Догони свое время - Аркадий Макаров 4 стр.


Быстро начали сгущаться сумерки. Наступила ночь, и я остался в ней один на один со своими страхами.

Жуткая холодная и непроглядная темнота обступила меня со всех сторон, и в этой темноте зашевелилось, завздыхало, заухало и заворочалось непонятное и враждебное. Сердце моё под рубашкой колотилось так, что мне пришлось придерживать грудь руками. Я боялся, что ребра не выдержат и сердце разорвёт мою тонкую и бедную оболочку. Зубы помимо моей воли стучали и прыгали, и я закусил фуражку. Я боялся, что лесные духи услышат этот стук и слетятся сюда, думая, что это дровосек рубит топором их заповедный лес. Я, задыхаясь, старался сдержать дыхание, прерывистое и резкое. Прислушиваясь к каждому шороху, я втиснулся в телегу, сжался в комочек, и дрожал так, что сотрясалась даже телега. А может, это мне просто казалось. На мне, кроме тонкой сатиновой рубахи, даже майки не было. Стояло лето, и мать как-то не подумала дать мне с собой, хотя и затёртую, но ещё не рваную телогрейку, которая была у меня на все случаи жизни.

Так и лежал я, сжавшись в комок в углу старой разболтанной телеги, укрывшись остатками сена. Мне стало ясно, что дядя Федя уже никогда не придёт за мной, и я навечно сгину в непроглядной тьме.

Сквозь отсыревшее и нисколько не греющее сено, сквозь вялые травинки, я с ужасом обнаружил красноватый отблеск пожара.

Ничего страшнее, чем пожар ночью, я до того не видел.

«Все! Лес горит!»– пронеслось у меня в мозгу. Я не знал, в какую сторону мне бежать, если пожар подберётся совсем близко. Животный инстинкт боязни огня выбросил меня из телеги. Вверху над деревьями полыхало, но было тихо, не было слышно характерного для пожара потрескивания горящих деревьев. Запаха дыма тоже не было. Над головой, немного в стороне, сквозь черные мётла деревьев, высвечивала луна. Резкие тени стелились прямо под мои ноги. На этой светлой поляне меня стало видно со всех сторон. Это было похуже темноты. За каждым деревом прятался страх.

До этого я лежал под прикрытием ночи, и меня не было видно. А если и дышать потихоньку, то никто и не увидит. А здесь – вот я весь, бери меня!

Я не знал, куда сунуться.

Вначале я забрался под телегу в её тень, и сидел бы там до утра, умирая от холода и ночных страхов, но тяжёлое посапыванье за спиной придавило меня к земле.

Кто-то большой и чёрный стал, разгребая сено, возиться в телеге, что-то там выискивая. Это существо, не замечая меня, смело ворошило сено, гремя расшатанными досками прямо над моей головой. Потом громкое фырчанье и характерный звук от удара хвостом по телеге, привело меня в сознание. Наша кобыла! Как же я про неё забыл, путаясь в своих страхах.

Лошадь несколько раз хлестнула себя хвостом, и тут же завалилась возле телеги, спокойно и громко дыша. От неё исходила такая уверенность в себе, что мне захотелось спрятаться за её большое и тёплое тело. В этом добром домашнем животном чувствовалось что-то родное и близкое. Я ползком подобрался к лошади, и, прислонившись спиной к её тёплому животу, стал потихоньку приходить в себя.

Стало не страшно. Лошадь по-свойски хлёстко огрела меня раза два влажным от росы хвостом, и затихла, легонько подрагивая кожей. В этой безоглядной ночи роднее, милосерднее и ближе существа, чем это животное, у меня не было. Запах её пота, смешанный с пахучей травой, был самым чудесным на свете.

Медленно согреваясь, я уснул. Сколько я проспал – не знаю, но, открыв глаза, уже отчётливо различал в белесоватом воздухе темнеющие деревья. Они, то ли спросонку, то ли по привычке, бормотали и бормотали, не переставая. Несколько раз свистнула какая-то птица. Лошадь, дёрнувшись, резко встала на ноги, и принялась сразу щипать мокрую от росы траву.

6

В воздухе чувствовался прежний холод, и я, чтобы согреться, стал бегать вокруг телеги. Быстро рассветало. Вот уже видны и кусты черёмухи с обломанными ветками, и наша вчерашняя колея в примятой траве, которая за ночь не успела подняться.

