Приют Грез - Ремарк Эрих Мария 3 стр.


Фриц был тронут. После уличной пыли и бесцветных людишек он наткнулся на душу, столь же чистую, как синие итальянские озера. Фриц молча взял Элизабет за руку и направился в свой Приют Грез.

Темная мансарда встретила их сказочным предвечерним ароматом роз. Замирая от восторга, они остановились на пороге. Закат усеял последними золотыми отблесками суровое лицо Бетховена, а разноцветные камешки и раковины вспыхнули и засверкали волшебным светом.

На старинной резной полке стояли пестрые чашки, старая посуда и оловянные тарелки. Фриц осторожно вытащил откуда-то три изумительных зеленых бокала и пыльную бутылку. Он поставил бокалы на стол и молча разлил вино.

Один бокал Фриц пододвинул к Элизабет, – занятая своими мыслями, она молча следила за его действиями, – вокруг второго бокала положил розовый стебель из букета в бетховенской вазе, взял в руку третий и сказал:

– Давайте выпьем за нашу молодую дружбу, за все прекрасное в этом мире и за умершую…

Бокалы звякнули.

Элизабет застыла на миг. Потом по ее телу пробежала дрожь, и она до дна осушила бокал. Фриц взял розовый стебель, отломил одну розу, окунул ее в третий бокал и протянул цветок Элизабет. Затем вылил вино из третьего бокала в розы, стоявшие перед маской Бетховена, и подвинул их к женскому портрету, утопавшему в цветах. После этого Фриц медленно взял в руки старинный канделябр и зажег свечу.

– Ах, Лу… – пробормотал он, уже не владея собой, и взглянул на портрет. В мерцающем, дрожащем пламени свечи лицо словно ожило – казалось, будто прекрасные глаза улыбнулись, а алые губы дрогнули.

– Простите меня, – промолвил Фриц, – иногда на меня находит. В особенности, когда я пью в память о ней. Вино для мертвых губ, цветы для бесцветного лба…

Все отзвучало, исчезло… О, как далеко это все, что некогда было моим, моим…

Он умолк и посмотрел на Элизабет. Слегка откинув голову, она смотрела на него широко открытыми глазами и беззвучно плакала.

– Не надо плакать, – пробормотал Фриц. – Не надо…

Сумерки немного сгустились, пламя свечи засверкало ярче. В окно влетела бабочка, покружилась вокруг свечи и свалилась, опалив крылья.

– Бабочки… Люди… Кто только не опалил себе крылья на свече судьбы…

– Расскажите мне что-нибудь о своей жизни, – попросила Элизабет.

Фриц молча глядел на пламя.

– Она носила имя Луиза, но все называли ее Лу… Посмотрите на ее портрет в мерцающем пламени свечи – такой она была при жизни. Однажды я увидел Лу на прогулке весенним вечером. Она была прекрасна. Она была гаванью для кораблей моих желаний, ее глаза – звездами во мраке моего бытия, а ее душа – спасительным благом и мостиком над бездной моей отчужденности. Мы с ней прожили бурную, пьянящую весну и по брожению крови в наших жилах уже предчувствовали приближение жаркого лета. Но когда наступила осень, мы мало-помалу вернулись на землю. У меня были слабые легкие, и я был гол как сокол, а она – обручена с достойным человеком, которого уважала. С кровоточащим сердцем я вырвался из ее объятий: тогда я полагал, что смогу прожить всего несколько лет. Разве я мог приковать ее расцвет к моему увяданию? Вскоре после этого я продал несколько картин и уехал, так как забыть ее был не в состоянии. А когда спустя несколько недель тоска погнала меня назад, я узнал, что и она не смогла вынести разлуки. Она порвала с тем человеком и со своей семьей и хотела вернуться ко мне. Несмотря ни на что – ни на болезнь, ни на бедность, ни на проклятье семьи. Не найдя меня, она вернулась домой. И заболела. Ее последними словами были слова любви и мое имя. Так сказала ее мать. Когда я приехал, на ее могиле цвели темно-красные розы. Больше я ее никогда не видел… Забыть ее я не в силах. Жизнь без нее для меня – иллюзия и греза. Единственная радость – это часы сумерек, когда свечи горят перед ее портретом, написанным мной в счастливые дни. Тогда ее глаза вновь мерцают в обманчивом блеске пламени, как некогда, и ее нежные алые губы вновь улыбаются, как некогда, и дорогой, любимый голос шепчет давно отзвучавшие знакомые слова, – в такие минуты моя тоска дрожит и трепещет, а душа благословляет мучительную память – и все, все поет старую песенку:

