Дорогой Джон - Мышакова Ольга А. 2 стр.


К тому времени, когда отец унаследовал коллекцию, она уже была довольно дорогой. Когда инфляция взлетела до небес и золото подскочило до восьмисот пятидесяти долларов за унцию, коллекция превратилась в маленькое состояние, более чем достаточное для моего бережливого папаши, чтобы спокойно уйти на пенсию, и стоила в несколько раз больше, чем четверть века спустя. Но дед с отцом собирали монеты не ради выгоды, а из охотничьего азарта и ради особой связи, возникшей между ними и скрепившей их родственный союз. Дед и отец находили нечто упоительное и захватывающее в долгом, трудном поиске какой-нибудь особой монеты, долгожданной находке и всяческих хитростях и ожесточенной торговле с целью приобрести ее по сходной цене. Иногда монета оказывалась по средствам, иногда нет, но все до единого экземпляры, попавшие в коллекцию, были сокровищами. Папа надеялся разделить со мной эту страсть, включая добровольные лишения, связанные с нумизматикой. В подростковом возрасте зимой мне приходилось накрываться несколькими одеялами, спасаясь от холода; новую обувь мне покупали раз в год. На одежду для меня денег не было вообще, и шмотки перепадали разве что от Армии спасения. У отца даже фотоаппарата не было – единственная наша фотография была сделана на нумизматической выставке в Атланте. Знакомый дилер щелкнул нас, когда мы стояли у витрины его павильона, и выслал нам снимок. Много лет фото красовалось на отцовском столе. На снимке папа стоит, обняв меня рукой за плечи, и мы оба сияем от радости: я держу пятицентовик 1926 года с головой бизона, в прекрасном состоянии, который мой отец только что приобрел. Это был один из самых редких пятицентовиков с бизоном, и нам пришлось целый месяц сидеть на хот-догах и тушеных бобах, потому что монета обошлась дороже, чем рассчитывал отец.

Я не возражал против добровольных лишений – по крайней мере первое время. Когда папа начал рассказывать мне о монетах – я был тогда в первом или втором классе, – он говорил со мной как с равным. Когда взрослый, особенно твой отец, общается с тобой как с ровней, это невероятно подкупающая и заманчивая штука для любого ребенка, и я буквально купался в непривычном отцовском внимании, губкой впитывая новую информацию. Вскоре я уже мог сказать, сколько «двойных орлов» Сен-Годена[4] отчеканено в 1927 году, а сколько – в 1924-м, и почему десятицентовик 1895 года, отчеканенный в Новом Орлеане, ценится в десять раз выше, чем монета того же достоинства, выпущенная в том же году в Филадельфии. Кстати, я это до сих пор могу. Однако в отличие от отца я в конце концов перерос страсть к коллекционированию. Монеты были единственной темой, на которую отец был в состоянии говорить, и через шесть или семь лет таких вот уик-эндов, проведенных с папой, а не с приятелями, я захотел на волю. Как большинство парней, я увлекался спортом, девушками, машинами и в основном музыкой и к четырнадцати годам уже мало времени проводил дома. Одновременно во мне росла обида. Я стал замечать разницу между тем, как живем мы и как живут большинство моих друзей. У всех были карманные деньги на кино или стильные темные очки, а я шарил под диваном в поисках закатившегося четвертака, чтобы позволить себе гамбургер в «Макдоналдсе». На шестнадцатилетие несколько моих приятелей получили автомобили; мой папаша вручил мне серебряный доллар Моргана[5] 1883 года, отчеканенный в Карсон-Сити, и я, помнится, плакал на нашем продавленном диване, с головой накрывшись одеялом. Мы были единственной семьей в округе без кабельного телевидения и микроволновки. Когда сломался холодильник, папа купил подержанный, самого кошмарного зеленого оттенка из существующих в природе, ни к чему на кухне не подходивший. Мне было неловко приглашать к себе друзей, и в этом я винил отца. Я сознаю, что вел себя как последний говнюк – если уж я так страдал без денег, мог бы косить газоны или браться за разовую работу, например, – но так обстояли дела. Я был слеп, как улитка, и глуп, как верблюд, однако, как ни сожалей сейчас о тогдашней своей незрелости, прошлого не исправишь.

