– «Козью ножку» скрутить сумеете? – спросил я у Шаляпина, передавая ему покупку.
– А то! – ответил он голосом Косого, ссыпал табак в карман, сунув туда же и газетные обрывки.
Мы пошли дальше, сопровождаемые обычным хитровским женским хором, который простуженными голосами ревел свою обычную песню:
– Лапша-лапщица! Студенец коровий! Рванинка! Рванинка! Бери, кавалер, потрошка!
А дальше толкались, терялись в тумане, копошились, ругались, хрипели, воняли махорочным тяжелым дымом люди. Люди ли? Оборванцы всех мастей, всякого разбору, все дно нашей русской жизни. Оставались ли они всё еще людьми или уже превращались в некий перегной, на котором когда-нибудь в будущем взрастет некое молодое древо? Да нет! Если и взрастет что-то на этой отравленной почве, то только древо с железными ножевыми лезвиями вместо листьев, со ржавой проволокой вместо ветвей, с осыпающимся трухой, корявым стволом. И уж конечно с ядовитыми плодами, которые отравят всю Первопрестольную! Хотя и тут, на самом дне, видал я характеры замечательные. Однако они, отравленные хитровским тяжелым туманом, скоро гасли. Гасли навсегда.
– Видал я нищету, – пробормотал Шаляпин. – Но вот так, чтобы в одном месте собралась вся нищета – такого я не видал еще.
– Это, дорогой сапожник, еще чистая по местным меркам публика, – ответил я. – Вот сейчас мы с тобой подходим к «Каторге». Там уж совсем другой коленкор. Ты лучше помалкивай, я сам обо всем договорюсь.
– Стало быть, идем мы в центр этого ада? – спросил Шаляпин.
– Не-е-ет! – ухмыльнулся я. – Это скорее будет у нас преисподняя. Самый ад там – у нас под ногами.
– Как это, дядя?
– Видишь – вокруг ночлежки да трактиры? Под каждым нарыли подземные ходы с тайными убежищами. Вот там – да, там ад. А здесь… Здесь, считай, еще белый свет!
Плечи Шаляпина передернулись.
– А есть и другие места – худшие, чем «Каторга», – продолжил я просвещать своего спутника, – есть «Утюг», есть «Кулаковка», «Сухой овраг». Туда я и сам побаиваюсь ходить.
Тут мы наконец оказались перед ночлежным домом Ярошенко, а вернее, перед низенькой дверью, за которой и скрывался наш конечный пункт путешествия по хитровскому аду – трактир «Каторга».
– Что ж, – сказал я, останавливаясь. – Готов ли? Помнишь, чему я тебя учил? Молчи и слушай. А станут спрашивать – отвечай коротко.
Шаляпин кивнул.
– Ну тогда, – я взялся за деревянную ручку двери, – добро пожаловать!
И распахнул дверь.
Туман окутывал всю Хитровку. Но из раскрывшегося зева «Каторги» на нас обрушилось более густое и зловонное облако пара и махорочного дыма, в уши ударила музыка, крики, пьяный смех и матерная ругань вперемежку со стуком стаканов и невыносимым сухим кашлем. Шаляпин аж отшатнулся, но я уже шагнул в низкий дверной проем, и ему ничего не оставалось, как последовать вслед за мной.
Если бы Господь мановением руки уничтожил бы висящий здесь покров дыма и пара, нашему взгляду открылась бы большая зала со столами, стульями, дверью в кухню и посетителями. Сумели бы мы рассмотреть маленькие оконца, большей частью без стекол, забитые досками и заткнутые вонючим тряпьем. Увидели бы угол, где на черных от копоти табуретах сидели музыканты – гармонист и кларнетист. Но Всевышний в мудрости Своей никогда такого не делал. И потому скрытыми для нас остались и обшарпанные до старого бурого кирпича стены, и дальние углы, где за грязными столами сидели личности самого бандитского вида, и музыканты. Видели мы только слой грязи на полу, нанесенный стоптанными сапогами и рваными ботинками местной публики, соседние столики да валяющегося у порога полуголого, избитого до багровых синяков старика, которого быстро ухватили за босые ноги и утащили за дверь.
Не было тут никаких мэтров, встречающих гостей. Мы сами прошли почти на середину залы и сели за пустующий столик. Шаляпин сначала замешкался положить локти на его липкую поверхность, но потом вспомнил, что на нем не фрак, а старое драное пальто, не стал чиниться.
Подбежал половой и принял у меня заказ – две бутылки водки и пяток моченой антоновки.