За этим занятием меня и застал дядя Федя. Он сбросил с плеча починенное колесо, и, присев на корточки, долго смотрел в мою сторону, как бы не замечая меня. Курил и молчал. Молчал и курил. Я, не жалуясь на ночное бдение, стал расспрашивать его, где он так долго был? Но дядя Федя, встав, коротко матюкнулся, как это делают все наши бондарские мужики, и стал ладить колесо к телеге.

Быстро восстановив подвижность нашего транспортного средства, мой провожатый впряг молча кобылу в оглобли, и мы, так же молча, тронулись в путь.

На тот раз в город я не попал. Так и не довелось мне погостить у родственников, наслаждаясь городской круговертью. К обеду мы были уже дома, в Бондарях. Дядя Федя что-то сказал матери про дорожные неполадки и невозможность доехать до Тамбова.

Позже я узнал, что наш сосед, быстро починив колесо в колхозной мастерской, возвращаясь обратно, заблудился, и потерял то место, где мы давеча остановились. То ли ему пришлось за колесо магарычи ставить и выпить с кузнецом лишку, то ли по рассеянности, но он искал меня всю ночь, где-то блуждая возле нашего пристанища, и только к утру случайно вышел на меня. Но я не в обиде на дядю Федю. Ведь мы так хорошо с ним ехали в город. Он – по своим делам, я – по своим.

А лес, между прочим, был чудесен…

7

Хорош город Тамбов, так хорош, что лучше не бывает! Дымы фабричные – рукавом по небу. Улицы мощёные. Машины снуют в разные стороны, только оглядывайся. Людей на улице – уйма! Вроде никто не работает. Каждые будни – праздник. На что только живут здесь? И хлеб белый едят… Дома со ставнями. Не как у нас на селе, где всё нараспашку – гуляй ветер!

Хорош город Тамбов, а Бондари лучше: пыль на дорогах помягче, да и люди кругом свои: «Здравствуй дядя Федя! Здравствуй, дядя Ваня! Здравствуй, тётя Клаша!..» А тут все посторонние, спешат, торопятся, молчат друг с другом…

Иду я себе, посвистывая, до автовокзала, чтобы взять билет обратно на Бондари. Там теперь областная филармония, а тогда – гараж был. Скоро в школу. Автовокзал, конечно, громко сказано. Просто мастерская эмтээсовская, не больше!

Тапочки, подаренные крёстным, я снял и сунул в сумку с бабушкиными гостинцами.

«На тебе на мороженое!» – дядя, мой крёстный, похохатывая, но как-то реже и глуше после болезни, положил мне в руку бумажку. Теперь денег на дорогу у меня, о-го-го! Столько сразу не потратишь.

Взяв с первого же лотка на Ленинской площади мороженое в поджаренном, как хлебная корочка, стаканчике, я, поглядывая по сторонам, важничал, слизывал на ходу языком сладкую снежную пену, надкусывал краешек хлебного стаканчика, и, похрустывая, изнемогал от необыкновенного вкуса.

К этому времени я уже достаточно изучил город, меня часто посылали одного за солью, хлебом или ещё зачем. Однажды дядя мне даже доверил принести трёхлитровую банку пива, деньги на которую они с соседским мужиком кое-как наскребли.

Банку эту я, правда, донести не сумел. При попытке узнать, что такое – пиво, склянка выскользнула у меня из рук, и, до крови размозжив большой палец ноги, разбилась вдребезги.

Для доказательства своей невиновности я бережно собрал мокрые осколки все до единого, сложил в сетку-авоську, и, прихрамывая, притащился домой.

Дядя оценил обстановку сразу. Улыбка недоумения быстро сошла с его губ. Зажав воротник моей рубахи в горсти, он тут же поволок меня в сортир.

«Всё! Будет бить», – подумалось тогда мне. Но дядя, повозившись в брюках, достал то, что надо, и стал поливать сочащуюся кровью мою ступню. Разбитый палец страшно щипало, я дёргался. Но из дядиных рук вырваться было бесполезно. Гигиеническая процедура была сделана.

К моему удивлению, после этой экзекуции кровь из пальца ноги перестала сочиться, и даже застарелые цыпки на ногах перестали чесаться. Дядин профилактический инструмент снова нырнул в брюки, и крёстный, шлёпнув меня легонько по затылку, отправился к моей бабушке просить деньги хотя бы на кружку пива.

