– Fuck off! – крикнула Тая и попыталась вырваться.
– Тихо! – Витька прижал ее еще крепче.
Кокотов хотел подняться на выручку, но библиотекарша удержала. Старвож тоже пытался призвать к порядку, однако ему окончательно отказали не только нижняя губа, но и все остальные части тела. Полнота власти перешла к Ник-Нику. Он решительно подошел к Мантулину, который был выше его на голову, и сказал голосом народного дружинника:
– Прекратить безобразие! Немедленно!
– Чего-о?! – Верзила презрительно глянул вниз.
– Прекратить! – повторил Ник-Ник, выдернул Витькину пятерню из-под Таиной майки и заломил ему руку за спину со сноровкой самбиста.
– Ой, сломаешь!
– Сломаю!
– Сдаюсь! – дурным голосом взвыл Мантулин.
И педагогический коллектив рассмеялся – прежде всего от этого ребячьего «сдаюсь». Повариха Настя бросилась физруку на шею, будто он с риском для жизни обезвредил опасного преступника. И только тут все заметили, что Тая сидит на траве и жалобно всхлипывает. Ник-Ник в руководящем упоении строго обозрел подчиненных, внимательно вглядываясь в каждого, словно взвешивая за и против. Наконец ткнул пальцем в Кокотова и приказал:
– Отведешь ее домой! Под личную ответственность!
– Николаич, давай лучше я отнесу! – вызвался Витька.
– Не надо! Не умеешь… – отрезал физрук.
Тая жила в клубе, в комнатке под самой крышей, рядом с кружком рисования. Шла она сама, но иногда ее шатало, и девушка хваталась за сопровождающего, чтобы не упасть. Андрей подхватывал, очень осторожно, боясь, что художница подумает, будто он хочет воспользоваться ее пьяной вседоступностью. Один раз, удерживая девушку от падения, он случайно тронул ее грудь – и тут же отдернул руку, точно обжегся…
По дороге Тая без умолку говорила про луну, которая всегда сводит ее с ума, про «предков», которые ничего вообще не понимают в жизни, про какого-то Даньку, который после того, что случилось на даче, никогда на ней теперь не женится… Несколько раз она спрашивала, как зовут сопровождающего, но тут же забывала. В ее мансарде пахло парфюмерией и масляными красками. У окна стоял раскрытый этюдник: на картоне был нарисован рыжекудрый ангел, сидящий на облаке и зашивающий золотыми нитями свое разорванное крыло, разложенное на коленях.
– Нравится? – спросила Тая.
– Очень!
– Тебя как зовут? – снова спросила она.
– Андрей…
– Ты хороший мальчик! Не такой, как они. А Данька – вообще скотина! И Лешка – тоже скотина…
Она, шатаясь, подошла вплотную к Кокотову, положила ему руки на плечи, встала на цыпочки и вдруг впилась в его губы пьяным сверлящим поцелуем. Андрей от неожиданности попятился, потерял равновесие и с размаху упал на кровать, спружинившую, как батут.
– Сволочь!
– Кто? – похолодел он.
– Данька! Ему для друга ничего не жалко! Понимаешь?! Меня ему не жалко! И мне тоже теперь себя не жалко!
Одним одаривающим движением она стянула с себя майку. Грудь у нее была маленькая, почти мальчишеская, зато соски крупные и красные, точно воспаленные. Плечи покрыты веснушками. В следующий момент Тая, держась за стул, вышагнула из бриджей, павших на пол вместе с черными трусиками. Бедра у худенькой художницы оказались умопомрачительно округлые, а рыжая треугольная шерстка напоминала лисью мордочку с высунутым от волнения влажным розовым язычком.
Насыщаясь этим невиданным зрелищем, Кокотов ощутил во всем теле набухающий гул.
– Ну? – Тая наклонилась к нему, взяла его руки и положила себе на грудь.
Соски были такими твердыми, что при желании на них можно было повесить что-нибудь, как на гвоздики.
– Нравится?
– Да… – еле вымолвил он сухим ртом.
– Разденься!
Андрей вскочил и начал срывать с себя одежду, боясь, что вот сейчас эта ожившая греза подросткового одиночества исчезнет или Тая передумает, обидно расхохочется и оденется. А если даже не передумает, то он в свой первый раз обязательно сделает что-нибудь не так и будет позорно уличен в полном отсутствии навыков обладания женщиной. Но художница с благосклонным удивлением посмотрела на Кокотова, оценив его дрожащую готовность.
