Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева 2 стр.


И вот… Неужто он пришел, этот час?!

Анастасия затрясла головой: о чем она только думает! Грешно этак заноситься мыслями.

Магдалена стояла около небольшого столика с точеными ножками, на котором стоял уборный ларец, и пыталась поднять тугую скобку замка.

– От кого заперлась накрепко? Что там у тебя? Грамотки любовные? Васькины небось?

Анастасия вскинула на нее глаза.

Однажды ее двоюродный брат Василий Захарьин оказался настолько дерзок, что передал с Магдаленой малую писулечку: ты, дескать, Настенька, краше заморской королевны, я за тебя хоть в огонь готов, а потому не выйдешь ли в сад – единого слова ради! – после того, как все огни в доме погаснут? Конечно, она никуда не пошла: с этим Ваською греха не оберешься!

– Грех, грех… – словно отзываясь на ее мысли, пробормотала Магдалена, открыв наконец ларец и заглянув в него. – Грех вам, москвитянки, такое непотребство с лицами своими творить! Страшно вообразить, какие личины ряженые соберутся на те царские смотрины!

Она с презрением оглядывала сурмильницу, да румяльницу, да белильницу, да коробочки с волосиками для подклейки бровей и балсамами, то есть помадами, стекляницы с ароматными водками.

– Не пойму я вас, русских, – фыркнула Магдалена. – Словно бы другие лица вместо Богом данных малюете. Какие-то красно-белые! Таких и не бывает наяву! У нас в Ливонии вот этак-то красятся только непотребные, продажные женки.

– Ну что ты несешь?! – всплеснула руками Анастасия. – Откуда тебе знать, как в Ливонии непотребные женки мажутся? Ты с той Ливонии уже десять лет как отъехала.

– Ну и что ж, у меня память хорошая! – задорно отозвалась Магдалена. – О… о, какие серьги! Двойчатки, да с бубенчиками! Новые?

– Тетенька подарила к Рождеству.

– Больно рано! – ревниво отозвалась Магдалена, торопливо вдевая в уши серьги и красуясь перед зеркалом. – До Рождества-то еще седмица[1]!

– Она к старшему сыну отъехать задумала. Сын ее – пронский воевода.

– Курбский? – мигом насторожилась Магдалена. – Так он твоя родня?!

– Ну да, мы с ним троюродные. И его матушка, и моя – Тучковы урожденные. А ты знаешь, что ли, князя Андрея Михайловича?

– Как же, видела. Красавец писаный! Галантен, как настоящий шляхтич, знает обхождение с дамами, по-польски говорит. Даже и по-латыни изъясняется!

– Да, скажи на милость, откуда ж тебе все это ведомо?! – засмеялась Анастасия. – Какая сорока на хвосте принесла?

– Да я сама по ночам сорокой оборачиваюсь и летаю там и сям, – лукаво усмехнулась в ответ Магдалена, так и сяк вертясь, чтобы получше разглядеть себя в серебряном шлифованном зеркале, вделанном в крышку ларца.

– Окстись! – махнула на нее Анастасия. – И придержи язык. Потянут тебя на Божий суд как ведьму за такую болтовню – узнаешь тогда… Ой, что это там такое?

Залились вдруг лаем кобели у ворот. Внизу по скрипучим половицам пробежали чьи-то всполошенные шаги, раздался взволнованный голос брата Данилы. Торопливо заговорила с кем-то мать. Дом полнился вскрикиваньем, гомоном, торопливыми окликами. Громко заплакал малец Никитушка.

– Настька! – раздался снизу голос Данилы – такого голоса Анастасия у брата отродясь не слышала. – Настька, отзовись! Чего в темноте сидишь, дура? Неужто спать завалилась?! Не до сна теперь, очи-то продери! Царевы бояре приехали, на смотрины звать! А ну, нарядись поскорее да рожу, рожу намажь, не забудь!

– Царевы бояре, – выдохнула возбужденно Магдалена. – Ох, Матка Боска, Езус Христус… Чего ж ты стала, будто гвоздями прибитая? Одеваться! Косу дай переплету! Где-то я тут видела пронизи жемчужные – как раз хороши будут.

Она заметалась от сундука к уборному столику, но тут в светелку ворвалась Юлиания Федоровна со свечой в руке. На лице плясали тени, и Анастасии вдруг почудилось, что мать кривится, с трудом удерживаясь от рыданий.

– Поздно! – выдохнула Юлиания Федоровна. – Бросьте все. Велено, чтоб шла, в чем есть.