Сумерки заполнили всю комнату, пламя свечи соткало корону вокруг золотых волос Элизабет. Она плакала и сквозь слезы смотрела на портрет покойницы. Все ее существо пронзил ужас перед великой загадкой жизни, время от времени даже мерещилось, будто ее пульс выстукивает одно-единственное слово: бренность. Пусть наше счастье взлетает до звезд и солнца и мы от радости воздеваем руки к небу, но однажды все наше счастье и все мечты кончаются, и остается одно и то же: плач о потерянном. Быть человеком – тяжкая доля! Хотеть вечно держать друг друга за руки – и вечно терять друг друга в соответствии с вечными законами. Всю жизнь бороться, сражаться, торжествовать, страдать, а в конце концов все потерять и остаться с единственным и последним утешением – песней о ласточке:

Жизнь течет дальше, дальше, пока однажды и о нас не пропоют любимые уста:

С трудом подбирая слова, Фриц продолжал:

– У нее был небольшой, но приятный серебристый голосок Песню, которую она так любила, вы пели в тот вечер, когда я впервые вас увидел: «Слышу до сих пор…» Песня эта стала для меня символом. Когда я после месяцев мучений вновь вернулся к жизни, у меня не осталось никаких личных желаний. Дабы не влачить жалкое существование, а приносить пользу людям, я собрал вокруг себя молодежь. Пришел Эрнст, потом и другие. Приносить пользу человечеству – слишком высокие слова для моих скромных усилий, но на большее меня не хватит, да я и не способен. Вот я и стараюсь помочь молодым стать людьми. И уже жить без них не могу. Так и течет моя жизнь день за днем, покуда не придет срок, тогда богиня Норна разорвет нить моей судьбы и меня вновь поглотит бескрайний мрак.

Между тем стало совсем темно.

В душе Элизабет звучали никогда не слышанные мелодии. Ее переполняло желание пожертвовать всем для этого человека, открыть ему душу и найти у него понимание и снисхождение. Ее бил озноб, и на великое и неизбежное одиночество жизни она смотрела обезумевшими от горя глазами.

Вскочив с места, Элизабет схватила Фрица за руку. И, вспыхнув, выпалила сквозь слезы:

– Позвольте и мне быть рядом с вами… Я так хочу помогать вам… Помогите же и вы мне… Жизнь зачастую так сложна… И так нужно, чтобы рядом кто-то был… Фриц взглянул ей в глаза.

– Элизабет, – прошептал он едва слышно. – Ты так на нее похожа. Я принял тебя в свое сердце, как только услышал твой голос. Мой дорогой юный друг…

– Благодарю вас, о благодарю вас, – пылко воскликнула Элизабет.

– Нет, не то, – перебил ее Фриц, – мои молодые друзья говорят иначе. Разве ты хочешь быть исключением? Мои молодые друзья называют меня «дядя Фриц».

– Дядя… Фриц, – благоговейно повторила Элизабет.

Он поцеловал ее в лоб.

Огонь свечи упал на висевший на стене портрет. Казалось, красивые глаза замерцали и заискрились, а розовые губы разомкнулись в улыбке.

III

– Куда мог подеваться дядя Фриц? – Паула капризно дернула головкой и осторожно поставила в вазу букет сирени.

– Придет, не беспокойся, – улыбнулся Фрид. – Ведь ты только что вошла, имей терпение. Я уже битый час его дожидаюсь.

– Разве дверь была открыта?

– Нет, заперта, но ключ торчал в замке.

– Он ведь знает, что мы приходим по пятницам. А, нашла! – Паула победно помахала блокнотом. – Тут что-то написано!

– В самом деле?

– Натурально! Сидишь тут битый час и ничего не видишь! Ну Фрид! Ни на что путное мужчины не способны! Еще называют себя венцом творения! Итак: тут сначала несколько стихотворных строк, а потом: «Милые мои дети!..» Ага! «… Мне нужно пойти в город, чтобы купить сахару к чаю, киноварь и кобальтовую синь для палитры, а также шоколадные конфеты для лакомки Паулы. Кекс и масло на столе. Где чашки и сахар, вы знаете. Чай тоже. Чувствуйте себя как дома. Фриц».

– Насчет лакомки – это камешек в твой огород, – ввернул Фрид.

– Отнюдь! Ох уж этот дядя Фриц! Вовсе я не лакомка, – возмущенно выпалила Паула, грызя кекс.

– Совсем не лакомка, – подтвердил Фрид и протянул ей всю вазочку.

