Павел Крусанов
Калевала
О серьезном лучше начинать несерьезно и потихонечку подводить к серьезному, иначе у неподготовленного читателя зевота отобьет всякий интерес к теме. Это мое личное мнение, и если кто-то захочет его оспорить – пусть, возражать не стану. У всякого свои способы завоевать читательское внимание. Один работает, надев на голову шутовской колпак, другой – в застегнутой на все пуговицы строгой академической паре.
Обращение серьезного писателя Павла Крусанова к великому наследию моих предков (с отцовской стороны ваш покорный слуга принадлежит к финно-угорскому племени вепсов) вызывает у меня лично чистый низкопоклоннический восторг и здоровую человеческую зависть.
Первое, восторг, – потому, что писателю удалось не поломать высокий язык поэзии при переводе его на низменную платформу прозы. Второе, зависть, – потому, что, как говорил один ушедший петербургский поэт, «это должен был написать я».
Идти к истокам всегда труднее, чем плыть к устью, следуя по течению. Крусанов идет к истокам. Идет всегда – возьмите его романы, в них читатель то и дело ухает с головой вниз, в мыслящий океан, в Солярис, прячущийся под обманкой сюжета.
Сильных это вызывает на спор, заставляет трудиться мыслью, слабых – раздражает и отчуждает.
Вот хороший, кстати, прием для вычленения из поголовья читателей двух пород – сильные и не очень: выдать каждой особи на прочтение роман Крусанова и наблюдать ее читательскую реакцию.
Это было предисловие к предисловию, нечто вроде. Перехожу теперь к предисловию, надеюсь, оно выйдет не длинным.
Одним из первородных начал в космогонии карело-финских народов является пиво. Наряду с огнем, железом, кантеле и медведем пиво составляет основу жизни, и в «Калевале» в «Книге первородных начал» отдельная глава посвящена его появлению. Глава эта так и называется – «Рождение пива». В ней подробно описывается процесс варки, концовка же у главы следующая:
Собрал и записал «Калевалу» финский врач и языковед Элиас Лённрот в 20-40-е годы XIX века. Окончательный текст памятника был издан в 1849 году и составил в общей сложности пятьдесят рун.
«Родиной этих поэм, – писал Лённрот в предисловии к книге, – является Карелия по обе стороны государственной границы Финляндии и России». Таким образом, район Калевалы – это карельское Беломорье, Олонец и прилегающие к ним карельские и финские территории.
Поэтому в предыдущем издании пересказанной Крусановым «Калевалы» (Астрель-СПб, ACT, 2005) странно было видеть вынесенный на обложку подзаголовок: «Финский народный эпос» (вместо «Карело-финский»). Вины Крусанова в этом нет, у него как раз все было правильно. Это кто-то из специалистов «Астрели» оказался то ли карелофоб, то ли просто повелся на поводу своеобычной книгопродавческой глупости. Мол, нынешний книжный рынок сориентирован на литературу Запада, и карелы на нем не катят, как не катят мордва и вепсы, татары, нганасаны и чукчи. Финляндия же какая-никакая, а заграница.
По мнению академика О. Куусинена, «Калевала» – единственный из северных эпосов, рожденных в народной гуще. Все остальные эпосы, будь то «Песнь о Нибелунгах» или скандинавская «Эдда», «составлены певцами-про-фессионалами, воспевавшими легендарных героев на пиршествах князьков».
И пили эти «князьки» не пиво, подлинно народный напиток, пили они вино, классический напиток аристократии.
Оставим на совести академика такое опрометчивое высказывание и, чтобы не понижать градус, давайте-ка перейдем с пива на что-нибудь покрепче, чем оное.
На волю к творчеству, например. На пределы посягательств творца на творение, созданное не им.