Анастасия поймала взгляд матери и поняла, что они обе думают об одном и том же: о преподобном Геннадии и как он сказал: «Дочка-красавица царицею станет!»

– Мам, я боюсь, – всхлипнула Анастасия еще пожальче братца Никитушки. – Я не хочу…

– Не томи! – Юлиания Федоровна схватилась за сердце. – Деваться некуда, пошли, не то силком вниз сведут. Там сама Анна Глинская притащилась, щука кривозубая, ты ее стерегись, держись скромно, но очестливо[2].

Анастасия непослушными ногами пошла вслед за матерью к двери, на ходу подбирая волосы, выпавшие из-под головной ленты. Лента была самая простая, хоть и шелковая, бирюзовая. Знала бы – надела бы шитую жемчугом. И рубашка на ней обыкновенная, домашняя, и сарафан синий, абы какой, и душегрея отнюдь не соболья, не парчовая. Одета не как боярышня, а как сенная девка, иного слова не подберешь.

Сзади громко, взволнованно дышала Магдалена, и Анастасии чуточку легче стало при мысли, что подружка с ней.

В нижней комнате зажгли все огни, какие только можно, – светло там было, светлее, чем днем. И душно! Анастасия почувствовала, что на носу со страху и от жары выступили бисеринки пота. Вспомнив, что девице до́лжно дичиться, закрылась рукавом и украдкой отерла носик.

Наконец-то разошлась мгла в глазах, и Анастасия смогла хоть что-то видеть. Вон старший брат Данила Романович – лицо будто наизнанку вывернутое. Рядом два боярина – один пониже ростом, в летах уже преклонных, мягкий весь какой-то, взгляд у него приветливый. Чем-то он напомнил Анастасии покойного отца. Тут же стоял еще один боярин, помоложе, хотя тоже почтенных лет, и он был до такой степени похож на престарелую боярыню, сидевшую в красном углу, что Анастасия вмиг смекнула: это сын и мать. Поскольку Юлиания Федоровна назвала боярыню Анной Глинской, это мог быть только царев дядюшка Глинский Юрий Васильевич.

Обочь, как бы сторонясь почтительно, стояли еще двое: красавец молодой, чернокудрый и черноглазый, который сначала так и вперился в лицо Анастасии, но тотчас отвел взгляд и с тех пор смотрел только ей за спину, – и еще высокий монах, закрывший лицо низко надвинутым куколем[3]. Гляделся он мрачно, да и остальные бояре, будто сговорясь, явились все одетые в черное. Лишь Глинский поблескивал серебряной парчою польского кафтана, а так – словно бы стая воронья набилась в комнату!

– Ну, здравствуй, красавица, здравствуй, милая доченька, – ласково заговорил пожилой боярин, но его перебила сухощавая, желтолицая Анна Глинская:

– Ну, никакой красоты мы пока еще не видели, так что не спеши товар хвалить, Дмитрий Иванович!

Анастасия сообразила, кто этот Дмитрий Иванович: боярин Курлятев-Оболенский, бывавший у них в доме еще при жизни отца. А еще она поняла, что Анна Глинская отчего-то ее, Анастасию, невзлюбила с первого взгляда.

– И одета как нищая… – брезгливо поджимая губы, протянула княгиня.

Юлиания Федоровна и Данила враз громко, обиженно ахнули:

– Вы же сами сказали, сударыня Анна Михайловна, чтоб девка шла немедля, в чем есть, красоты не наводя. Время уж позднее, ко сну готовились…

– Ну, виноваты, не предуведомили хозяев! – резко повернулась к ним Анна Глинская. – Обеспокоили вас чрезмерно? Не ко двору слуги царские? Так мы ведь можем и убраться восвояси! Как скажете!

– Да погоди, милая княгиня, – примирительно прогудел Курлятев-Оболенский. – Чего разошлась, словно буря-непогода? Прямо в вилы девку встречаешь! Дай ей хоть дух перевести. А ты, доченька, перестань дичиться, ручку-то опусти, позволь нам поглядеть на красоту несказанную.

В голосе его не было и тени насмешки, только отеческая ласка, и Анастасия осмелилась выглянуть из-за пышных кисейных сборок. Взгляды собравшихся так и прилипли к ее лицу.

Анастасии часто говорили, будто она красавица, однако сейчас чудилось, что и тонкие, легкие, русые волосы, и ровные полукружья бровей, и малиновые свежие губы, и ярко-синие большие глаза, заблестевшие от внезапно подступивших слез, и длинные золотистые ресницы ее – товар второсортный, бросовый, который и хаять вроде бы неловко, и слова доброго жаль.

