– Да я, господине, и не говорю, что домой.
Поспешно поклонясь, Авраам покусал губу. Щуплый и худенький, востроглазый, парнишка чем-то походил на мокрого нахохлившегося воробышка – вот-вот встрепенется, взмахнет крылышками, взлетит.
– Ты что там? – снова поворотив коня к мосту, Божин проследил взгляд слуги, брошенный на реку. – Знакомого кого увидал?
– Увидал, господине… – Задумчиво покивав, подросток вдруг ухватился за хозяйское стремя и, чуть прищурив глаза, попросил: – А можно я этих парней… ну, там, в лодке, знакомых… попрошу, чтоб, ежели что…
– Что – «ежели что»?! – вконец рассердился боярин. – Не надоело тебе, Авраамий, труса праздновать? Вот перетяну тебя плетью – вдругорядь будешь знать!
– Можешь, батюшко, и перетянуть, – юноша упрямо набычился. – Одначе, пока рыжего Илмара нет… и вообще никого нет… так, выходит, – я за жизнь твою отвечаю!
– Ох ты! Гляди, какой защитник нашелся!
– Так, ежели с тобой, господине, что… так меня же первого… Хоть в бега потом подавайся аль в петлю лезь.
Голос юного слуги задрожал, на серые глаза навернулись слезы…
– Черт с тобой, – подумав, махнул рукою боярин. – Лодка так лодка, делай как знаешь, только быстрей.
– Так я побегу! – Авраам встрепенулся, воспрянул, тряхнул светлой челкою. – Это Федьки рыбника лодка, дружка моего. Я только скажу, чтоб он у моста подождал… на всякий случай… Я быстро, господине… ага…
Придержав коня, Божин вскинул голову, щурясь от вдруг выплеснувшегося из-за тучи солнышка – ясного, жаркого, летнего, такого, от одного света которого, казалось, тают, словно залежалый апрельский снег, все надуманные проблемы и беды.
Словно откликаясь на светлые солнечные лучи, на зов голубого чистого неба, на мосту вдруг невесть откуда взялся народ – хотя только что ни единой души не было! А тут вдруг и мастеровые какие-то набежали, и артельщики-плотники – доски тесаные на плечах, за поясами топоры, – и рыбачки, и всякая торговая мелочь – сбитенщики, пирожники, квасники:
– Купи кваску, боярин! Не пожалеешь – вкусен квасок-от!
– Сбитню, сбитню бери, господине!
– Да ну вас!
Божин отмахнулся, подогнал коня и уже у самого Торга нос к носу столкнулся со своим оппонентом Степанкою! Тот ехал верхом, в окруженье толпы простонародья – смердов, мастеровых и прочих «шильников», как в Новгороде называли всех склонных к смуте простолюдинов, вне зависимости от их занятий.
– А! – Какой-то бледный ликом мужик, сутулый, с темным, пылающим недюжинной ненавистью взором, неожиданно ухватил боярина за полы однорядки. – Вот он, Данилко Божин, кат! Хватай его, люди, хватай!
Тут и Степанко спешился, подскочил с кулаками, ему в помощь налетели и остальные – Божин и глазом не успел моргнуть, как его уже стащили с коня, поволокли куда-то. Кинжал вытащить не дали, бросили наземь да принялись пинать ногами, разбив в кровь лицо.
Боярин пытался сопротивляться – да уж куда там, против стольких-то здоровенных рыл!
– Эй, эй! На помощь!
Авраамка бросился было обратно к Детинцу… да не смог добежать: тот самый, сутулый, с бледным лицом, проворно нагнав слугу, ухмыльнулся, выхватив нож…
– Ой, Господи-и-и! – Испуганно возопив, юный слуга наскоро перекрестился и с разбегу сиганул с моста в Волхов.
Не утонул – вынырнул да к Федоровскому вымолу поплыл ходко.
– Ну и пес с тобой! – Досадливо сплюнув, бледнолицый убийца сунул нож за голенище и, обернувшись, махнул рукой Степанке: – Да хватит уж бить! В реку боярина, в реку!
Так и сделали: раскачали бедолагу Божина на руках да с молодецким посвистом швырнули в Волхов.
– Водяному поклон передавай, хороняка!
– И русалкам не забудь тоже!
Посмеялись, глядя, как сомкнулись над боярином зеленовато-синие воды, золоченные выкатившимся на небо солнцем; Степанко испуганно оглянулся:
– А может, зря мы так?