– Так, – сказал я, осматриваясь. – Ну, накоптили, хоть топор вешай! Где же они?
– Кого ты ищешь, дядя? – спросил Косой.
– «Теток»?
– Каких теток?
– Ходят сюда каждый вечер, – отвечал я рассеянно, продолжая взглядом рассматривать залу.
– Проституток, что ли?
– Уж и не знаю, как тебе объяснить. Приезжают в Москву молодые девчонки из провинции – наняться в услужение или на какую работу. На вокзале вор ее выследит, паспорт и деньги украдет. А потом явится перед ней как благодетель – мол, чуть не земляк. «Выручать» начнет. Приведет сюда, на Хитровку, в ночлежный дом пристроит. А потом обесчестит, сделается ее любовником. Ну и начнет ставить на работу – продаваться хитровским пьяницам за гроши.
– Сутенер?
– Ну, на местном наречии всех их кличут «котами». Он ее хоть и продает, но все равно остается для несчастной любовником. И проституцией она занимается не из-за денег, а из-за любви к нему.
– Из-за любви? – пораженно переспросил Шаляпин.
– Так точно.
Половой принес две бутылки водки, явно местного разлива – ни этикеток, ни фабричных пробок, заткнуты они были бумажными закрутками серой плохой бумаги. На щербатой тарелке горкой были сложены отличные моченые антоновские яблоки.
– Не отравят? – с тревогой спросил Шаляпин.
Я посмотрел на него строго, и певец понял, что от волнения снова вышел из образа.
– А все одно помирать, что от работы, что от водки! – бросил он и, вытащив бумажную затычку, плеснул себе в стакан. Но плеснул совсем чуть-чуть, едва донышко прикрыл. Понюхал, страдальчески наморщился и опрокинул стакан внутрь.
– Это вы зря, – спокойно сказал я, вынул чистый носовой платок и сначала тщательно протер свой стакан, – бог знает, какая тут зараза. Тут и тиф можно подхватить, и холеру…
Лицо Шаляпина побледнело, а глаза выпучились.
– А еще, – продолжил я безжалостно, – добрые люди могут вам подлить «малинку» в водку, очнетесь голым на улице. Если, конечно, очнетесь.
– Ка… какую малинку? – испуганно прошептал Шаляпин.
– А это такая смесь опия и хлороформа. Если надо кого-то быстро опоить до бесчувствия, подливают ему в питье «малинку».
– Меня сейчас стошнит! – просипел Шаляпин.
– А это – пожалуйста, – кивнул я. – Никто тут особо и не заметит. Но лучше – выйди на улицу.
После чего я аккуратно налил в свой стакан из той же бутылки и медленно выпил, крякнув и занюхав антоновкой. Шаляпин прищурился:
– Шутишь, дядя?
Я невинно поднял брови:
– Нисколько!
– А сам не боишься?
Я самодовольно усмехнулся.
– Пей. Со мной тут безопасно. Меня тут знают.
Федька Косой плеснул себе водки на полстакана и выпил, потом закусил антоновкой.
– Ну так что по моему делу? – спросил он, потихоньку оглядываясь.
Я кивнул головой вправо:
– Вон туда смотри. Видишь, сидят бабы за столиком? Одна из них – та, кто тебе нужен.
Я, свистнув, подозвал полового и прошептал ему на ухо:
– Ну-ка, малый, беги к «теткам» и скажи, что Акулину репортер зовет на два слова.
Половой выполнил поручение, и скоро от стола с «тетками» отошла наша будущая визави – женщина неопределенного возраста, кутавшаяся в линялый сиреневый платок – всклокоченная, с одутловатым от пьянства лицом и по той же причине заплывшими водянистыми глазками. Я давно заметил, что все пропойцы в какой-то момент начинают походить друг на друга как родственники, как братья и сестры – лица у них одного нездорового цвета, одинаково опухшие. И глаза одинаково заплывшие, с тождественным друг другу отсутствием какого бы то ни было выражения. Акулина плюхнулась на стул напротив меня и спросила хрипло:
– Ну, че надо?
Я спросил стакан для дамы и налил ей водки. Стакан Акулина взяла красной шершавой рукой с грязными, обгрызенными до корней ногтями, понюхала и, запрокинув голову так, что стала видна давно немытая шея с серыми тонкими полосками, выпила.
– А ты как думаешь? – спросил я.
Она прищурила и без того свинячие глазки, осмотрела меня с презрением и бросила:
– Чей-то ты к нам приперся, барин? С твоими деньгами мог бы и благородных еть! Че, хитровского отсоса захотел?