Папа чуял – что-то изменилось, но не представлял, как наладить ухудшившиеся отношения с сыном. Он прибег к фамильному способу – заговорил о монетах (единственная тема, которую папа мог развивать часами) и по-прежнему готовил мне завтраки и ужины. Однако отчуждение продолжало расти. Примерно в это время я отдалился и от старых друзей. Они разделились на компании в зависимости от того, какие фильмы собирались посмотреть или какие новые рубашки купили себе в торговом центре, а я ощущал себя выброшенным на обочину жизни и завистливо наблюдающим, как живут другие. Ну и черт с ними, решил я. В старших классах публика – сборная солянка, вот я и прибился к тем парням, которые на все плевать хотели. Мне ведь тоже ничего не оставалось, как на все плевать. Я начал прогуливать занятия, курить, за драку меня три раза лишали права посещения занятий.

Спорт я тоже забросил. Раньше я играл в футбол, баскетбол и занимался бегом, пока не перешел в десятый класс; и хотя дома отец иногда спрашивал, как мои спортивные успехи, ему явно становилось не по себе, если я начинал подробно рассказывать, – он совершенно не разбирался в спорте и ни в одной команде в жизни не играл. Единственный раз папа пришел на баскетбольный матч, когда я был в десятом классе, и занял место на трибуне – странный лысеющий чудик в поношенной спортивной куртке и не подходящих по цвету носках. Отец не был грузным, но пояс его брюк скрывался между складками на животе, словно он был на третьем месяце беременности. Я почувствовал, что не хочу иметь с ним ничего общего. Мне было так неловко за отца, и после матча я к нему не подошел. За это я собой не горжусь, но уж каков есть.

Дальше – хуже. В одиннадцатом классе мой бунт достиг апогея. За два года оценки у меня значительно снизились – скорее от лени и небрежения, нежели от отсутствия ума (как мне нравится думать). Несколько раз отец ловил меня поздно вечером, когда я пытался незаметно проникнуть в дом (от меня разило, как из бочки). Однажды я прибыл домой с полицейским эскортом после вечеринки, где в открытую употребляли наркоту и спиртное. В наказание папа запер меня дома, и я демонстративно сбежал на две недели к приятелю, разозлившись на него за то, что лезет не в свое дело. Когда я вернулся домой, папа ничего не сказал, а утром на столе меня, как всегда, ждали яичница и тост с беконом. Выпускные экзамены я кое-как сдал – подозреваю, что незаслуженные удовлетворительные оценки стали своего рода маленькой взяткой за избавление школы от записного хулигана. Я видел, что отец беспокоится: иногда он в своей тихой манере заводил разговор о колледже, но к тому времени твердо решил обойтись без высшего образования: я хотел работу, машину и все материальные блага, которых не видел восемнадцать лет.

Я скрывал правду до конца выпускных, но когда отец узнал, что я не подал заявление о приеме в двухгодичный колледж, он заперся в «берлоге» на весь остаток вечера и на следующее утро ничего не сказал мне за яичницей с беконом. Вечером того же дня он попытался увлечь меня дискуссией о монетах, как за соломинку хватаясь за наше прежнее дружеское общение, которое как-то незаметно сошло на нет.

– Помнишь, как мы ездили в Атланту, когда ты нашел пятицентовик с бизоном, который мы искали несколько лет? – начал он. – Нас еще тогда сфотографировали. Никогда не забуду, как ты был счастлив. Это напомнило мне о детстве и о моем отце.

Я помотал головой. Все разочарование жизнью, которую вел отец, вдруг рванулось на поверхность.

– Меня достало слушать про монеты! – заорал я на него. – Знать их больше не хочу! Тебе нужно продать чертову коллекцию и заняться чем-то еще, чем угодно!