– Вот ты, значит, какой! – произнесла она фразочку из популярной в те годы юморески и толкнула вожатого на постель.
Он снова упал навзничь, а Тая, засмеявшись, тут же с размаху его оседлала. (Так, должно быть, кавалерист-девица Дурова вскакивала на своего верного коня, чтобы мчаться в бой.) Андрей испугался страшного членовредительства, с которым неизвестно потом в какой травмпункт и бежать, но художница умелой рукой в самый последний миг спасла Кокотова для двух будущих браков и нескольких необязательных связей. Едва он успел осознать влажную новизну ощущений, как в голове одна за другой начали вспыхивать шаровые молнии. Прошивая насквозь тело и отнимая рассудок, они мощно взрывались в содрогающихся чреслах Таи.
– Вот ты какой! – одобрительно прошептала она, когда молнии закончились.
И засмеялась, но уже не с гортанной хмельной отвагой, а тихо и грустно.
– А ты? – спросил он.
Несмотря на нулевую практическую подготовку, теоретически Кокотов был подкован, ибо читал «Новую книгу о супружестве» и, конечно, знал, что женщина тоже должна испытывать во время любви нечто подобное.
– Я? У меня до конца никогда не получается.
– Почему?
– Не знаю. Но мне все равно хорошо…
– А вдруг со мной получится?
– Нет, не получится!
И она почти без сил сползла со своего скакуна, как, наверное, слезала после жаркого боя кавалерист-девица Дурова, порубав французов без счету.
– Иди! Извини, я забыла, как тебя зовут?
– Андрей.
– Иди, Андрюш! А то они там еще что-нибудь подумают…
– Ну и пусть!
– Нет, не пусть! Я хочу спать…
Он вышел из клуба. Над деревьями, в том месте, где горел костер, стоял световой столб: наверное, снова подбросили дров. Счастливец сначала хотел затеряться в ночном лесу, лечь на травку, высматривать звезды и ловить в теле блуждающие отголоски случившегося, привыкая к очнувшемуся в нем новому, мужскому существу…
Но Кокотов понимал, что его отсутствие вызовет подозрения и повредит Тае. Вернувшись на поляну, он обнаружил, что костер действительно снова разожгли – и прыгают через огонь. Ник-Ник, как и положено спортсмену, перемахивал пламя отточенными «ножницами», остальные как придется, но с пронзительными языческими воплями. Не прыгал только Игорь – он недвижно лежал на траве, заботливо укрытый казенным байковым одеялом. Его непослушная нижняя губа мелко дрожала от храпа.
– Отвел! – доложил Кокотов физруку.
– Как она?
– Спит.
– Молодец!
Подбежал Мантулин – с початой бутылкой, таинственно отвел в сторону и радостно спросил:
– Ну что, трахнул?
– Не-а…
– Ну и дурак!
Кокотов был поражен тем, что никто ни о чем не догадался, даже не заметил в нем громадной, тектонической перемены. Ведь с поляны полчаса назад ушел пустяковый юнец, а вернулся новый человек, мужчина, знающий тайну женского тела не понаслышке! Этого не обнаружил никто, кроме, пожалуй, бдительной библиотекарши. Чтобы окончательно отвести от Таи возможные подозрения, он близко подсел к Галине Михайловне и спросил, когда можно зайти за книжными дефицитами, но она, холодно глянув на него, ответила: «спецшкафом» лично распоряжается Зэка. И отодвинулась…
Но Кокотову было теперь наплевать. Он уже томился еще одним, совершенно новым ощущением. Это была нежно изматывающая телесная скорбь, переходящая в отчаяние. Перебирая в памяти мгновения обладания, Андрей почти плакал от сладострастной незавершенности объятий, от мучительного недовольства собой, казнился, что не сумел всю эту доставшуюся ему женщину сделать до невозможности своей, до последней тайны, до умиротворяющего, окончательного предела. И значит, теперь надо только дожить до следующей встречи – и достичь предела, стать для Таи всем-всем-всем! Конечно, он тогда еще не подозревал, что умиротворяющий предел в любви невозможен и приходит только вместе с охлаждением. А как стать для женщины всем-всем-всем, не знает никто. Даже Сен-Жон Перс…
4. Одинокий Бизон
На следующее утро Кокотов столкнулся с Таей в столовой. Его сердце, вспыхнув, оторвалось и с дурманящей легкостью полетело куда-то вниз. Но художница, бледная после вчерашнего, лишь кивнула ему с улыбкой, в которой не было даже намека, тени намека на то, что между ними произошло. Он порывался заговорить, но она приложила палец к губам и покачала головой.