– Ничего и не зря! – хмыкнул сутулый. – Пущай знают – вольностей новгородских порушить не дадим! Верно, людство?!
– Так, Ондрейко! Так! Верно молвил!
Судьбой брошенного с моста боярина особо никто не интересовался: выплывет так выплывет, а утопнет – туда и дорога, не жалко. Испив сбитню да квасу, Степанко и его разгоряченные сторонники с веселыми криками вернулись обратно на Торговую площадь, там еще покричали малость да разошлись – кто домой, большинство же – на Витков переулок, в корчму Одноглазого Карпа, стригольника и вообще людины подозрительной напрочь. Убивец Ондрейко – или как его там по-настоящему, один черт знает – с тем Карпом приятельствовал, встретились, как родные, обнялися, едва ль не облобызалися.
А на Торговую площадь – запоздало! – примчались, прогрохотав по мосту, вызванные кем-то стражи верхом на сытых конях, в немецких, сверкающих на солнышке бронях, в шеломах, в кольчужицах.
– Ну?! – явно любуясь собой, подбоченился, сидя в седле, десятник – парняга молодой с усами да бороденкой кудрявой.
Подбоченился, подкрутил усы, на людишек – купчишек мелких да прочую теребень, что боязливо у церкви Бориса и Глеба толпились, – глянул грозно:
– Я вас спрашиваю! Где тут шильники?
– Были шильники, – наперебой загомонили людишки. – Были! В реку кого-то скинули, а потом разошлися неведомо куда. Припозднилися вы, робяты!
– Какие мы те робяты, смерд?!
Гневно погрозив кулаком, десятник заворотил коня обратно и махнул рукой воинам:
– Уезжаем. Неча тут и делать! Эй, малец… – Палец в латной перчатке уперся в грудь торговца пирогами. – С чем пироги-то?
– С капустой, с вязигой, с ревенем, – охотно перечислил отрок.
– Давай-ко с вязигой!
– Пожалте, мои господа, кушайте на здоровьице!
– А вкусны! – откусив, ухмыльнулся десятник. – Ну все, парни! Едем уже.
Загрохотали по мосту через Волхов копыта сытых коней, поехали обратно в Детинец довольные стражи… Позади за ними с воплями бежал юный пирожник:
– А медяхи-то? Медяхи? За пироги-то… у-ум… Хоть пуло б заплатили!
– Я вот те заплачу! – обернувшись, десятник хлестнул в воздухе плетью. – Иди отселя, малец, цел покуда!
– Чтоб вас…
Ловко уклонившись от плети, пирожник побежал прочь да, остановившись на середине моста, с горечью плюнул в Волхов…
…едва не угодив в голову сидевшему в небольшой лодке гребцу – дюжему вихрастому парню. Тот, правда, на плевок внимания не обратил, приналег на весла:
– Куда везти-то, боярин?
– На Софийскую. К Козьмодемьянскому вымолу, – едва отдышавшись, вымолвил мокрый, как курица, Данила Божин.
Мокрый… с подбитым глазом… да хоть живой.
Навалился парнягя на весла, поплыли мимо белокаменные стены Детинца, засиял отраженным солнышком седой Волхов.
– Скоро будем, боярин! Вон он, вымол-то.
– Ну, Степанко, ну, ползучий гад, – вовсе не чувствуя холода, ярился Божин. – Ну, подожди-и-и… достану я тебя, смерда, достану! Христом-Богом клянусь!
– Господи Иисусе Христе, и ты, святой Георгий, молю вас слезно, уповаю, упасите мужа мово, великого князя, что на московскую сторону отъехал, от мора страшного, от смертушки черной, людей упасти…
Молодая, очень красивая женщина лет двадцати пяти – тридцати, крестясь, клала поклоны на сверкающие златыми окладами иконы в красном углу горницы, обставленной изящной резной мебелью – комод, письменный стол с чернильным прибором из яшмы, две лавки вдоль стен, изящное полукреслице. На стене у окна висела гравюра с видом какого-то европейского города, само же окно со вставленными в слюдяной переплет плоскими стеклами было распахнуто настежь, на широком подоконнике в серебряном шандале, исходя ароматным дымком, горела-теплилась свечечка – от мошек да комаров.
На плечи красавицы поверх длинного темно-голубого с мелкими жемчужными пуговицами платья был накинут невесомого желтого шелка летник, расшитый золоченым узорочьем в виде волшебных цветов и деревьев, запястья украшали витые золотые браслеты с каменьями, густые золотистые волосы, словно напоенные медом и солнцем, не забраны в косы, не спрятаны под убрус – лишь стянуты тоненьким серебряным обручем, придающим лицу некую значимость и даже аскезу.
