С кем бы побегать - Давид Гроссман 4 стр.


– Но это правда обычная глупая история, – возразил Асаф и тут же невольно улыбнулся, потому что ее губы сложились в хитрую усмешку – так усмехаются маленькие девочки, загнавшие взрослого в угол.

– Хорошо, – монашка притворно вздохнула и скрестила руки на груди. – Поведай мне в таком разе твою обычную глупую историю. Но зачем ты стоишь? Слыхали вы о таком? – Она изумленно огляделась вокруг. – Хозяйка расселась, а гость стоймя стоит!

Она проворно вскочила и подвинула ему высокий стул с прямой тяжелой спинкой.

– Прошу садиться, а я принесу кувшин водицы и немного угощения. Что скажешь, если я нарежу нам свежий огурец и пом-мидор? – Она так и сказала: «пом-мидор». – Не всякий день случается здесь столь важный гость, из мэрии! Динка, сиди тихонько. Ты знаешь, что дадено будет и тебе.

– Динка? – переспросил Асаф. – Ее так зовут?

– Да. Динка. А я, – она подмигнула собаке, – я кличу ее Укрощение Строптивой, и Непокорная Дщерь[3], и Голубка Моя, и Златовласка, и Скандальяриса, и еще ста двадцатью одним именем, верно, свет очей моих?

Собака смотрела на старуху с любовью, навостряя уши каждый раз, когда упоминалось ее очередное имя, и что-то незнакомое и неясное задело вдруг Асафа, словно легкое прикосновение. «Динка и Тамар, – подумал он. – Динка Тамар и Тамар Динки». И на миг увидел их, льнущих друг к другу в нежном, ласкающем единстве. Но тут он вспомнил, что это и правда не его дело, и поспешно отогнал видение.

– А тебя как?

– Что – как меня?

– Как тебя кличут?

– Асаф.

– Асаф, Асаф, псалом Асафа… – пропела монашка себе под нос и почти бегом поспешила на кухоньку.

Через цветастую занавеску он слышал, как она режет овощи и напевает. Вернувшись, монашка поставила на стол большой стеклянный кувшин, в котором плавали ломтики лимона и листья мяты, и тарелку с нарезанными огурцом и помидором, а также с маслинами, колечками лука и кубиками брынзы, и все это было полито оливковым маслом. Она села напротив Асафа, вытерла ладони о фартук, повязанный поверх рясы, и протянула ему руку:

– Теодора. Дочь греческого острова Ликсос. Последняя из жителей несчастного сего острова ныне сидит с тобою за трапезой. Прошу, откушай, сын мой.


Напротив двери маленькой парикмахерской в квартале Рехавия Тамар надолго остановилась, не решаясь войти. Час был вечерний, завершался тягучий и ленивый июльский день. Чуть ли не целый час она вышагивала взад-вперед по тротуару перед парикмахерской, разглядывая в большом витринном стекле свое отражение и старика-парикмахера, стригшего старика-клиента.

«Стариковская парикмахерская, – думала Тамар. – То, что надо. Здесь меня не узнают».

Два старца дожидались своей очереди. Один читал газету, а другой, почти совершенно лысый – что он вообще здесь делает! – с круглыми водянисто-стеклянными глазами, не умолкая, болтал с парикмахером. Волосы льнули к спине Тамар, словно умоляя их помиловать. Вот уже шесть лет, с десятилетнего возраста, она не стриглась. Не решалась на это даже в те годы, когда хотела навсегда забыть, что она девочка. Волосы были удобной защитой от мира, завесой, за которой она могла укрыться, и они же становились знаменем свободы, когда, неукротимые и летучие, развевались вокруг нее. Раз в несколько месяцев, в редкие приступы заботы о своей внешности, Тамар заплетала волосы в толстые косы, укладывала на макушке и чувствовала себя взрослой и женственной – почти красивой. В конце концов она все же толкнула дверь и вошла в парикмахерскую. Запахи мыла, шампуня и спирта встретили ее вместе со взглядами стариков. В парикмахерской воцарилось тяжелое молчание. Тамар отважно прошла к креслу у стены и села, стараясь не обращать внимания на взгляды; свой большой рюкзак она пристроила у ног, а огромный черный кассетник положила в соседнее кресло.