Отец промолчал, но до сегодняшнего дня я не забыл выражение муки на его лице. Отвернувшись, он поплелся в свою «берлогу». Я обидел его, и хотя говорил себе, что не хотел, так получилось, я кривил душой. С того дня отец редко заводил речь о монетах. Я тоже помалкивал. Между нами разверзлась пропасть – нам стало нечего сказать друг другу. Через несколько дней я заметил, что наша единственная фотография исчезла со стола, словно отец боялся, что малейшее напоминание о монетах оскорбит мои чувства. В тот момент, пожалуй, так оно и было. Я решил, что отец попросту выбросил снимок, и это меня совершенно не тронуло.

Пока я рос, мне как-то не приходила в голову мысль пойти в армию, хотя восточная часть Северной Каролины – один из самых густо усеянных военными объектами районов (в нескольких часах езды от Уилмингтона семь военных баз). Я привык считать, что армейская карьера – это для лузеров. Кому охота, чтобы тобой всю жизнь помыкали всякие стриженые шестерки? Вот уж не мне и не моим одноклассникам, кроме разве что некоторых парней, записавшихся на курсы вневойсковой подготовки офицеров резерва. Основная масса зубрилок поступили в университет Северной Каролины или в государственный университет Северной Каролины; те, кто учился неважно, поддержали свое реноме аутсайдеров, перебиваясь кое-как, попивая пиво, болтаясь по городу и как огня сторонясь любой работы, которая требовала хоть капли ответственности.

Я попал во вторую категорию. За два года после окончания школы я сменил несколько мест работы – собирал на тележку грязную посуду со столов в «Захолустном стейк-хаусе», отрывал корешки билетов в местном кинотеатре, таскал коробки в «Стэплс», пек блины в «Уофел-Хаусе» и работал кассиром в двух магазинчиках для туристов, где продают всякий хлам для отдыхающих горожан. Я тратил все заработанные деньги до копейки, питал ноль иллюзий насчет продвижения по служебной лестнице, и рано или поздно меня отовсюду увольняли. Какое-то время мне было все равно: я жил в свое удовольствие, допоздна катался на серфе, ночевал на работе и вовсю пользовался преимуществами жизни с родителем – не тратил ни цента на оплату квартиры, еду, медицинскую страховку и сбережения на черный день. Впрочем, у других дела шли не лучше. Я не чувствовал себя особенно несчастным, но через какое-то время начал уставать от такой жизни. Не от катания на серфе, разумеется, – в 1996 году по побережью пронеслись ураганы Берта и Фрэн, обеспечив мне лучшие волны за несколько лет, – но от бесцельного сидения в баре «Лерой» после серфинга. Я начал понимать, что все вечера похожи один на другой: я так и буду пить пиво, изредка встречая в баре кого-нибудь из бывших одноклассников, и он будет спрашивать, чем я занимаюсь, и я буду отвечать; затем он расскажет, чем занимается сам, и не нужно быть гением, чтобы понять – мы оба на гладеньком шоссе в никуда. Даже если у кого-то имелось собственное жилье, которого не было у меня, я не верил их признаниям в любви должности копателя канав, или мойщика окон, или перевозчика уличных туалетных кабинок. Я отлично знал, что не о такой профессии они мечтали подростками. Я мог лениться на уроках, но дураком не был.

В тот период я крутил, наверное, с десятком девиц – в «Лерое» всегда много юбок. Большинство романов скоро забылись – я использовал женщин и позволял использовать себя без малейшего сердечного трепета. Лишь связь с девушкой по имени Люси продлилась дольше двух месяцев, и незадолго до неминуемого разрыва я даже начал думать, что влюблен в нее. Она была студенткой университета Северной Каролины в Уилмингтоне, на год старше меня, и после выпуска желала работать в Нью-Йорке.

