохрапел весь фильм, а потом сказал:
– Ну что ж, мило.
– Ты о своих снах? – язвительно уточнила Эмма.
– При чем здесь мои сны? Я ни на минуту не отрывался от экрана. В основе сюжета известная сказка братьев Гримм.
«А чего ты ожидала? – подумала Эмма. – Ты же знаешь Германа».
Через неделю, в свой очередной выходной, она отправилась на «Белоснежку» в третий раз. Первый просмотр так сильно ее впечатлил, что она не успела насладиться деталями. Второй не в счет, Герман все испортил своим храпом. Третий был жизненно необходим.
Когда гномы плакали над уснувшей принцессой, из больших серых глаз Эммы покатились слезы, засверкали в длинных темных ресницах. Рядом с ней сидела девочка лет восьми. Она тронула руку Эммы и прошептала:
– Не плачьте, фрау, все будет хорошо. Принц поцелует Белоснежку, и она проснется.
– Я знаю, дорогая. – Эмма благодарно улыбнулась, вытерла платочком глаза и щеки, но слезы покатились еще сильней.
На мгновение ей показалось, что рядом не чужая девочка, а ее дочь, которая могла бы родиться именно восемь лет назад, в тридцать первом. Возможно, это был бы мальчик, точно уже не узнаешь, но почему-то Эмма всякий раз представляла своего нерожденного ребенка девочкой, с таким же, как у нее самой, нежным, слегка удлиненным овалом лица, с пепельно-русой копной прямых жестких волос. Эмма сворачивала свои волосы тяжелым узлом на затылке и закалывала шпильками, а волосы дочери, наверное, заплетала бы в косы с шелковыми лентами, вот как у этой девочки в соседнем кресле.
Герман напрочь забыл трагедию восьмилетней давности, будто и не было ничего. Когда это случилось, он сказал: «Не стоит так переживать, ты же сама понимаешь, сейчас не самое подходящее время, чтобы заводить ребенка».
Время правда было ужасным. В двадцать девятом разразился кризис, улицы наполнились безработными, выстроились очереди у магазинов, начались трудности с продуктами. Лопнул банк, в котором Герман и Эмма хранили основную часть своих сбережений. Жалованье задерживали, к концу тридцатого года урезали на треть. Пришлось переехать в квартиру подешевле, экономить каждый грош. Никто не знал, что будет завтра.
Эмма была не только женой, но и ассистенткой Германа. Без нее он не мог провести ни одного эксперимента. Беременность и рождение ребенка означали уход с работы, хотя бы на некоторое время. Герман это, конечно, понимал, но только теоретически, и просил поработать еще месяц, два. «Сейчас я на взлете, нашел перспективную тему, Планк и Лауэ увидели, наконец, во мне серьезного ученого, а не беспомощного серенького сыночка знаменитого Вернера Брахта. С новым ассистентом мне придется начинать с нуля. Малейшая неудача, и меня загрызут, затопчут, потопят в интригах. Ты этого хочешь?».
Эмма этого не хотела и продолжала работать.
Она была на пятом месяце. Во время очередного эксперимента ее сильно ударило током, она отскочила, стукнулась копчиком об угол стола, потеряла равновесие, рефлекторно ухватилась за стеклянную колбу и раздавила ее. В ладонь впились осколки. Медсестра в больнице вытаскивала их пинцетом, Эмма удивилась, почему так много крови, лужица на полу, кровь течет по ногам. Никакой боли она в тот момент не почувствовала, только голова закружилась и последнее, что она услышала, было слово «обморок». Очнувшись в другой палате, в окружении врачей в масках, она узнала, что потеряла ребенка.
Врачи рассказали, что кровотечение долго не останавливалось, она едва не погибла. Герман приехал забирать ее из больницы с букетом крупных чайных роз и улыбался, будто произошло что-то хорошее. Она спросила, чему он так радуется. Он ответил: «Ты жива, это главное, а дети у нас еще обязательно будут, двое, трое, сколько захотим».
Перед выпиской врач сообщил ей, что детей у нее не будет никогда. Герману она не сказала об этом ни слова.
Экономический кризис кончился, они с Германом работали успешно, Эмма получила звание доцента, что для женщины было почти невероятно. Они в рассрочку купили маленькую виллу в Далеме, тихом зеленом пригороде Берлина, неподалеку от института, могли позволить себе отдых на фешенебельных курортах.