Всякий переводчик и обработчик, будь то Гнедич, подаривший нам «Илиаду», будь то самый низкопробный толмач, какой-нибудь занюханный Рукавицын, переводящий с обезьяньего на паучий, волею своего таланта/своей бездарности меньше/больше, но всегда искажает первоисточник. Это, к сожалению, аксиома. Или – к счастью, у кого как. Мы читаем не Гомера, а Гнедича. Мы читаем не Воннегута и Сэлинджера, мы читаем Риту Райт-Ковалеву. В этом нет ничего обидного. Обидно наше не-владение языками, произрастающее из нашей лености. Единственное, что их оправдывает, эти наши леность и невладение, – совершённое по умыслу Божьему великое рассеяние народов после известных вавилонских событий («Сойдемъ же и смѣшаемъ языкъ ихъ, такъ чтобъ одинъ не понялъ рѣчи другого. И разсѣялъ ихъ Господь оттуда по всей землѣ; и они перестали строить городъ (и башню)»). Короче, Бог виноват. Или – если вы атеист – Пушкин.
Все, изложенное в предыдущем абзаце, в полной мере применимо и к «Калевале».
Но сперва – еще немного о воле к творчеству.
Что есть воля? Это способность человека сознательно управлять своими чувствами и поступками.
Что есть творчество? Смотрю словарную статью и читаю:
«Творчество – процесс деятельности, создающий качественно новые материальные и духовные ценности или итог создания объективно нового. Основной критерий, отличающий творчество от изготовления (производства), – уникальность его результата. Результат творчества невозможно прямо вывести из начальных условий. Никто, кроме, возможно, автора, не может получить в точности такой же результат, если создать для него ту же исходную ситуацию. Таким образом, в процессе творчества автор вкладывает в материал некие несводимые к трудовым операциям или логическому выводу возможности, выражает в конечном результате какие-то аспекты своей личности. Именно этот факт придает продуктам творчества дополнительную ценность в сравнении с продуктами производства».
Вот теперь, определившись с понятиями, переходим непосредственно к «Калевале», а конкретно к ее прозаическому изводу, сделанному Павлом Крусановым.
– Ну что, Ильмаринен, великий кузнец? Если сумеешь ты сделать Сампо из лебяжьего пуха, молока нетели, овечьей шерсти и ячменного зерна, то получишь в награду за работу мою красавицу дочь.
То же место из «Калевалы» в переложении поэтическом (перевод А. Титова):
Что мы видим? Опрощает ли прозаик Крусанов поэтический язык «Калевалы»? С одной стороны, да. Проза здесь концентрированнее поэзии. Но, с другой стороны, Крусанов удачно концентрирует суть, уточняя и убирая лишнее, а в случае «лебяжьего пуха» исправляя непонимание переводчика, превращая неудобочитаемое «конец пера лебедки» в воздушный лебяжий пух. Жаль, конечно, что в прозаическом пересказе потерялась летняя шерсть ягнячья, но зато тавтологическая «нетельная телка» удачно сократилась до «нетели».
Метафорический строй языка Крусанова сам рождает новые сущности, дополняя и при этом не искажая эпическую основу книги, идет процесс обогащения текста.
То есть в приведенном примере налицо (см. «Что есть творчество?») «процесс деятельности, создающий качественно новые… духовные ценности» и создание «объективно нового». Также налицо (см. «Что есть воля?») сознательное управление процессом, приводящим к желаемым результатам. Без вдохновения здесь тоже не обошлось, но вдохновение – птица легкая и прилетает неизвестно когда, без воли же творчества не бывает.
Других примеров не привожу, чтобы не утомлять читателя.
Теперь к вопросу о пределах дозволенности. Насколько сильно при переводе первоисточника автор может переиначивать его текст? Оставляя в стороне тексты авторские (там разговор особый), остановимся на памятниках фольклора.
Сам фольклор, народное творчество, не есть нечто устоявшееся в своем развитии, не последняя точка, не идеал, потому что идеал – это смерть, это та заоблачная «омега», которой не бывает в природе. И «Калевала», собранная Аённротом (и дополненная его собственными стихами), и «Калевипоэг», эстонский эпос, собранный (и дописанный) Крейцвальдом, на самом деле сплав народного и писательского, коллективного и личного, и это нормально.
Точно так же правомерен и опыт, проделанный Крусановым с «Калевалой».
Что добавить еще? О пиве сказали, о лебяжьем пухе поговорили, о воле к творчеству тоже.
Теперь дело за малым – приступить к чтению «Кале-валы».