Анастасия метала по сторонам настороженные взгляды, пугаясь воцарившейся вдруг тишины. На лице у Дмитрия Ивановича улыбка явного восхищения. Юрий Глинский смотрит вполне милостиво. Анна Михайловна поджала губы, глаза сделались вовсе мрачными. Даже чернокудрый красавец не шныряет более глазами по углам, а уставился на Анастасию. Но отчего-то почудилось, что внимательнее всех рассматривает ее неприметный черный монашек. Уловив мгновенный проблеск его очей, Анастасия заробела до дрожи в коленках.

Курлятев-Оболенский с трудом отвел глаза от Анастасии:

– Хороша девка! За себя бы взял с удовольствием, не годись она мне в дочери, да и грех это, при живой-то жене!

Глинский одобрительно кивал. Анна Михайловна и бровью не повела, и словца не обронила. Чернокудрый улыбнулся, но взгляд его воровато шмыгнул за спину Анастасии, где затаилась Магдалена. Монашек еще раз ожег Анастасию глазами и, не прощаясь, двинулся к выходу.

Анастасия пала под образа:

– Матушка Пресвятая Богородица! Да что же это… что это было? Что будет?!


Гости Захарьиных рассаживались по возкам. Алексею Адашеву и монаху подвели коней. Черноризец, подобрав полы, взлетел в седло с лихостью, отнюдь не свойственной его чину, однако Адашев медлил, косился на приоткрытые захарьинские ворота, на высокое крыльцо, где еще топтались почтительные хозяева. В стороне зябла, обхватив себя за плечи, тоненькая девичья фигурка…

– Дальше к кому? – спросил Юрий Васильевич Глинский, подсаживая матушку в возок.

Ответила, впрочем, не она – ответил монах:

– Возвращаемся. Хватит с меня!

Курлятев-Оболенский воззрился изумленно. Анна Михайловна высунулась из возка:

– Как так? Иванушка, дитя мое, что ты говоришь?

– Что слышали, – невозмутимо отозвался «монах», стряхивая с лица капюшон и нахлобучивая шапку, поданную стремянным. – Видали мы многих, но увидели ль лучшую, чем Захарьина дочь?

Дмитрий Иванович одобрительно крякнул, прихлопнул ладонями:

– Правда твоя, государь! Правда истинная!

Анна Михайловна фыркнула, но, хоть и не сказала ничего, ее внук отлично умел понимать невысказанное. Свесился с седла, сверкнул глазами:

– Шестнадцатого января венчаюсь на царство, третьего февраля – венчаюсь с Анастасией! Все меня слышали? А коли так – к чему воздухи сотрясать словесами?

Огрел коня по крупу:

– Пошел, ретивый!

Конь с места взял рысью. Следом загромыхал возок.

Адашев отстал.

* * *

Монастырь спал – ночь давно перевалила за середину. В деревне тоже было тихо, ни одна собака не взбрехнет. Чудилось, во всем этом темном, заснеженном, звездном мире не спал только один человек в длинной монашеской одежде, который стоял на дороге под монастырской стеной.

Внезапно до его слуха долетел отчаянный собачий лай, потом стук копыт по наезженной дороге. Он вперился взглядом в темноту и нетерпеливо стиснул руки, однако тут же опустил их, приняв вид спокойный и даже равнодушный, и когда всадник вылетел из-за поворота дороги, конь его испуганно заржал и взвился на дыбы, едва не налетев на высокую неподвижную фигуру, одиноко черневшую посреди белоснежного поля. Всадник с трудом заворотил морду храпящего коня, пал в снег и простерся ниц перед монахом.

Тот усмехнулся:

– Встань! Что ты передо мной, словно католик или униат поганый, простираешься? Еще и руку к губам прими!

Всадник привскочил на одно колено и, правильно поняв намек, припал к худым пальцам монаха.

– Отче… – выдохнул запаленно, так же часто вздымая спину, как его конь вздымал крутые бока. – Здоров ли?

– Здоров, не тревожься, – благосклонно кивнул монах. – Ты ли, Игнатий? Не разгляжу.

Всадник поднял молодое, курносое, измученное лицо:

– Он самый, отче. Вешняков.

– Рад тебя видеть. Но что митрополит? Что любимый сын мой Алексей? Что княгиня Ефросинья? Что… государь?

