– Если ты не устала, мы можем поговорить об этом. Пойдем в нашу малую гостиную. Похоже, ты принесла замечательную книжку. Вспомнил, Дон-Аминадо мне очень хвалил Шаляпин, по его мнению, это настоящий фонтан остроумия. Федор Иванович присутствовал даже на благотворительном вечере в пользу Дон-Аминадо. Фонтан остроумия, а стихи грустные пишет…
– А кто ж в эмиграции пишет веселые? Надеюсь, ты знаешь, что русским поэтам и писателям, в отличие, к счастью, от музыкантов и оперных режиссеров, – Лидюша сделала легкий поклон в сторону Санина, – здесь живется очень тяжело.
– Но я же не эмигрант. Я, можно сказать, нахожусь в международной творческой командировке с целью пропаганды русского искусства!
Лидия Стахиевна улыбнулась:
– Ладно, неэмигрант, с удовольствием посижу с тобой. Уверена – долго не усну, если сейчас пойду в постель. А вот Катюша выразила желание сегодня пораньше лечь и выспаться.
* * *
Любит ли его Лидюша? На этот вопрос Санин боялся отвечать даже себе. А вот в том, что понимает и ценит, – никогда не сомневался. Но странное дело, в их разговорах на любую тему, о любом человеке его как-то тянуло так или иначе вывести беседу на себя, сравнить другого с собой, рассказать жене, как бы он сам поступил в тех или иных обстоятельствах. И происходило это неосознанно. Из этих сравнений следовало, что у него вышло бы, во всяком случае, не хуже, а коли жена вдумается, как он подспудно надеялся, – то и лучше.
Вот сейчас о Брониславе Нижинской он рассказывал с таким упоением, будто говорил о себе. Да и в самом деле, несмотря на то что он почти на двадцать лет старше, несмотря на то что она была женщиной, ему казалось, что они очень схожи с Брониславой. И прежде всего стремлением к независимости, страстным увлечением русской темой, стилем поведения на репетициях. Уже в двадцать лет она была личностью: демонстративно ушла из Мариинки, где уже пользовалась успехом. Ушла в никуда. Только потому, что из театра – по прихоти вдовствующей императрицы – выгнали ее гениального брата!
Он, Санин, тоже однажды в молодости совершил неординарный и рискованный поступок: разорвал все связи с тем, что было дорого, чтобы найти свой собственный путь.
– А ты бы видела ее на репетициях! – говорил он жене. – Характер – не дай Бог, перечить ей не смей. А почему? Потому что знает, чего хочет. Приходит в брюках и длинной мужской рубашке, на руках белые холщовые перчатки, чтобы не соприкасаться с потными телами исполнителей. Никакой косметики, никакой прически – волосы с прямым пробором зачесаны за уши. Постоянно с папиросой во рту, глуховата и, как ни странно, говорит шепотом. То ли на громкость не может рассчитывать, то ли хочет, чтобы ей внимали. Если кто-то танцует спустя рукава, злится и становится совсем ведьмой. Ногтей, правда, как я, не грызет. Кстати, может, потому и ходит в перчатках?
– Сашуня, – сказала она с мягкой улыбкой, – ты ведь обещал рассказать о Вацлаве, а не о ней и о себе!
Лидюша не была бы его Лидюшей, если бы не отличила то, что он говорил и что на самом деле хотел этим сказать. Но на сей раз он почему-то почувствовал легкое раздражение и довольно успешно попытался его скрыть.
– Понимаешь, он уступил настойчивости влюбленной в него богатой венгерки Рамолы де Пульски и, что кажется невероятным для гомосексуалиста, в конце концов женился на ней!
– Что ж в этом плохого?