– Ах, святой Георгий, прошу, помоги… – В больших васильково-синих глазах женщины вдруг появились слезы. – И, если сможешь, сделай так, чтоб муж мой, Егор-князь, поскорей домой возвернулся.
Кто-то осторожно постучал в дверь – красавица даже бровью не повела, так и продолжала молиться, хотя прекрасно все слышала… Но, лишь покончив с важным духовным делом, обернулась, властно сверкнув очами:
– Кто?
– Язм, государыня. Раб твой вернейший – Феофан-стольник.
– Так входи, Феофан, что там за дверьми трешься?
Усевшись в кресло, женщина махнула рукой, красивое лицо ее вдруг как-то сразу стало властным и немного надменным, губы изогнулись в легкой улыбке:
– Ну, Феофан, что скажешь?
– Письмо, государыня!
Стольник – тощий, лет сорока пяти мужичок в длинном, с богатыми шелковыми вставками кафтане нежно-зеленого цвета, пригладив бороду, поклонился, протягивая красавице свиток с желтого воска печатью с двуглавым имперским орлом.
– Тебе, княгинюшка. Верно, от князя.
– От кого же еще? – нетерпеливо сорвав печать, княгиня жестом прогнала стольника и принялась жадно читать вслух: – Милая моя женушка и княгиня Еленка…
Первая же фраза задела красулю за сердце, государыня даже всплакнула, затем еще раз прочла с видимым удовольствием:
– Милая моя женушка… Как ты и как детушки наши, Аннушка и Михаил, не спрашиваю, потому как сам надеюсь вскорости быть… Господи!!! – Княгиня быстро перекрестилась. – Наконец-то! Вскорости… Ох, поскорей бы! Чего там дале? Ага… Наши-то дела идут, слава богу, неплохо – несколько деревень уже оградили, уже совсем немного осталось, дабы остановить страшный мор. А местные людишки – позабавлю тебя, душа моя, – суеверы страшные, думают, что мор можно передать и самому таким разом от болезни страшной избавиться – от того волнения и мерзости разные происходят, ну так с ними борюсь, и, смею сказать, успешно… Успешно!
Елена вдруг стукнула по столу кулаком с неожиданной злостью:
– И что тебя самого-то понесло?! Нешто людей верных не стало? Ах, князь, князь… – Государыня тут же и успокоилась. – Понимаю… Сердцем не приму, а умом – понимаю. Раз ты великий государь – так за все и всех в ответе. И кому ж с мором бороться, как не тебе? Не поехал бы, что б сказали? Мол, князь великий токмо Новгород да Заозерье свое бережет, да всякие немецкие земли, а до иных, русских земель ему и дела нет! Тако и скажут… сказали бы, коли б не выехал. А от тех слов прелестных и до бунта недалеко. Не простой человек Егорий – князь! Государь! Что ж… одна надежда – скоро приедет. А уж тогда – пир горой закатить! Господи! А у меня и платье-то новое не справлено! В чем мужа встречать буду? В рубище, аки с паперти нищенка? Феофан!!! Эй, Феофан!
– Звала, государыня? – Стольник с поспешностью заглянул в дверь.
– Звала, звала, – улыбнулась Елена. – В городе все ли спокойно, все ль по добру?
– Да, княгинюшка, спокойней не бывает!
– То добре… Акулину-портниху покличь.
– Сделаю, государыня. Караулы на ночь усилить?
– Ты ж говоришь – спокойно все, – княгиня сверкнула глазами. – Аль врешь?
– Да спокойно, спокойно… – истово перекрестился Феофан. – А про караулы – это я так, на всякий случай.
– Какой еще случай… – буркнув, Елена махнула рукой. – Ладно, ступай. На завтра Симеона-владыку в гости позови – пущай к вечеру, на обед, приезжает, обговорим кое-что.
– Сделаю, матушка…
– Какая я тебе матушка?!
– Ой. Государыня-краса, прости мя, глупого дурака…
Княгиня вдруг скосила глаза и прислушалась:
– Прощаю! Это кто там за дверью еще?
– Детушки твои, государыня, – изогнулся в поклоне Феофан. – Покойной ночки пожелать пришли.
– Так что молчишь-то? Зови!
Встав с кресла, Елена самолично подошла к дверям, встречая дородную няньку Матрену. Сына Мишеньку, Михаила Егоровича – большеглазого светлокудрого отрока семи лет, – Матрена вела за руку, дочку же, полуторагодовалую Аннушку, держала левой рукой у груди.