Шаляпин чуть не выдал себя энергичным шевелением бровей. Это привлекло внимание Акулины.
– Иль ты для вот энтого меня позвал? Проиграл ему в карты, што ли? Ну… – Она присмотрелась к Шаляпину. – …энтот хоть из наших. Энтому могу и вполцены дать. Пошли ко мне, красавчик?
Она схватила его за руку и дернула к себе. Но я перехватил ее пальцы и заставил отпустить рукав моего подопечного.
– Погодь. Сначала со мной.
– С тобой? – Она посмотрела на меня мутным своим глазом. – Шас!
Взяв бутылку, она опрокинула ее в свой стакан и налила чуть не до края. Потом медленно высосала его до дна и уронила на стол.
– Ну, теперь я и с тобой готова. Пошли. А потом вот с ним! – указала она обгрызенным ногтем на Шаляпина.
– Никуда мы с тобой не пойдем, – ответил я, – нам с тобой поговорить надо. Вот – полтинник, смотри. Видишь?
Акулина сфокусировала взгляд на полтиннике и попыталась его схватить, но я резко убрал кулак с зажатой в нем монеткой.
– Расскажи нам, как ты своего ребенка удавила.
Акулина с пьяной хмуростью посмотрела на меня, потом перевела взгляд на Косого, потом снова на меня. Я опять показал ей монетку.
– Зачем?
– А мне по работе нужно. Ты же знаешь – я тут часто появляюсь, всякие истории собираю. Вот – понадобилось.
– Налей!
– Не налью. Сначала расскажи.
– А че тут рассказывать?
– А ты все же расскажи.
Акулина, поняв, что ей не отвертеться от рассказа, оперлась локтем о стол, положила свою опухшую физиономию на сжатый кулак и начала:
– Ну че… Было энто два… три… ну, три года назад, ладно. Был у меня «кот» – Сигай. Сигай! Потому как облава, он тут же в окно сигал. И другим орал: «Сигай!» За то и прозвали. Ну че – «кот» как «кот». Тьфу! Даже вспоминать это не хочу! Ладно… В общем, понесла я. Не убереглась. А как понесла, так у меня брюхо выросло. И заработка от этого никакого. Потому как кто захочет иметь брюхатую на сносях? А вдруг он хрен засунет, а оттуда – малец ему на хрен полезет? Ну, Сигай меня бил поначалу – думал, что выкину. А у меня, видать, утроба чугунная. Никак не выкидывался. И дело идет – рожать буду. В ночлежке и родила. А Сигай к тому времени уже в Нерчинск загремел. Одна я осталась, да еще со спиногрызом. Ну, думаю, продам его нищенкам – пусть с ним ходят, христарадничают. Вот, думаю, допью и продам. А че-то водки много на крестины принесли…
– Кто крестил, – спрашиваю, – Лавров?
– Он! Кому же еще! Это… Крестины справляем. А малец крикливый был. Орал все время…
– Есть хотел? – спросил я.
– Может, и хотел. Да мне некогда было. Плохо я себя чувствовала! – В этом месте, казалось, Акулина обрела, наконец, почву под ногами. – Плохо мне было! Я ж только недавно как родила! Вот и лечилась я. От слабости!
– Ну и?
– А он – орет! Чего орет? Куда орет? Уже и сил не было. Взяла я подушку старую, на лицо ему положила, сама сверху прилегла и задремала. Задремала я… Просыпаюсь, а он уж холодный…
Тут вдруг маленькие свинячьи глазки ее стали мокрыми, и по рябым от пьянства щекам потекли слезы:
– Сыночек мой! Лежит холодненький! Глазки открыты! Ой, горе мне! Пропал мой сыночек! Пропал!
Я быстро налил ей водки, и Акулина, всхлипывая и стуча коричневыми редкими зубами о край стакана, выпила. Потом концом платка вытерла глаза, щеки и подбородок, зажав ноздрю, высморкалась прямо на пол и продолжила как ни в чем не бывало:
– Ну, я его в рогожку завернула и вынесла.
– Куда вынесла?
– Ну… на помойку отнесла. А что – на Ваганьковском мне его хоронить?
– И все? – спросил Шаляпин.
Акулина посмотрела на него свысока:
– И все! И работать пошла. А че? Деньга нужна. Жить-то надо?
– Сюда работать? – спросил Шаляпин.
– Ну да! А куда еще? Кондуктором на конку, што ли?
И Акулина мелко затряслась, скорее не смеясь, а кудахтая над своей шуткой:
– Кондуктором на конку, што ли?