– Фрид, до чего же ты противный! – Она топнула ножкой. – Научился у этого Эрнста, слова не скажет без насмешки. Мне восемнадцать лет, прошу это учесть! Я уже не ребенок, а молодая дама!

– В этом никто и не сомневается!

– А вот и нет! Ты сомневаешься! И обращаешься со мной как с ребенком! Сомнение, выраженное в действиях.

– Нижайше прошу о прощении, сударыня!

– Ну вот, ты опять ехидничаешь.

– Ах… Значит, так прости, Паульхен, ты – молодая дама.

– По правде?

– Воистину!

Ее плутовские глазки смеялись.

– Вот и отлично! Ах, Фрид, глупенький, я вовсе не хочу быть молодой дамой.

Она весело расхохоталась. Фрид совсем растерялся. «Вот и пойми этих длинноволосых», – подумал он.

– Фрид…

– Ну что еще?

– Завтра мы пойдем принимать воздушные ванны, ясно?

– С удовольствием, Паульхен. Может, пойдем и на море, поплаваем?

– Отличная мысль! Чем больше отдаешься солнцу, воде и ветру, тем лучше! Ах, Фрид, до чего же приятно, принимая воздушные ванны, сбросить с себя одежду и предоставить доброму солнышку нежить и ласкать твое тело! Подумай только, недавно я сказала что-то подобное одной приятельнице, и та сочла все это в высшей степени неприличным. Вот какие люди еще существуют на белом свете!

– Они полагают, что их тело – сосуд греха. А грех-то и есть главная радость жизни!

– Дядя Фриц тоже всегда это повторяет. Мы должны не стесняться своего тела, а радоваться ему! Он и сам поклонник красоты! Более того! Он – служитель красоты! Как великолепно изображает он невинную наготу! Если я когда-нибудь и выйду замуж, то только за такого, как дядя Фриц. Да только второго такого не найти!

– А ты знаешь, что он опять взялся за ту большую картину? Он нашел для нее модель!

– Знаю, сударь. Это моя школьная подруга. Элизабет Хайндорф.

– Она, наверное, существо особого сорта.

– Само собой.

– Ничего удивительного, раз она твоя подруга.

– Вода уже кипит? Настройся на что-то другое, ладно?

– Чайник уже поет.

– Тогда тащи сюда и чайник, и заварку. А также тарелки и чашки. Чтобы дядя Фриц не счел нас за лентяев.

Фрид послушно расставил на столе тарелки и чашки, покуда Паульхен ловко заваривала чай.

– Ах, Фрид! Все наоборот! Цветы поставь вон туда… Может, с художественной точки зрения ты и прав, но с практической – все совсем наоборот. О, бестолковые мужчины, что бы вы делали без нас!

– Ты права, Паульхен, без вас и жить не стоило бы! – раздался веселый голос от двери.

– Наконец-то, дядя Фриц! Ну-ка покажи, что ты купил. Тебя опять надули. О, мужчины!

Она вздохнула и принялась разглядывать покупки. А Фрид поздоровался с Фрицем.

– Над чем нынче трудился, Фрид?

– Да так, ничего особенного. После обеда немного погулял по городскому валу и вновь сделал наброски нашего прекрасного старинного собора. На этот раз со стороны реки. А потом полежал на солнышке в Шелерберге и помечтал.

– Это тоже труд, Фрид. Труд отнюдь не всегда и даже реже всего творчество. Гораздо больше времени занимает восприятие, и это не менее важно. Труд бывает активный и пассивный.

– Я наблюдал за облаками… Облака – вечные изменчивые странники. Облака – как жизнь… Жизнь тоже вечно меняется, она так же разнообразна, беспокойна и прекрасна…

– Только не говори этого при Эрнсте. Если он не в духе, то разразится целой тирадой о недозрелых грезах недорослей…

– Бог с ним, Фриц. Когда он в духе, то грезит еще больше нашего брата. Мир прекрасен. И прекраснее всего – без людей.

– В последнем письме Эрнст пишет так: «Самое прекрасное на земле – это люди. Меня занимает только живое. И в человеке оно, по-моему, наиболее ярко выражено». Вы оба правы, и надеюсь, оба признаете правоту друг друга.

– Дядя Фриц, кончай разговоры, садись-ка за стол и пей чай. У меня все готово, а вы даже не обращаете внимания, – надула губки Паульхен.

– Как красиво ты накрыла на стол!

– Правда, красиво, дядя Фриц?

– Да, очень даже красиво!

– А ты, дядя Фриц, самый лучший человек на земле. Фрид никогда ничего приятного не скажет, он думает только об облаках и щеглах.

– Потому что ты сочтешь, будто я насмехаюсь.