…Город я уже знал хорошо, и, проглотив остатки мороженого, снова машинально стал выискивать лоток, где можно без хлопот купить столь удивительное по вкусу лакомство, которого у нас в селе никто не видел. Но рядом лотка не было, и я завернул к гаражу с пристроенной к нему мастерской, где отстаивались районные автобусы, бокастые, как обожравшиеся сочных зеленей коровы. Моторы их за решётчатыми радиаторами чихали и кашляли таким дымом, что у меня защипало в глазах и они стали слезиться.

Хорош город Тамбов! Хорош! Но меня почему-то при виде гаража и стоящих автобусов сразу потянуло домой, да так, что я, забыв про мороженое, кинулся со всех ног в билетную кассу.

Возле окошка кассы была длинная очередь, а стоять в очереди не хотелось. Ведь не хлеб же давали, где мне всегда приходилось долго и смирно стоять, а домой страсть как тянуло. Медленно, но верно я протискивался бочком-бочком к самой кассе – такому маленькому, полукружьем зарешеченному окошку. Вот только стоит протянуть руку с моими рублями. Ну, ещё немного…, ещё!

Окошко загораживала широкая спина какого-то дяди. Я – туда, сюда! Нет! Не дотянуться!

– Ах ты, паскудник! Щипачёнок грёбаный! По карманам шнырять? – дядька, обернувшись, выхватил у меня деньги.

– Ай! – коротко всхлипнула какая-то тётка и стала бить себя руками по животу и карманам плюшевого жакета, словно курица-чернушка крыльями, – вот они, деньги-то! Ишь, гадёныш! Так, смотрю-смотрю, он чего-то притирается, притирается. Цыганок приблудный! – тётка быстрым движением руки вырвала у нерасторопного мужика мои, выданные родственниками на дорогу деньги, и быстро засунула за пазуху.

– В милицию его, щенка цыганского!

Моя от рождения смуглая да ещё загорелая за лето кожа с чёрными и начинающими виться лохматыми волосами, босые ноги, обманывали очередь.

Правда, «Цыганок» была моя всегдашняя деревенская кличка, и я всегда на неё охотно откликался.

– Вот до чего, твари, обнаглели! Середь бела дня, и – по карманам, по карманам, – не унималась тётка.

– Зарежет, сучонок! У нас в деревне был такой случай…

Но говорившего, какой кровавый и жуткий случай был у них в деревне, перебили:

– Вот только что милиционер был. Куда он подевался? Всегда так: чуть чего, а милиции нет!

Очередь сразу стала оглядываться и шарить вокруг себя глазами: действительно, куда милиция задевалась?

Я бы милиционеру всё объяснил, рассказал…

Широкая рука мужика прочно удерживала меня за плечо.

– Какая милиция?! Ещё в свидетели запишут, по судам затаскают – мужик одной рукой схватил меня за шиворот, а другой – за пояс коротких штанишек так, что жёсткий рубец крепчайшей холщёвой ткани больно врезался мне в промежность, а ноги сами собой оторвались от земли, и я повис в воздухе.

Мужик, немного качнув меня, выкинул в открытую дверь, и я, пропахал несколько метров на животе по влажному со вчерашнего дня песочку, оказался на улице. Рядом возводилась какая-то пристройка, и кругом был раскидан песок, что немного смягчило удар о землю. Я заплакал – нет, не от боли в мошонке, которую защемил рубец грубой ткани, не от боли в груди, которой я ударился: мне стало страшно. Страшно и обидно. Я здесь совсем чужой. Меня приняли за шпану, за карманника, за безродного вороватого цыганёнка, за попрошайку. А я, ведь собирался ехать к себе домой, к родителям, в Бондари, где меня любят и ждут. А меня вот так, с налёту…

Я поднялся, и, не отряхивая налипший песок, спрятался за соседние кусты, выглядывая, пока пройдёт вся очередь.

Люди разошлись, помещение кассы опустело, и я, бочком-бочком, имея в запасе не проеденные на мороженом деньги, подался к окошечку, и, оглядываясь, как бы кто-нибудь меня снова не принял за вора, тихо попросил билет до Бондарей.

Заветная бумажка оказалась у меня в руках, и я пошёл искать свой автобус.