Промучившись два дня, Андрей отправился в изостудию, якобы для того, чтобы разыскать пионера, не пришедшего на линейку. Дверь была приоткрыта, он затаился и наблюдал, изнывая от непривычного еще чувства недосягаемости близкой тебе женской плоти. За деревянными, перемазанными краской мольбертами сидели несколько мальчиков и девочек, в основном – малышня. Тая медленно ходила по комнате, рассматривала рисунки, наклонялась, что-то объясняя, брала из детских рук кисточки и поправляла, а наиболее успешных ласково, почти по-матерински гладила по голове и целовала. Именно эта материнская повадка у женщины, которую он знал в невыразимой на человеческом языке откровенности, обдала его такой волной вожделения, что запылало лицо и заломило в висках.
Тая наконец заметила его и вышла в коридор.
– Послушай, – сказала она, – не надо сюда приходить!
– Я ищу… Воропаева…
– Какого еще Воропаева? Не надо этого! Ничего не было! Понял, как там тебя, Андрюша? Ни-че-го…
Кокотов кивнул, еле сдерживая слезы. Все следующие дни даже сердце его билось в этом странном, болезненном ритме: ни-че-го-ни-че-го-ни-че-го. Но он знал, все равно снова пойдет к ней, надо лишь дождаться правильного повода. Чтобы не так страдать, несчастный вожатый с головой окунулся в педагогическую работу и тоже завел себе туго свернутую газетку, но пионеры его почему-то все равно не слушались. Тогда Людмила Ивановна, у которой муж не ночевал дома третью ночь, отозвала напарника в сторону и открыла ему страшную воспитательную тайну: в газетную трубочку была вложена увесистая палка. Кокотов сбегал в лес, вырезал толстую лещину, завернул в свежий номер «Комсомольской правды», и к вечеру в первом отряде воцарилась идеальная дисциплина. Дружно стали готовиться к карнавалу – главному событию смены.
Между Андреем и Людмилой Ивановной наладилось полное взаимопонимание. Выяснилось, что мужа, оказывается, просто отправляли в срочную командировку, и женщина прямо-таки светилась возрожденным семейным счастьем, изливая его и на своего младшего коллегу. Накануне карнавала они в тихий час пили чай с мятой и рассуждали о том, во что бы им самим нарядиться. С детьми уже определились: отряд имени Гайдара в полном составе превращался в шайку пиратов. Для этого достаточно завязать носовым платком один глаз, нарисовать жженой пробкой усы и надеть тельняшки, их на складе хранилась целая стопка – для обязательного в самодеятельности танца «Яблочко».
Людмила Ивановна колебалась. С одной стороны, ей очень хотелось одеться Белоснежкой, про которую когда-то в лагере ставили детский мюзикл. Костюмы семи гномов со временем самоутратились, а вот платье Белоснежки (ее всегда играл кто-то из взрослых) сохранилось и было Людмиле Ивановне впору. Но с другой стороны, на него претендовала библиотекарша Галина Михайловна, от отчаяния закрутившая роман с лагерным водителем Михой. К тому же отрываться от пиратского коллектива опытная воспитательница считала непедагогичным и потому склонялась ко второму варианту – нарядиться атаманшей. Практиканту она предложила роль своего заместителя.
– Да, пожалуй, атаманшей – правильнее! – грустно кивнул Кокотов.
– А ты?
– Я? Я лучше буду Одиноким Бизоном… – вымолвил он и едва успел закрыть ладонью выпрыгнувшую на щеку горячую слезинку.
