Заведующий, не переставая ворчать, отвёл Гирманчу в комнату, где женщина в белом халате принялась стричь его, пощёлкивая блестящей машинкой. Чёрные жёсткие волосы Гирманчи клочьями повалились на пол. После стрижки велели снять одежду. Он заупрямился и, когда женщина попыталась сделать это сама, заревел. Но его всё-таки раздели, посадили в посудину с водой. Название посудины очень походило на отчество заведующего детдомом: ванна.
Был уже вечер, когда Гирманча пришёл в ту комнату, где недавно их вместе с капитаном принимал Ефим Иванович. Стриженая голова Гирманчи казалась синеватой, а на непривычно чистом лице стали особенно заметны яркие чёрные глаза, немного осовевшие от еды и тепла. В кабинете директора на диване было раскинуто одеяло, из-под которого белели края простыни.
Ефим Иванович поднял на лоб очки, посмотрел на Гирманчу и мягко улыбнулся:
– Как новый гривенник ты сейчас, Аника-воин.
Гирманча уставился глазами в рот Ефима Ивановича, стараясь вникнуть в смысл его слов. Понял он лишь одно, что тот уже не сердится на него. Гирманча тоже улыбнулся благодарно, застенчиво. Заведующий, пользуясь больше знаками, чем словами, велел Гирманче раздеваться и ложиться спать.
Гирманча с сожалением снял новую одежду, лёг на диван и тут же отпрянул в испуге: под ним что-то зазвенело, заскрипело, задзинькало. Пришлось Ефиму Ивановичу поднять диванную подушку и показать маленькому эвенку пружины, перепутанные верёвками. Гирманча рассмеялся, покачал головой: «Чудные люди. Нет чтобы сесть прямо на землю или на чурбак – тратят верёвки и проволочки, из которых можно сделать много хороших поводков и крючков к перемётам».
На следующий день в детдом ненадолго заглянул старый речник. Судёнышко, которым он командовал, уже было назначено в рейс – вести баржу с продуктами в один из северных станов. Капитан торопился. Он, как мог, объяснил это Гирманче и обещал скоро вернуться. Но Гирманча уцепился за рукав своего доброго друга и не отпускал его. В глазах маленького эвенка стояли слёзы.
– Обидели тебя сорванцы-то? – спросил капитан у Гирманчи.
Поняв по лицу речника, что тот ему сочувствует, мальчик жалостно затряс головой.
– Его не вдруг обидишь! – послышался от дверей кабинета голос Ефима Ивановича.
Он крепко пожал руку капитану и рассказал о вчерашнем сражении новичка с Кочаном. Старый речник пришёл в неистовый восторг. Он хохотал от души, хлопал Гирманчу по спине и громко одобрял его действия:
– Молодец, Гирманча! Так и дальше держи!
Гирманча сначала с недоумением поглядывал на капитана и на заведующего детдомом, а потом тоже развеселился и, стукая своего друга по колену, стал выкрикивать что-то.
Нахохотавшись, старый речник вдруг задумался, потом поднялся и обратился к заведующему:
– Разреши, Ефим Иванович, поговорить с твоей салажнёй.
Получив одобрительный ответ, он взял Гирманчу за руку и повёл в комнату, где предстояло жить маленькому эвенку.
Их встретили с нескрываемым любопытством. Многие ребятишки заворожёнными глазами глядели на форменную фуражку капитана с золотой «капустой» и якорем в середине.
– Вот что, орлы: обновили Гирманчу – и довольно. Он тоже доказал, что сумеет жить в коллективе, и потому должен спать здесь, а не в кабинете. Пока кровати ему не поста вили, поспит с кем-нибудь. – Капитан по молчал и с чувством добавил: – Должны, я думаю, понимать: ему труднее обживаться, чем вам.
Ребята молча переглянулись, и один из них спросил:
– А как новенького зовут?
– Ну и комики! – удивился капитан. – Подраться успели, а вот имя у человека спросить не догадались. Зовут его Гирманча.
– А если мы его Геркой звать будем, можно?
– Это уж вы у него спрашивайте, – заявил капитан и, надев фуражку, стал прощаться со всеми за руку, как с настоящими мужчинами. Последнему он пожал руку Гирманче и, подмигнув ему, сказал так, чтобы все слышали: – Будь здоров, парень, не обижай здешний народ!
Проводив капитана, ребятишки некоторое время молчали, внимательно разглядывали эвенка. Может быть, им вспомнилось, как они сами пришли сюда, тоже грязные, голодные, и ужасно боялись детдомовских корешков, а может, дружба настоящего капитана с Гирманчой или то, что Гирманча не струсил перед задирой Кочаном, вызывали в них чувство уважения к нему. Наконец один из детдомовцев, высокий голубоглазый паренёк со значком на куртке, протолкался вперёд и с видом знатока всевозможных языков сказал единственное эвенкское слово, которое ему было известно.
– Бойе, не бойся. Мы тоже – бойе, – сказал он и с улыбкой протянул руку.
Гирманча обрадовался, услышав родное слово, означавшее по-русски «друг», но руку из предосторожности всё же не подал.
Тогда паренёк схватил его за руку, подтащил к своей кровати и сказал, приложив ладонь к щеке:
– Ты – бойе, я – бойе, хр-р-р… Спать. Вместе спать будем. Рядом. Вот на этой кровати. Понятно?
– Хр-р-р, понятно, – робко повторил Гирманча.
Все ребята заулыбались.
– Ишь какой! Сразу понял, о чём разговор, – примирительно ввернул слово Кочан.
– Если к человеку по-доброму, так он хоть что поймёт, – послышались голоса. – Это ты все с наскоку делаешь.
А паренёк, предложивший Гирманче вместе спать, всё больше и больше нравился маленькому эвенку.