– Ты мне небезразличен, – сказала Люси в нашу последнюю ночь. – Но у нас с тобой разные цели. Ты способен на многое, но по какой-то причине тебя устраивает тупо дрейфовать. – После паузы она продолжила: – И потом, я даже не знаю, как ты ко мне на самом деле относишься.

Возразить было нечего – Люси была права. Вскоре она улетела, не утруждая себя прощанием. Через год я ей позвонил, выпросив телефон у ее родителей. Мы говорили минут двадцать. Люси сообщила, что обручилась с поверенным и что свадьба в июне.

Телефонный разговор задел меня сильнее, чем я ожидал. Я позвонил Люси как раз в тот день, когда меня в очередной раз уволили, и я пошел утешаться в «Лерой», где отиралась все та же компания лузеров. Я вдруг почувствовал, что не хочу терять еще один вечер, притворяясь, что все у меня в жизни хорошо. Я купил упаковку пива и пошел на пляж. Впервые за много лет я серьезно задумался, как жить дальше, и даже засомневался, не стоило ли последовать совету отца и поступить хоть в двухлетний колледж, однако я настолько отошел от школы и учебы вообще, что идея показалась мне нелепой и чуждой. Зовите это удачей или роковым стечением обстоятельств, но как раз в эту минуту мимо пробежали два морских пехотинца, молодые, подтянутые, приятно уверенные в себе. Если они так могут, сказал я себе, то и я смогу.

Я обдумывал все это пару дней и наконец поставил папу в известность о своем решении (не то чтобы обсудил с ним свои планы – к тому времени мы уже не разговаривали). Вечером я зашел в кухню: папа, как обычно, сидел за столом, – и вдруг увидел отца словно впервые. От его шевелюры мало что осталось, редкие волосы, сохранившиеся над ушами, заметно серебрились. Он скоро должен был пойти на пенсию, и меня больно кольнула мысль, что я не имею права подвести отца после всего, что он для меня сделал.

Вот так я пошел в армию. Сначала хотел поступить в морскую пехоту, потому что именно морпехов знал лучше всего – в Райтсвилл-Бич яблоку негде было упасть от стриженых здоровяков с базы Лежен или с Черри-Пойнт, однако, когда пришло время, выбрал армию. Я глубокомысленно рассуждал, что автомат мне все равно дадут, но в дело вмешался случай: когда я явился на пункт вербовки новобранцев в морскую пехоту, оказалось, что офицер ушел на обед, а его коллега, ведавший набором в армию (его офис располагался на той же улице, почти напротив), оказался на месте. Мое решение было скорее спонтанным, чем обдуманным, но я лихо расписался на пунктирной линии четырехлетнего контракта. Прощаясь, офицер похлопал меня по спине и поздравил, и я, идя к двери, с любопытством соображал, во что, собственно, ввязался. Это произошло в конце 1997 года, и было мне двадцать лет.

Тренировочный лагерь для новобранцев в Форт-Беннинге оказался именно такой дырой, как я и представлял. Весь уклад, казалось, призван был унизить нас и промыть мозги, дабы мы беспрекословно подчинялись приказам, какими бы идиотскими они ни казались. Но я адаптировался быстрее, чем многие. Пройдя лагерное чистилище, я выбрал пехоту, и следующие несколько месяцев мы провели на военных учениях в Луизиане и старом добром Форт-Брэгге, где изучали самые эффективные способы убивать людей и ломать вещи. Через некоторое время мою часть в составе Первой пехотной дивизии послали в Германию. Я ни слова не знал по-немецки, но это мне не мешало: практически все, с кем приходилось иметь дело, говорили по-английски. Сперва было легко, потом началась армейская жизнь. Я провел семь препаршивых месяцев на Балканах – сперва в Македонии в 1999-м, затем в Косово, где оставался до конца весны 2000 года. Платили нам скудно, но, учитывая отсутствие расходов на квартплату, еду и вообще что-либо, на что мне захотелось бы расходовать полученные чеки, на моей карточке скопилась кое-какая сумма – не много, но достаточно.

Назад Дальше