Он приготовился было сказать Лидюше, что брак Нижинского с богатой венгеркой Рамолой повлиял на творческий потенциал Вацлава. Но осекся – было известно, что Чехов, тоже по этой причине, долгое время избегал женитьбы. Аналогия в обстоятельствах, навеянная появлением русского незнакомца, как ему показалось, была бы слишком прозрачной и обидной. И ухватился за свое воспоминание:
– Кстати, судьба странным образом столкнула меня с Нижинским. Это было в Петербурге в период моей службы в Александринке. Помню, ставился балетный спектакль, не требующий расходов на декорации. Ставил его блестящий балетмейстер Михаил Фокин. Я обратил внимание, что в его постановке были моменты, схожие с теми, к которым я стремлюсь в своих массовых сценах: необычные костюмы, нарушена симметрия. Одних артистов Фокин поднимал на возвышение – сооружал холмы, деревья, других укладывал на траву. Он избегал горизонтальных группировок. Интересным был танец фавнов. Танцоры не делали балетных па, а кувыркались, что противоречило классической школе, но соответствовало «звериному» танцу. И это был не трюк, а выражение характера. Помню, что Фокин выделил одного мальчика с большими прыжками и особым усердием и спросил, как его фамилия. Тот ответил: «Нижинский». Меня так увлекли работы Фокина и этот Нижинский, что я попросил балетмейстера сочинить для трагедии А.К. Толстого «Смерть Иоанна Грозного» танец скоморохов. Фокин обрадовался и предложил показать эти пляски под древнерусский оркестр из гудков, гуслей, сопелок, домбр, балалаек. Но начальство Императорского театра заявило, что со мной будет работать официальный балетмейстер. Начальство не позволило мне выбирать. Я же уперся рогом и сказал, что хочу Фокина и Нижинского. Если нет, я ухожу из театра, написал в газету «Русь» – ты помнишь? И объяснил причину ухода из Императорского театра.
Лидия Стахиевна расхохоталась:
– Где твоя память, Саша? Я же правила тебе это письмо и просила убрать из него описания мелочей. И восклицательные знаки. Их было по десять штук на каждой странице.
– Да? Возможно. Да только я ушел по вине управляющего Петербургской конторой Императорских театров, а Нижинский вскоре по прихоти вдовствующей императрицы – его балетный костюм показался ей слишком вызывающим.
– Что с ним теперь?
– Болен. Потерял рассудок. Танцевал последний раз в каком-то благотворительном спектакле в 1919 году, когда и мы с тобой еще были в России.
– Быть может, его следует навестить? Подумай.
* * *
Санин, оставшись один, злился на себя. Отчего это он все время старается так или иначе предстать перед женой в лучшем свете и всегда оказывается смешон? Отчего так происходит вот уже десятки лет? Может быть, оттого, что ему всегда хотелось доказать жене, как правильно она поступила, выйдя за него, низкорослого, не всегда опрятно одетого, с массой дурных привычек, которых Лидюша, дама светская, должна была стесняться? А может, этот комплекс неполноценности идет с его ранней юности, от его первых и постоянных неудач с девушками, о которых Лидюша, как ему представлялось, либо знала, либо догадывалась. А успеха у представительниц слабого пола он всегда жаждал, ему казалось, что не награды, не деньги, а любовь женщины, ее готовность на все – высочайшая оценка, которой удостаивается мужчина в своей жизни. Но по линии чувств его с юности преследовали неудачи. Первая тайная его влюбленность в Любовь Сергеевну, сестру Станиславского, осталась без ответа – она вышла замуж за его друга Георгия Струве. Потом он пал на колени и просил руки Марии Павловны Чеховой, но и здесь получил отказ. А потом был театр, множество очаровательных актрис…
И, наконец, будто бы сбылось: на него, как говорят, положила глаз красавица Алла Назимова, ученица Немировича-Данченко в студии Художественного театра, участвующая в спектаклях статисткой. О ней многие сплетничали. Будто бы, живя в меблирашках у Никитских ворот, отрабатывала плату за жилье уборкой, платила и натурой, покуда богатый любовник и горький пьяница не снял для нее приличную квартиру. Но для двадцативосьмилетнего Санина прошлой жизни возлюбленной не существовало: Алла одарила его любовью, удостоила признанием. Что значила для него после этого похвала самого Станиславского за постановку массовых сцен в «Смерти Иоанна Грозного»! Несмотря на отчаянные, письменные и устные уговоры сестры Екатерины Акимовны о том, что эта чувственная и вульгарная девица недостойна брата, что Назимову он просто идеализирует, дело шло к свадьбе. Но и тут все рухнуло, причем самым неожиданным и предательским образом. Алла по совету Немировича решила попробовать свои силы в провинции и, не предупредив Санина, уехала в Бобруйск – играть в местном театре. Вне себя от отчаяния Санин послал ей вдогонку письмо, он упрекал Аллу в том, что она бросила его из-за бедности, умолял вернуться. Все тщетно. Назимова вернулась год спустя, не сыскав в Бобруйске ни успеха, ни денег, но побывав замужем. Оба сразу осознали, что навсегда потеряны друг для друга, чему была очень рада Екатерина. «Бог и мама там, на небе, избавили тебя от этого брака», – сказала сестра.