Вообще-то сначала Андрей хотел нарядиться индейским вождем Чингачгуком, но, критически оглядев себя в зеркале, понял, что никак не тянет на мускулистого Гойко Митича, исполнявшего в кино роли продвинутых краснокожих. И тогда Андрей вдруг вспомнил книжку «Ошибка Одинокого Бизона», читанную в детстве. На обложке был изображен закутанный в попону печальный индеец, стоящий возле догорающего костра. Образ как нельзя более соответствовал его нынешнему душевному состоянию. Имелись и другие аргументы за. Во-первых, можно стать полноценным вождем, не предъявляя посторонним свою неиндейскую мускулатуру, а во-вторых, для этого превращения требовалось немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, обильно валявшихся под липами, ну и, конечно, красная акварель или гуашь, чтобы окончательно обернуться дикарем. А за ней надо идти к Тае. И это было счастьем!
– Эх ты, Одинокий Теленок! – Людмила Ивановна потрепала Кокотова по голове с мягким превосходством женщины, обладающей, в отличие от напарника, верным и любящим спутником жизни. – Выкинь ее из головы! Она нехорошая.
– Почему?
– Потому!
И воспитательница рассказала, как вчера вечером к Тае на красной «трешке» приезжал патлатый парень с огромным букетом сирени, а укатил, как подтвердили за завтраком незаинтересованные наблюдатели, только сегодня утром.
– Ты куда, Андрей? – только и успела крикнуть она.
В изостудии Таи не оказалось. Он поднялся в мансарду, постучал.
– Кто там еще? – весело отозвалась художница.
– Я… – Он вошел.
На закрытом этюднике стояла трехлитровая банка с огромным лиловым букетом. В комнате тяжело пахло сиренью и еще каким-то странным, не совсем табачным дымом. (О том, что так пахнет «травка», он узнал много позже.) Взъерошенная постель хранила очевидные следы любовного двоеборья. На девушке была все та же длинная майка с надписью «Make love not war!». Тая безмятежно улыбалась, глаза ее горели, как два туманных огня.
– Ой, Андрюша! Привет! – Она бросилась к нему и поцеловала в щеку. – Тебе чего?
Движения у нее были странные, какие-то угловатые, неуверенные.
– Мне… я… Мне краска нужна… Красная или коричневая…
– Зачем?
– Для карнавала.
– А ты кем хочешь нарядиться?
– Я? Одиноким Бизоном.
– Кем? – Она захохотала и, согнувшись от смеха пополам, повалилась на кровать, задергав голыми ногами.
Трусиков под майкой не оказалось, и открылась тайная рыжина, отчего у Кокотова в голове запрыгали малюсенькие и беспомощные шаровые молнии.
– Бизоном?! Ой, не могу… Одиноким!! Помогите!
– А ты кем? – оторопел он, не сводя глаз с ее лисьей наготы.
– Кем? – Она, спохватившись, одернула майку. – Ну хотя бы хиппи…
– Почему хиппи?
– Потому что это – люди! Ты человек, значит, будешь хиппи!
– А ты кем тогда нарядишься?
– Не знаю… Может, крольчихой… Отвернись!
Он послушно отвернулся, по шорохам воображая, что же происходит у него за спиной.
– Повернись! Вот, бери! – Она, уже в джинсах и батнике, протягивала ему свою майку «Make love not war!». – А еще мы сделаем вот что… – Тая метнулась по комнате, схватила ножницы, вырезала полоску ватмана и написала на ней кисточкой «Hippy» – потом слепила концы клеем так, что получилось что-то наподобие теннисной повязки. – Вот! Так хорошо! Тебе идет! – сказала она, надвинув бумажную ленту ему на голову. – А теперь иди, иди, маленький! Не мешай! Мне хорошо…
– Я не уйду.
– Ну, пожалуйста!
– Нет. Кто у тебя был?
– Данька…
– Ты же сказала, он скотина…
– Что-о! Вот ты, значит, какой?! – Ее затрясло от ярости, а веснушки на покрасневшем лице стали фиолетовыми. – Пошел вон, сосунок! Урод!
…Кокотов брел по лагерю, как слепой по знакомой улице. В ледяном небе горело жестокое солнце. Жизнь была кончена. Горн с бодрой металлической хрипотцой звал пионеров восстать от здорового послеобеденного сна…
5. Михаил Николаевич
Утром, через два дня после карнавала, в комнату влетел напуганный Ник-Ник и закричал:
– Скорее, скорее! Зовут!
У административного корпуса стояла черная «Волга». «Сергей Иванович снова к Зое приехал. Соскучился…» – подумал Кокотов и ошибся.