Герман с тех пор больше ни разу не заводил разговоров о детях, не замечал чужих детей. Возможно, он так и не понял, что произошло. Беременность – это когда большой живот. А живот у Эммы вырасти не успел.
Она постепенно справилась с болью, лишь изредка наваливалась тоска, возвращалось зудящее чувство вины.
Конечно, следовало уйти из института сразу, как только она узнала, что беременна. Эксперименты, которыми они занимались, вообще несовместимы с беременностью. Но не ушла, испугалась, что Герман ее бросит. Вместо того чтобы думать о будущем ребенке, она заранее ревновала мужа к одной молодой сотруднице, которая могла занять ее место, сначала в качестве ассистентки, а потом… Эмма знала, как сближает совместная работа, знала, что для Германа самым важным, самым близким человеком становится тот, без кого он не может обойтись в работе.
Именно таким человеком была для него Эмма многие годы. Самостоятельная научная карьера ей не светила. Женщине в одиночку в мужском мире большой науки не пробиться ни талантом, ни упорством, только статус жены и помощницы ученого дает шанс. Мари Кюри единственное исключение, впрочем, вряд ли она сумела бы стать мировой величиной, если бы не была сначала женой, а потом вдовой Пьера Кюри.
Эмма студенткой слушала несколько лекций мадам Кюри, видела ее издали, восхищалась и верила, что, если женщина стала первым в мире лауреатом двух Нобелевских премий, по химии и по физике, с предрассудками покончено. Никто не посмеет сказать, что наука – не женское дело.
В тридцать четвертом Мари умерла от лейкемии. Эмма всплакнула, вместе с мадам Кюри исчезли последние иллюзии ее студенческой юности. Великая женщина умерла, а предрассудки остались.
Герман говорил: «Я, моя тема, моя статья». На самом деле его гордое научное «я» содержало изрядную долю трудолюбия, азарта, бессонных ночей Эммы. И с каждым годом эта доля увеличивалась.
У него часто не совпадали показания приборов, он путался, нервничал. Эмма терпеливо разбиралась в показаниях, вычисляла, сверяла записи, повторяла опыты, находила элегантные простые решения сложных задач, выдавала свежие идеи, которые так нравились Герману, что он принимал их за свои собственные. «Вот, я только подумал, а ты уже сказала».
Когда они писали отчеты, доклады и статьи, Эмма сидела за машинкой, а Герман диктовал, расхаживая по кабинету. Он мучительно трудно подбирал слова. Много курил, багровел от напряжения. Эмма придумывала точные и внятные формулировки. Ее пальцы летали по клавишам «Ундервуда». Герман вытягивал из каретки очередную готовую страницу, читал, бормотал: «Да-да, именно это я имел в виду».
Гордое научное «я» Германа давно стало иллюзией, но упорно не желало превратиться в реальное «мы». В их дуэте роли распределялись так: Герман – серьезный ученый, как положено ученому, рассеянный, погруженный в себя. Он занят разгадкой сокровенных тайн природы, все, кроме физики, ему чуждо и скучно. Его время и силы бесценны. У него дар, призвание, и, если бы не интриги завистников, он давно бы стал членом Прусской академии, а может, даже нобелевским лауреатом. Эмма – любящая жена и преданная помощница серьезного ученого, способная, но звезд с неба не хватает. Для нее вполне естественно отвлекаться на пустяки, на устройство быта, стряпню, вязание. Нежный желудок серьезного ученого привык к домашним супчикам, паровым куриным котлетам и легким фруктовым десертам. Нежная кожа привыкла к свитерам и джемперам, связанным руками Эммы.
При нынешнем режиме от серьезного ученого требовались не только научные достижения, но и кое-что еще. Если бы Эмме пришлось публично клеймить «еврейскую физику», называть теорию относительности Эйнштейна «колдовством, направленным на порабощение человечества», восхищаться «арийской физикой», прославлять сумасшедшего шарлатана Горбигера с его теорией «космического льда и полой земли», она бы сгорела со стыда, чувствовала бы себя идиоткой. Герман испытывал те же чувства, но отказаться не мог. И в партию ему пришлось вступить, он ведь еще не стал нобелевским лауреатом и мировой знаменитостью, как Гейзенберг и Планк.