– Паульхен, ты опять принесла цветы?

– Да. И даже немного стащила. В городских скверах столько сирени, что я решила: ничего страшного, если там будет чуть меньше. А для нас чуть больше – это уже много. Так я поладила со своей совестью и взяла эти ветки.

– Девчоночья мораль! – рассмеялся Фрид.

– Спасибо тебе, Паульхен. Но не вступай в конфликт с законом. А то я уже начинаю бояться, что твое следующее письмо придет из тюрьмы.

– Не бойся, дядя Фриц. Если полицейский меня заметит, я умильно погляжу ему в глаза, протяну цветочек и скажу: «Этот цветок я сорвала для вас!» Он меня и отпустит.

– Или же тебя накажут еще строже – за попытку подкупа.

– Да что вы, у девушек свои законы. Их всегда отпускают.

– Согласно законам о несовершеннолетних и умственно отсталых, – съязвил Фрид.

– А злым мальчишкам надо всыпать розог – верно, дядя Фриц?

– Успокойтесь же! – попытался урезонить их Фриц.

– Эту противную привычку насмешничать он перенял у отвратительного Эрнста. Раньше он был совсем другой!

– Еще противнее?

– Нет, приятнее!

– Но быть «приятным» в глазах маленькой девочки вовсе не составляет цель моей жизни!

– Ты – неотесанный варвар!

– А ты – молодая дама.

– Да, я дама…

– К сожалению, в короткой юбке и с косичками.

– Дядя Фриц, помоги же мне! Вышвырни его отсюда!

– Но ведь он говорит чистую правду, Паульхен.

– Так ты еще и берешь его сторону?

– Нет, но ведь он делает тебе комплименты. Ты только вслушайся как следует. Молодая дама с косичками и пышной челкой – это же прелесть что такое!

– Так-то оно так… Но… – Паула в задумчивости сунула палец в рот. – Фрид, ты это хотел сказать?

– Конечно.

– Ну, тогда давай помиримся. Дядя Фриц, у меня будет новое платье. Мама сказала, что ты поможешь нам выбрать материю. Согласен?

– Безусловно. Тебе нравится васильковый цвет?

– Васильковое у меня уже есть.

– Тогда – белый шелк…

– О, белое…

– Ну, тогда тончайший батик на черном шелковом чехле – и совершенно необычайный фасон. Рукава в виде крыльев бабочки и так далее. Я нарисую.

– О да, о да…

– Vanitas vanitatum[7], – вздохнул Фрид. – Чем была бы женщина без платьев…

– А мы и так бываем без платьев – на пляже…

– Опять туда собираетесь, дети мои?

– Да, дядя Фриц, уже совсем тепло.

– Вот и прекрасно! Солнце делает чистыми и тело, и душу.

– До свиданья, дядя Фриц.

– Побудьте со мной еще немного, детки.

– Нет, тебе же нужно работать. До свиданья… До свиданья…

И Паула, пританцовывая, выскочила за дверь.

– Наш местный смерч! – промолвил Фриц. – Нынче Общество красивых национальных традиций устраивает вечер старинных хороводов. Сходите туда.

– Хорошо! До свидания, Фриц.

Фриц широким шагом пустился вдогонку Пауле. В комнате воцарилась тишина.

Солнце светило в маленькое окошко в крыше и рисовало на полу золотистые крендели. Фриц набил табаком трубку. Потом поставил на стол металлическую пепельницу тонкой чеканки, похожую на греческую чашу, раскурил трубку и стал глядеть сквозь голубые кольца дыма. В тот прощальный вечер они с Лу пили пурпурное вино из этой мерцающей чаши, потому что у него не было бокалов, – да они в них и не нуждались, когда Лу по дороге в церковь на церемонию обручения еще раз забежала к нему, обняла его и зарыдала: «Я не могу… Не могу, любимый…»

Тут и у Фрица из глаз полились слезы, и он выдавил: «Оставайся… Оставайся со мной…»

Тем не менее они расстались – пришлось расстаться.

В тот вечер, переполненные чувствами от этой прощальной встречи, они подняли золотистую чашу с искрящимся вином к звездам и прокричали им о своей любви и своей боли.

Фриц отложил трубку в сторону и пошел в мастерскую. Вытащив подрамник с холстом, он начал писать. Час проходил за часом – Фриц ничего не слышал, так погружен был в свою работу. Наконец сгустившиеся сумерки вынудили его отложить кисть. Он провел ладонью по лбу и оглядел сделанное. Потом с довольным видом отодвинул мольберт, насвистывая, взял трость и шляпу и вышел на вечернюю улицу.

Назад Дальше