Он боготворил Лидию Стахиевну, свою Лидюшу, умницу, образованную, талантливую, за то, что она раз и навсегда прервала роковую цепь его любовных неудач, которые надламывали его. За то, что все понимала и прощала его желание покрасоваться пред нею, словно подсолнух, который все время поворачивается к солнцу. Но сегодня Санин уловил другие, не совсем приятные для себя нотки. «Надо это индюшество прекращать», – подумал он, засыпая.
Такого рода обещания он давал себе уже не раз.
Альбом
Они возвращались домой. Вечер был поздний, весеннее небо было усыпано мириадами звезд, светила луна. Запахи остывающего жаркого дня – жасмина, сирени…
– Какой запах! Словно в Дегтярном переулке, чувствуешь? Ты знаешь, меня расстраивает Жюльен. Жюльен Ножен. Понимаю, молод, многого не видел. Но к чему эти гримасы, конвульсии, спекулятивные замашки современных фокусников в искусстве? Вспоминаю наши российские школы драматические. Тогда их расплодилось безмерно много, и велика была прыть желающих служить искусству. Просто эпидемия, эпидемическое движение какое-то…
– И я была застигнута этой эпидемией, как все потерявшие тогда нить жизни, отбившиеся от дела и мечтающие о сценических лаврах.
– Да, то была беда, имеющая социальный корень. Но ты-то при чем, милая, красавица моя? С твоим музыкальным образованием, с твоим голосом, с твоей красотой, наконец? Ты что, исключенный из гимназии за нерадивость юноша, сбривший с верхней губы несколько волосков, научившийся без закуски пить водку, изощряющийся в умении рассказывать неприличные анекдоты, сыгравший водевиль в любительском спектакле, заимевший апломб и развязность? Ты, моя бесценная, при чем здесь? Тебе, напротив, всей этой наглости и не хватало. И кто сейчас мне бы мог помочь? Ты и только ты. Ну да еще Марья Николаевна…
Лидия Стахиевна остановилась, внимательно посмотрела на мужа:
– Сашуня, знаешь, Ермолова умерла. Ты хорошо себя чувствуешь?
– Прекрасно. А ты меня собралась опять в Вогезы отправить, от депрессьен нервюз? Неужто я выдержу без тебя, без искусства, без самой жизни, наконец? Я здоров, Лидуся, как бык! И вспомнил Марью Николаевну потому, что я не принимаю ее смерти. Сцену невозможно представить без нежно и безгранично мною любимой Ермоловой. Знаешь, с тех пор как мою мать схоронили в Скарятинском монастыре за Бутырской заставой, Марья Николаевна стала моей второй матерью. Я служу вечному ермоловскому искусству. Она вдохнула в меня чистый идеализм, учила добру, нравственности. Я ее вечный рыцарь. Лидуся, я самый молодой режиссер в мире, поверь мне. И знаешь почему? Вот прошли годы, из юноши я стал мужем, теперь мне за шестьдесят. И я все еще молод душою потому, что во мне живы, юны и трепетны ермоловские идеалы. Я человек верующий и все думаю, что она умирала там, в Москве, как раз в самую тяжелую пору моей болезни. Как это странно! Об этой странности я даже дочери Ермоловой написал. Ты печальна, дружочек… Из памяти не идет этот незнакомец? Ах, Полин, Полин…
Лидия Стахиевна молчала.
В доме было не холодно, но сыровато. Весна еще не успела как следует согреть парижские дома. После ужина Александр Акимович позвал жену посидеть в их любимой малой гостиной.
– Давай поговорим, – предложил он ей. – Всё мы на людях…
«Малой гостиной» они называли комнату с камином, двумя удобными диванами, круглыми столиками для чаепитий, большим секретером между окнами. На стенах висели только русские картины – Левитан, Коровин, Малявин.
– Пусть висит, – сказал тогда Александр Акимович, водружая подаренного Малявина на стену. – Меня однажды назвали Малявиным сценических постановок. За то, что я, как этот художник, грубую, ничем не прикрытую черноземную силу и вольные движения показываю яркими горящими красками.