Александр Етоев
1. Рождение Вяйнемёйнена
Память рода, предания предков рассказывают, что Вяйнемёйнен – пращур племени певцов и всех играющих на кантеле – был рожден на свет дочерью воздуха и хозяйкой вод прекрасной Ильматар.
Несчетные времена одиноко жила Ильматар на пустых воздушных равнинах, и не было вокруг ничего, кроме бескрайней страны воздуха и безжизненной пучины под ней. Свод небес еще не встал над миром, солнце и месяц не воссияли на нем, птицы не летали, рыбы не населили вод, и суша не положила пределы морю – таким было начальное творение Укко, верховного бога.
Шло время, и однажды скучной и странной показалась Ильматар ее одинокая жизнь – ей захотелось иного. Спустилась дева вниз, на прозрачный хребет моря, и склонилась над волнами, озирая новые владения. И тут же поднялась буря, свирепый ветер замутил пеной море, встали вокруг водяные валы – закачало Ильматар ветром, подхватило пенными волнами, и надула буря деве плод.
Семьсот лет – девять жизней человека – носила Ильматар во чреве тяжесть, а роды не наступали: не зачатый – не рождался. Семьсот лет она металась во все края безбрежной пучины, боль и жажда разрешения терзали ее, но лоно Ильматар оставалось запертым: не зачатый – не рождался. Скорбь овладела прекрасной девой, и пожалела она, что покинула легкие пажити воздушные, что презрела покой и теперь тяжела, гонима бурей, томима холодом, бита волнами на открытом просторе моря. И взмолилась слезно Ильматар, и просила Укко, держателя мира, прийти ей на помощь, избавить от болей и муки чрева.
Едва произнесла она горькие речи, как появилась над морем чудо-утица – кружит птица без устали, бьет воздух крыльями, ищет место для гнезда. Во все концы моря слетала утка, все края осмотрела, но не нашла нигде себе места: никак жилье на ветре не устроить, не свить на воде гнезда. Пожалела Ильматар птицу и подняла из воды колено – приняла его утка за кочку, обустроила гнездо и снесла яйца: шесть золотых, а седьмое – из железа. Села утка на гнездо наседкой греть чудесные яйца, и вскоре почувствовала Ильматар нестерпимый жар в колене – так гнездо нагрела утка, что стало колено словно в огне, а кровь в жилах – будто расплавленный металл. Дернула от боли Ильматар ногой, и скатились чудесные яйца в воду. Разбились они о буйные волны на куски, и из осколков вышла из моря земная твердь, из белка – месяц, крошкой золотой скорлупы рассыпались на небе звезды, а из скорлупы железной явились темные тучи.
И улеглась буря, и сменился мир, и время мира стало другим: отделилась тьма от света и день от ночи, воцарилось в небе юное солнце, помогал ему править молодой месяц. Довольна осталась Ильматар. превращением: плавает она по дремотному морю, по туманной глади, и под ней оживают водные глубины, а над ней озаряется небо. Довольна Ильматар и рада сама обустроить творение: куда вытянет руку, там воздвигается мыс за мысом, куда ногой ступит – остаются рыбам ямы и лососьи тони, где коснется земли боком, там разглаживается берег, куда склонит голову – появляются малые бухты. Отплыла хозяйка вод от суши и в глубоком море создала подводные скалы, где пропорют днища ладьи, и моряки найдут свою погибель. Все устроила Ильматар: воздвигла столбы ветров и все земные страны с пестрыми горами, с реками, с ручьями, с озерами, с ущельями в утесах, и только Вяйнемёйнен никак не мог покинуть материнскую утробу. Еще тридцать лет провел он в тесном чреве, через пуповину впитывая тайны творения, и от раздумий в темном узилище сделался мудрее мудрого. Просил он скрытые от глаз небесные светила отворить неведомые засовы, дать ему выход из заточения, но не получил свободы ни от месяца, ни от солнца, ни от семизвездной Медведицы – не слышали светила, высоко вознесся их престол.