– Меня прислали сказать, что дело слажено. Государь свой выбор сделал. Венчается с дочерью покойного Захарьина-Кошкина Романа Юрьевича. Жена его из Тучковых, сами Захарьины ведутся от Андрея Кобылы.

– Да ты подымись, сыне, – позволил монах, и московский гость охотно повиновался. – Значит, говоришь, Захарьина девка… Ну что ж, Захарьины зубасты. Один Григорий Юрьевич, брат покойного Романа, чего стоит. Он с Глинскими за свое добро не на жизнь, а на смерть схлестнется. Особенно в союзе с Шуйскими. Что нам и потребно… Передай Алексею – надобно уговорить царя гнев на милость сменить. Шуйские – соль державы, из тех родов, что основа ее. А коли одеяло на себя шибко тянут, так свой край держать покрепче надо, не выпускать, – вот и вся премудрость. Князья Федор Скопин-Шуйский, Петр Шуйский, Юрий Темкин, Басмановы отец с сыном – довольно им по ссылкам сидеть. Скажи Алексею – пускай-де помилует Иван ради свадьбы старых смутьянов, усмирит сердце.

– Скажу, – кивнул Вешняков. – Только смекаю я – мало этого, чтобы Глинских одолеть. А одолеть надо, если мы хотим…

– Пока Глинские у трона, нам до сердца и души государевой не добраться, – кивнул чернец. – Но ничего, свернем им шею! Попомню я им, как меня гнули да ломали за то лишь, что я неправедно заключенному князю Владимиру Андреевичу Старицкому воли искал. А ведь кабы не я, и его, отрока молодого, вместе с матерью загубили бы Юрий да Анна Глинские, как правительница Елена загубила Андрея Ивановича, своего деверя и законного престолонаследника! Умна, умна была… блудница вавилонская, дщерь диаволова! Истинная родня Иродиады с Иезавелью. Иван – ее сердца исчадие, отсюда и неистовость его. Князь-то Василий не таков был, послабже, пожиже сутью…

Он умолк, покосился на жадно внимавшего Вешнякова.

– Вот что, сыне. Ты сейчас гони в деревню, заночуй там. В монастырь я тебя пустить не могу – нельзя, чтоб знали о московских ко мне посланцах! А в деревне ты постучись в третий от конца дом, хозяина там Игнатием кличут, как и тебя. Скажи, мол, Сильвестр свое благословение шлет – он тебя и приютит. Отдохнешь – поезжай в Новгород, а оттуда – в Москву, не мешкая. Скажешь Алексею, пускай князя Курбского к рукам приберет – это сокол дальнего полета, он нам вскорости очень пригодится.

Сильвестр осенил посланника крестом, однако не стал противиться, когда тот поймал его руку и снова облобызал жарко.

Монах ушел в обход монастырских стен, за башню, где таилась неприметная, лишь ему известная калиточка, позволявшая беспрепятственно, в любое время дня и ночи, покидать обитель. Вешняков кое-как взгромоздился на заморенного коня и медленно потрусил в деревню.

* * *

– Днесь таинством церкви соединены вы навеки, да вместе поклоняетесь Всевышнему и живете в добродетели; а добродетель ваша есть правда и милость. Государь! Люби и чти супругу, а ты, христолюбивая царица, повинуйся ему. Как святой крест – глава церкви, так муж – глава жены. Исполняя усердно все заповеди божественные, узрите благо и мир!..

После венчания Анастасию вывели в трапезную и сняли с ее головы девичий убор: покрывало и венок. Она испуганно моргала – фата мешала смотреть вокруг, вдобавок в храме Богоматери было нестерпимо жарко от множества свечей. И воздуху не хватало, а тут было хорошо, прохладно. Вдруг захотелось испуганно заплакать, но матери не было рядом – вообще не было ни одного знакомого, приветливого лица: родственницы царя, убиравшие невесту, Анна Глинская и Ефросинья Старицкая, обе с поджатыми губами, смотрели недобро. А дружка Курбский так и прожигал ненавидящим взором.

Да что она дурного сделала Андрею Михайловичу? Ведь только после окончательного сговора Захарьиных с Глинскими брат Данила проговорился, что князь к Анастасии еще год назад хотел заслать сватов, а Юлиания Федоровна поговорила с его матерью и заранее отказала. Видно, слова преподобного Геннадия крепко засели в ее голове. Но не Анастасия выбрала себе мужа – слыханное ли дело, чтоб девица сама мужа выбирала?! – а судьба. За что же князь Андрей Михайлович ее так ненавидит сейчас?!

Назад Дальше