Приласкав и поцеловав на ночь детей, княгиня отпустила всех в опочивальню, сама же задумчиво опустилась на лавку у распахнутого окна, любуясь садящимся за частоколом солнцем и с наслаждением вдыхая сладкий запах цветущей во дворе сирени. Эту усадьбу на Прусской улице, невдалеке от Детинца, княгиня прикупила сама, в дополнение к той, что уже имелась – подворье купцов Амосовых, что давно уже перебрались в Холмогоры. Тоже неплохая усадебка, однако подворье, оно подворье и есть – хоть и просторно, да три тысячи воинов едва-едва поместятся, ну, и неуютно как-то – совсем уж по-деревенски. Иное дело здесь, на Прусской, – уж тут-то княгинюшка не поскупилась, устроила все на городской – на ордынский – манер, как и на родине, в Заозерье. С водопроводом, с фонтанами-беседками, с садом – по саду тому павлины гуляли, пальмы в кадках росли, статуи греческие стояли… На статуи те отец Симеон, новгородский владыко архиепископ, не раз с укоризною во взоре косился, главою качал – мол, срамные; правда, зная упрямый да своенравный характер княгини, убрать просить не решался. И правильно делал! Как это – убрать? Этакую-то красоту? Вот – Афина, вот – Аполлон, ах, какой миленький… а вот Диана-охотница – младая дева, формами изящными напоминавшая Елене саму себя. Вот он – эталон красоты, на княгиню схожий! Ни арбузных грудей, ни дородства, ни жира – всего того, что на Руси да в Орде до последнего времени за истинную красоту почиталося. Ныне-то уж не так, и сама Елена – стройная, с небольшой упругой грудью, к тому немало сил приложила, и ордынская ханша великая Айгиль – тоже стройняшка младая, юная даже, волею князя Егора на престол Сарая посаженная. Орда – верный вассал ныне. Пока у власти Айгиль. Княжьей поддержкою правит – многие татары не потерпели б на троне бабу!
Золотисто-оранжевое, клонившееся к закату солнце освещало верхушки росших у частокола кленов и лип, отражалось в стеклянных окнах палат и вознесенной над хоромами часовенки, сверкало в крытом золотыми пластинками куполе, тянуло через весь двор длинные тени деревьев, амбаров, изб.
Княжеские хоромы на Прусской были выстроены на совесть, сочетая в себе, казалось бы, совершенно различные, никак не связанные между собою черты – русские, рубленные в обло и лапу терема, ордынский, по-восточному изысканный сад, европейские – из красного кирпича – палаты, точно такие же, как в Милане или Аугсбурге. Тут же, на княжьем дворе, располагалась и типография, и бумажная мельница, колеса которой вертела отведенная из Волхова вода, уходившая бурным ручьем в загородное болото. Рядом с мельницей виднелись арки византийской бани с бассейном и прочими излишествами, тут же стояла банька обычная, русская, топившаяся по-черному, но вполне просторная, с крытой от дождя галереей.
Сразу за частоколом виднелась каменная церковь Святого Михаила, а за воротною – с пушками и неусыпной стражею – башней высились купола Вознесенского храма, недавно перестроенного местными, «прусскими» боярами, по своему влиянию и богатству, пожалуй, первыми в Новгороде людьми, обширные и ухоженные усадьбы которых тянулись вдоль всей Прусской улицы, от окружавшего Детинец рва до Проезжих ворот в неприступной крепостной стене, сложенной из белого камня.
– Ах, как на улице-то хорошо, матушка! – войдя, поклонилась Акулина-портниха – пухленькая хохотушка примерно одного возраста с великой княгиней. – Так уж воздух хорош, после грозы, после дождичка-то! Пыль всю прибило, свежесть – красота. А сирень, сирень-то как цветет, госпожа моя! Ой! Что покажу-то!
Усевшись на лавку, Акулина проворно развернула принесенный с собою бумажный свиток с цветными картинками в золоченых рамках и убористым печатным текстом, похвасталась:
– Дом Гаэтано Сфорцеско из Милана, третьего дня купцы фряжские привезли!
– Третьего дня! – ахнула Елена. – Чего ж ты молчала-то, а?
– Да пока, княгинюшка, то да се – вот из головы и вылетело. – Портниха вскочила с лавки и снова принялась кланяться, словно заглаживая вину. – Ужо, погляди-ко, какое платье шить будем?