Постыло и тяжко жилось Вяйнемёйнену нерожденным, и решил он спасаться своею силой: развернулся поудобней и малым пальцем левой ножки открыл костяной замок, после сдвинул безымянным пальцем ворота крепости, на коленях переполз сени, на руках – порог. И упал богатырь в море, обхватив руками волны.
Долго носило его по водам из края в край, но выплыл наконец песнопевец на пустынный безлесный берег. Приподнялся он на колени, оперся о землю руками и встал во весь рост – чтобы легко было смотреть на солнце, чтобы ясно видеть месяц, чтобы говорить с острыми звездами.
Так родился Вяйнемёйнен.
2. На земле вырастают деревья и хлеб
Много лет прожил Вяйнемёйнен на берегу, отросла у него борода и побелели волосы, но по-прежнему оставалась земля Калевалы пустынна и гола, как в начальный день.
Долго думал Вяйнемёйнен о наряде земли, и настало время, когда решил он, что пришел срок засеять деревьями холмы, болота и каменистые равнины. Призвал вещий певец Сампсу – мальчугана Пеллервойнена, маленького и свежего, как подснежник, – достал Сампса, нежное дитя поляны, горсть семян и посеял на горах сосны, на холмах – ели, кусты – в долинах, на полях – вереск, в логах – ольху, ракиту – на болоте, в песках – можжевельник, у широких рек – дубы. И поднялись над землей ели с пестрыми верхушками, встали красноствольные сосны, выросли в логах береза, ольха и черемуха, вытянулся можжевельник в лиловых бусинах ягод. Посмотрел старый Вяйнемёйнен, как удался у Пеллервойнена сев, и видит: проросли из семян все деревья, только никак не может взойти дуб.
Семь дней и ночей ждал Вяйнемёйнен, но не поднялся дуб. И тогда, на исходе недели, вышли из моря пять дев: скосили на мысу росистый луг и сгребли сено в стог. Следом встал из волн страшный Турсас, высек огонь и поджег сено: охватило пламя траву, взлетела к небу туча дыма, и осыпался стог горой сухого пепла. Завернул Турсас желудь в зеленый лист, вложил в пепел и вернулся обратно в пучину. И тогда проклюнулась былинка, потянулся стройный росток. В краткое время встал из золы огромный дуб с могучей кроной в сто вершин, до небес вскинул ветви: не стало прохода тучам, заслонила листва солнце и месяц.
Вновь тьма опустилась на землю, и следом за тьмою печаль и тоска окутали Калевалу. Осмотрел Вяйнемёйнен злое дерево, все его сто вершин, и понял, что нет на свете богатыря, кому по силам будет свалить исполина. Тогда обратился он к дочери творения Каве, к матери своей Ильматар, и просил послать из моря, наделенного великой силой, помощь – обрушить могучий дуб, чтобы опять над миром воссияли солнце и месяц. Услышала сына Ильматар и послала из вод героя: богатыря не большого, не малого – ростом с шишку, с женскую пядь. Был тот богатырь словно из меди: шапка, сапоги и рукавицы на нем – медные, на груди блестела медная чешуя, за звонким поясом – медный топор с лезвием в ноготь.
– Что ты за силач? – с сомнением сказал Вяйнемёйнен. – Сдается мне, не многим ты сильнее мертвого.
– Не суди поспешно, Вяйнемёйнен, – сказал морской малютка. – Я пришел срубить дуб, и мне это по силам.
Не успел Вяйнемёйнен усмехнуться в седые усы, как медный малыш волшебно переменился: ноги мощно уперлись в землю, голова держит тучи, борода ему уже по колено, волосы – до пят, а между глаз косая сажень – как есть великан.
На семи кремнях наточил богатырь топор, чтобы лезвие само древесину ело, в три шага подступил к корням гордого дуба и ударил с плеча. После первого удара посыпались из лезвия искры, после второго – полыхнуло из ствола пламя, а на третий взмах опрокинул медный великан непомерный дуб наземь. И снова засияло солнце, опять простерлись в вышине облака, вновь открылся весь небесный простор над окутанной мглою землей. Густо разрослись рощи, вольно поднялись леса, распустились листья и травы, загомонили на ветках птицы, из мха вышли ягоды и пестрые цветы – ожил осиянный край.