Он уже стоял, недовольно фыркая двигателем и нещадно дымя, готовый вот-вот сорваться в дорогу. Дверь была открыта, и я нырнул в пахучую бензиновую утробу. Резкий запах табака, смешанный с бензиновым ароматом, будил какие-то неясные чувства, далёкие, и, несмотря на недавнюю обиду, радостные: дух странствий.

Позже, много позже, вспоминая этот эпизод моей жизни, я написал такие строчки: «Вечерами сентябрь соломенный и закаты плывут вразброс… О, автобусы межрайонные! Как печален ваш бывший лоск. У дорог, знать, крутые горки. У шофёров крутые плечи… Пахнут шины далёким городом, и асфальтом, и близкой встречей».

А боль, и та недобрая очередь, почему-то забылись сразу же, как только я сел на упругий чёрный дерматин пассажирского сидения.

8

Вообще-то впервые я оказался в городе года в четыре-пять, с моим родителем, насколько добрым, настолько и суровым в семейной жизни, как почти все наши мужики того времени: у кого руки-ноги нет, у кого темя, как у младенца не зажитым родничком дышит. Война на каждом сделала отметину…

У моего отца в ранней юности был выбит левый глаз. Как это случилось, мне рассказывала бабушка, а отец всегда отмахивался, когда я его спрашивал об этом. Только при случае, если крепко выпьет, то обхватит голову руками и тяжёлым грудным голосом поёт одну и туже песню: «Выскресенья мать-старушка к вы-ра-там тюрьмы пришла, свы-я-му родному сыну пи-ри-дач-у при-не-сла-а-а…».

Так он пел.

Мать тогда валила его на лавку, укрывала старой ватиной, и долго ещё под ватиной слышались горькие слова протяжной песни вперемежку с матом, таким же горьким и глухим.

Вообще отец, когда был под хмельком, заметно добрел, и был по-своему нежен, из него можно было верёвки вить, что мы с матерью и делали. Зато в трезвом виде его не тронь! Отматерит, как отстирает!

Однажды, собираясь проведать свою родню, отец решил прихватить и меня с собой в город: «Чтоб бабку, подлец, не забывал!»

И вот мы идём с вокзала, который, к моему удивлению и разочарованию, оказался совсем без колёс, а просто белый кирпичный сарай, набитый людьми, мешками, баулами и табачным дымом.

Отец в буфете немного принял за воротник, и я бежал теперь за ним, на ходу глотал, не успевая прожёвывать, закуску, которая ему полагалась после водки – сочащийся жиром блинчик, свёрнутый трубочкой и обёрнутый промасленной бумагой. Блинчик был таким, что я долго потом вспоминал его мясной вкус, исходящий луковым запахом.

Город тогда мне показался настолько огромным и запутанным, что я боялся, как бы отец не заблудился в мощёных камнем улицах и широких дорогах, и где же мы заночуем тогда?

9

А вот на тот раз, когда меня спутали с вороватым цыганком, я приехал в Тамбов с заветным адреском в кармане. Уже один. Уже большой. Уже умеющий читать названия улиц, и заблудиться ну никак не должен.

Стояло тяжёлое время, и меня, думали родители, надо было в летние каникулы как-нибудь подкормить, поправить после долгой голодной зимы.

Бегство в город было единственным спасением от раскулачивания семьи моего отца, и теперь в Тамбове жила его мать, моя бабушка, с сыном и дочерью – моими дядей и тётей.

Дед умер рано, и я его совсем не помнил. Говорят, мужик был хозяйственный и умный, но не вынес нищенского существования без привычных крестьянских забот.

В Тамбове мои родственники купили маленький домик на Ленинградской улице, в тупичке зелёном и мирном. Не то, чтобы они бедствовали, но жили тихо и небогато – на некоторые сбережения после продажи хозяйства и на дядину небольшую, но стабильную зарплату. Тётина зарплата в счёт не шла: так – «на шило, на мыло, на женские безделушки». Да, кажется, тётя к тому времени уже вышла замуж и жила отдельным хозяйством, но под одной крышей, и бабушке приходилось выкраивать ещё и на молодую семью…

Детская память настолько цепкая, что я шёл по тому старому маршруту от самого вокзала и сразу нашёл дом моих желанных родственников. Возле дома стояла водопроводная колонка, и я, плеснув несколько раз в лицо водой, вытерся рубахой и тихо постучал в дверь.

Назад Дальше