– Гера, это всё наши ребята, школьники, – стал показывать он. – Ты тоже будешь ходить в школу. Школа, понимаешь?
В кармане у Гирманчи лежали искусно вырезанные из дерева собака и трубка. Их вырезал отец в длинные зимние ночи под завывание северной пурги и под собственную песню, длинную, как зима. Гирманче очень хотелось отдать эти самые дорогие для него вещи голубоглазому пареньку. Он вдруг решительно выхватил из кармана трубку и собаку.
– Тебе это, – пробормотал он, сунув подарки новому знакомому. – Турча и трубка, отец делал, долго делал!
Ребята загалдели, окружили паренька с подарками.
– Здорово! – сказал один из мальчишек. – Хвост у собаки, как у заправдашней, кренделем!
Детдомовцы начали расспрашивать у Гирманчи, кто и чем вырезал эти штуковины. И маленький эвенк, пользуясь звуками, жестами, известными ему немногими русскими словами, начал трудный рассказ о своей небольшой жизни. Из этого рассказа детдомовцы узнали, что у Гирманчи были родители-рыбаки, хорошие рыбаки, что жил с ними Гирманча долго-долго. Отец научил Гирманчу вырезать из дерева рыбку и плавать в лодке-веточке, а мать сшила ему бакари, которые Фим Ваныч убрал в кладовку…
Не так уж много узнали ребята из рассказа Гирманчи, но всё-таки поняли, что парень он ничего – в друзья годится.
Песнопевица
В ту пору бакены были ещё деревянные, и держались они на деревянном угольнике. Вершины пирамидок белыми и красными маковками фонарей светились, а в фонари эти вставлялись керосиновые лампы.
Днём отец наливал в лампы керосин из большого ржавого бидона, а Галка держала воронку и вкручивала горелки с фитилями в горла ламп. Потом она спускалась на берег и вместе с отцом мыла руки, шоркая их с песком, смешанным с галечником. И в маленьких ладошках хрустело, и руки делались белыми, но всё равно от них пахло керосином, и платьишко её постоянно пахло керосином, и в избушке пахло керосином, и в лодке пахло керосином. С этим запахом Галка свыклась и не замечала его. Она свыклась и с жизнью в отдалённой избушке – без подружек, без детских игр. У неё была одна игра – в бакенщика. Но она не считала это игрой, она не играла – она работала бакенщиком.
Ещё солнце только-только упирало в горы и нижнюю часть его подравнивало дальней седловиной, а Галка уже начинала хлопотать. Она по деревянным ступенькам бегала вверх-вниз по крутому яру и носила в лодку лампы, вёсла, ведёрко – выплёскивать воду, две старые телогрейки – отцу и себе. Строго насупив белёсые бровки, стояла она у лодки и, тыкая пальцем, пересчитывала лампы, соображала, не забыли ли чего, и, подражая видом и голосом покойной матери, поворачивалась к избушке, кричала от реки:
– Ты долго ещё будешь там копаться?
Отец громко кашлял в ответ и, хлопая широкими голенищами бродней, как крыльями, неторопливо спускался к лодке. Здесь он крутил цигарку и начинал пугливо хлопать себя по карманам.
– Опять спички забыл?! – суровела Галка и доставала из кармана старой телогрейки коробок серников. – На! Совсем у тебя памяти не стало!
Отец прикуривал из лодочкой сложенных ладоней и, незаметно улыбаясь, косил глазами на озабоченную, хмуро насупленную дочку с неумело заплетённой косой, мокреньким носом, в стоптанных сандалиях с белёсыми от воды носками. Он брал её на руки, усаживал на беседку и мимоходом, незаметно выдавив ей нос, набрасывал телогрейку на её спину с остренько выступавшими лопатками.
– Поплыли благословясь, – роняла по-старушечьи Галка.
Отец наваливался на лодку, сильно гнал её по камешнику, Галку часто откидывало назад и роняло с беседки.
– Эко! Эко! – барахталась она на дне лодки, выпрастывалась из телогрейки и ворчала: – Сила есть – ума не надо!
Отец в мокрых броднях ступал в лодку, поднимал Галку на беседку и, шатая лодку, шёл к корме, брал сначала кормовое весло, а затем шест и начинал поднимать лодку вверх по реке, до острова Заячьего, от ухвостья которого шла накосо в реку песчаная ягра – отмель, и отмель эту отмечал красный бакен.
И пока они хлопотали, собирались, поднимали лодку вверх по реке, вечер уж тихо опускался с гор. Он бесшумно выползал из глубоких распадок и перекрашивал весь мир – и речку, и лес, и горы – в свой вечерний свет.
Вечер казался Галке дедом, тихим, бородатым и молчаливым. Он курил трубку за горой, и оттого небо было там красное. Он шевелил бородой, почёсывался, и оттого колыхались тени скал в воде и шелестел осинник по горам. Деду было холодно в горах, и он с вершины сухой лиственницы глухо просил голосом филина шубу. Дед кряхтел и ворочался в лесу, укладываясь спать, и выколачивал трубку о старый сухой пень так, будто большой дятел стучал по нему.
Дед долго засыпал и успокаивался. Гасла его трубка – и остывало небо за горой. Дед дышал ноздрями распадков – и на реку оттуда выползали лёгкие полосы тумана. Они качались над водой и оседали в тальниках Заячьего острова.
Дед закрывал наконец-то глаза, не ворочался больше, не кряхтел – и всё кругом переставало шевелиться, стучать, и даже листья не хлопали ладошками, чтобы не беспокоить деда, потому что он хотя и тихий дед, а всё же сумрачный, угрюмо-молчаливый, и что у него на уме, никто не знает.
Примечания
1
Бакари – обувь из оленьей шкуры.