– А скажи мне, – спросил я, когда она отсмеялась, – совесть тебя не гложет? Ведь ты его как есть – убила.
– Совесть? – пьяно прищурясь, переспросила девка. – Со-о-о-овесть?
Она склонила кудлатую голову набок, как будто прислушивалась к эху только что сказанного слова.
– Ты, барин, пацанчиков этих на Хитровке видел? Оборвышей? Попрошаек? Вот и мой, ежели выжил бы, таким же стал. Не-е-ет. Совесть меня не мучает. Нам тут совесть не по карману!
Какая-то тень легла на стол, за которым мы сидели. Я обернулся. За моей спиной стоял наголо остриженный брюнет с перебитым носом. Смотрел он не на меня, а на Акулину.
– Ты че тут трындишь? А ну – иди работай! – приказал он.
– А я ничё, – покорно ответила Акулина и встала.
– Погоди, – сказал я. – Вот.
И положил перед ней полтинник. Акулина взяла.
– А ну, отдай мне! – приказал брюнет.
Акулина покорно протянула ему монетку.
– Ну-ка, постой, – вдруг подал голос Шаляпин. Он повернулся к брюнету: – Ты кто такой тут – командовать?
Я встревожился. Казалось, певец мой решил вмешаться, не подозревая, чем это может для него окончиться. Надо было быстро брать дело в свои руки.
– Федька! – грозно прикрикнул я. – Не лезь!
Но певца было не остановить.
– Не тебе заплатили! – сказал он брюнету.
Тот нервно облизал свои пухлые губы и быстро оглянулся, но «Каторга», казалось, не заметила назревающей ссоры – она по-прежнему орала, шумела и кашляла.
– Федька! – снова прикрикнул я.
– А че Федька? – отозвался Шаляпин. Потом приказал Акулине: – Спрячь! И не отдавай!
Она растерянно пожала плечами, сунула монетку куда-то на грудь и, покачиваясь, пошла прочь от нашего стола. Брюнет в два прыжка догнал ее и с размаху ударил прямо в ухо. Баба как подкошенная рухнула на грязный пол. Шаляпин вскочил так резко, что опрокинул стул и грязно выругался. Я схватил его за рукав, но он вырвал его у меня, собираясь кинуться на брюнета. Тот почувствовал его намерение и выхватил из кармана опасную бритву. Все это сделал он молча, без обычного для Хитровки лаяния и матерщины.
Вот тут «Каторга» и почувствовала запах крови. Инстинктом почувствовала – все эти беглые каторжники, воры, «коты» со своими «тетками», все они вдруг замолчали на секунду, оборвалась музыка, прекратилось шарканье ног и кашель. Я знал, что не смогу удержать Шаляпина – он был ростом с меня и моложе почти на двадцать лет. Но если он кинется в драку, то тут его и зарежут. Мне было и певца жалко, и не хотелось самому становиться героем криминальной хроники – я уж понимал, как про этот случай распишут конкуренты в «Русском листке»!
– Федя! Стой!
Я схватил поудобнее свою трость, быстро примериваясь, как вклиниться между дерущимися.
И тут в опасной тишине проревел иерихонский бас:
– Ныне отпущающи!
Лавров! Явился не запылился!
Услышав этот пусть и хриплый, но мощный бас, Шаляпин вздрогнул и расслабился. Появившаяся между ним и брюнетом фигура была поистине колоритной. Одетый в грязную женскую рубаху с короткими рукавами, из которых торчали мощные волосатые запястья, со смоляной кудлатой бородой, бывший семинарист, сын священника, Лавров обладал удивительно мощным, но зверским голосом, вполне сочетавшимся с его зверским же лицом. Служил он в «Каторге» вышибалой и никакой другой платы не брал, кроме как водкой. Вечно босой, вечно расхристанный, он казался лет сорока, хотя на самом деле ему было не больше двадцати пяти – то есть он был сверстником Шаляпину. Брюнет, увидев Лаврова, одним движением спрятал бритву, подхватил под потную подмышку Акулину и потащил ее, покорную, в темный угол.
– Изыди! – крикнул ему вдогонку Лавров и сел за наш стол.
– А ты чего вскочил? – спросил он Шаляпина. – Садись!
Шаляпин опустился на стул. Возбуждение еще не совсем покинуло его, но было заметно, что появление Лаврова с его «зверским» басом заинтересовало певца.
– Ну-тка, плесни мне беленькой, – попросил Лавров, пододвигая оставленный Акулиной стакан. Я щедро исполнил его просьбу.