Здесь бывали только они и очень редко – сестра Санина Екатерина Акимовна. Санин пришел в гостиную раньше, долго возился у секретера, отпирая ящики. Падали на пол папки, письма, газетные вырезки. Наконец появился на свет вишневый бархатный альбом с желтыми металлическими застежками.
Он проворчал что-то себе под нос, грузно устроился на диване, открыл альбом на первой странице, глянул – и быстро закрыл. Стал ждать. Лидия Стахиевна переоделась в мягкое серое платье с перламутровой брошью на плече.
– Что это у тебя? – спросила негромко.
– Альбом с фотографиями.
– Ты взял его в большой гостиной со стола?
– Нет, это я сам составлял.
– И прятал?
– Да. Прятал. Иногда смотрел в одиночку. Здесь все о тебе и немного о нас. То есть немного и обо мне…
С первой страницы на нее глянула фотография молодой барышни с высокой пышной прической, легко узнаваемой, ибо это была она сама.
– Что за странная была мода? Пуговицы у меня на платье – каждая величиной с тарелку…
– Намек на то, что ты всегда любила поесть, Хаосенька. Как и я… Нет, не так. Ты – элегантно и со вкусом, я же не соображаю, что ем и сколько. Ты помнишь, какой это год? – спросил он неожиданно серьезно.
– Конец восьмидесятых, наверное. А может, и немного позже…
– А ты помнишь, что именно в этом году состоялось в Москве в доме Гинзбурга на Тверской открытие Общества литературы и искусства? И мы все там были. Совсем молодые, молодые…
– Все?
– Все. И ты, и я. И… Чехов. Мы не знали друг друга, но я тебя помню – красавица.
– А я думала, что ты запомнил только интеллигенцию, которая, как говорил Станиславский, «в тот вечер была налицо».
– Не смейся. Тогда налицо были Коровин, Левитан, оформлявшие зал. И великий Ленский, читавший рассказ Чехова «Предложение». Значит, и Чехов. А потом состоялся столетний юбилей Щепкина и на нем была сама Ермолова и вся труппа Малого театра. А какие балы, маскарады в залах Благородного собрания! Станиславский – в костюме Дон Жуана, Лилина – Снегурочка. Будущая великая Вера Комиссаржевская – в хоре любителей цыганского пения. Были спектакли, выставки, художники показывали себя…
– Ты так хорошо все помнишь?
– Хаосенька, я же был десять лет бессменным секретарем этого Общества. Станиславскому помогал. На сценических подмостках вместе появлялись. Я был его правой рукой. Иногда и двумя руками: и играл, и режиссировал.
Лидия Стахиевна отложила альбом, не открыв следующей страницы. Встала и несколько раз прошлась по гостиной, опустив голову.
– Ты фантазер, идеалист. Душу, дружбу и верность даришь самозабвенно. А Станиславский тебя, правую руку, даже на свадьбу свою не пригласил… Не его, видите ли, поля ягода! Да и расстался потом с тобой так легко, будто пушинку смахнул с рукава.
– Надеюсь, ты не хочешь обидеть меня, наступая на больную мозоль?
– Совсем нет, мой милый. Просто хочу сказать, что ты постоянно завышал свои ожидания, а потом мучился, когда они не оправдывались. А вот Чехов как будто с малых лет знал: люди и жизнь разочаровывают. Чехов умел защищаться. Смотри, как он едет на собрание этого Общества: даже облекается во фрачную пару, ждет, что будет бал. А говорит об этом небрежно. Какие цели и средства у этого Общества – не знает. Что не избрали его членом, а пригласили гостем – его это будто не трогает. Вносить двадцать пять рублей членских за право скучать – ему не хочется. Он заранее готов Суворину писать не только об интересном, но и о смешном. Но пишет не о смешном и не смешно, а как будто зло. У некоего немца, мол, была система, когда он кормил из одной тарелки кошку, мышь, кобчика и воробья. А у этого Общества, на которое сам Чехов-то приехал, системы, мол, никакой. «Скучища смертная, все слоняются по комнатам, едят плохой ужин, были обсчитаны лакеями. Хорошо, должно быть, Общество, если лучшая часть его так бедна вкусом, красивыми женщинами и инициативой…» Он заметил то, что только женщина может замечать: в передней – японское чучело, в углу зонт в вазе, на перилах лестницы для украшения – ковер. Он обругал художников «священнодействующими обезьянами». А между прочим, Левитан, Коровин и Сологуб прекрасно все оформили!