– Так вот, слышь, – попытался возобновить прерванную беседу лысый со стеклянными глазами, – что она мне заявила, дочка-то моя? Что внучку, которая сейчас родилась, они, значит, решили назвать Беверли. Почему? А вот так. Старшая сестричка надоумила…

Слова его бессмыслицей повисли в воздухе, сгустившись, словно пар, вырвавшийся на холод. Старик обескураженно замолчал, погладил лысину, будто что-то размазывая по ней. Мужчины украдкой косились на девушку, переглядывались, плетя паутину всеобщего согласия. С ней не все в порядке, говорили эти взгляды, она не на своем месте, да и сама не своя.

Парикмахер работал молча, иногда поднимая глаза к зеркалу. Неожиданно он встретился со взглядом ее спокойных голубых глаз, и внезапно его пальцы словно онемели.

– Ну хватит тебе, Шимек, – сказал он со странным напряжением в голосе. – Потом расскажешь.

Тамар собрала волосы в кулак, ощутила их запах, попробовала на вкус, поцеловала на прощание, заранее тоскуя по их теплому, чуть щекочущему прикосновению, по их тяжести, по ощущению, что эти волосы – ее суть, что именно они делают ее реальной.

– Наголо, – велела она парикмахеру, сев в кресло.

– Наголо?! – Его визгливый голос от изумления прервался.

– Наголо.

– А не жалко?

– По-моему, я ясно выразилась.

Два старика аж привстали. Третий – Шимек – глухо закашлялся.

– Мейдэле[4], – вздохнул парикмахер, и его очки запотели, – может, вам стоит пойти домой и сперва спроситься у ваших мамы и папы?

– Вы стрижете или даете консультации по вопросам воспитания? – резко спросила Тамар.

Их взгляды на мгновение скрестились в зеркале. Эта резкость и это упорство были для нее внове. Тамар новые черты ее характера не нравились, но они помогали, и в последнее время помогали всё чаще.

– Я попросила наголо, и рассуждать тут нечего. Я ведь плачу´, не так ли?

– Но это мужская парикмахерская, – пролепетал парикмахер.

– Ну так и брейте! – мрачно приказала Тамар, сцепила руки и зажмурилась.

Парикмахер беспомощно оглянулся на стариков, как бы объясняя: «Вы ведь знаете, что я пытался отговорить ее. Так что теперь всё на ее совести!» И стариковские взгляды ответили согласием. Парикмахер провел рукой по собственным жидким волосам и пожал плечами. Потом взял самые большие ножницы, пару раз клацнул ими в воздухе и почувствовал, что с клацаньем слегка не в порядке, какое-то оно немощное и бессодержательное. Поэтому он продолжал клацать, пока не достиг верного тона – звука, приносящего ему радость в работе. Тогда он захватил в ладонь густую, вьющуюся, черную как смоль прядь, вздохнул и начал резать.

Тамар не открыла глаза и тогда, когда он сменил ножницы на более деликатные, и позже, когда пустил в ход электрическую машинку, и даже под конец – когда опасной бритвой парикмахер наводил блеск. Она не видела вытаращенных глаз посетителей, которые один за другим выпустили из рук газеты и, подавшись вперед, зачарованно пялились на голую, розовую, цыплячью макушку, открывавшуюся в куще черных кудрей. На пол падали пряди отсеченных волос, и парикмахер старался не наступать на них. В помещении было жарко и душно, но Тамар чувствовала, как вокруг ее головы веет прохладой.

Может, это и не так уж страшно, подумала Тамар, и по лицу ее скользнула улыбка, когда она вспомнила Алину, свою старенькую учительницу вокала, которая иногда выговаривала ей за то, что та запускает свою внешность: «Волосы тоже требуют к себе внимания, Тамиле. Занимаясь ими, ты сразу сама делаешься чуть-чуть веселее, разве нет? А что, вполне допустимо немного кондиционера, крема, вовсе не так уж зазорно быть красивой…»

– Вот и все, – шепотом сказал парикмахер, протер бритву ватой, смоченной спиртом, и принялся возиться с футляром для ножниц, лишь бы не смотреть на клиентку, когда она увидит себя.

Тамар открыла глаза и обнаружила в зеркале маленькую уродливую девочку, ошарашенную, перепуганную. Она увидела уличную девочку, девочку из приюта, девочку из психушки. У девочки были острые уши, слишком длинный нос, огромные и широко расставленные странные глаза. Она никогда и не знала, что у нее такие странные глаза. Ее испугала их пронзительность и сосредоточенность. Она подумала, что ужасно похожа на отца, который страшно состарился в последний год. А потом подумала, что теперь ее не узнают даже собственные родители, надо лишь переодеться во что-то подходящее.

В парикмахерской по-прежнему стояла абсолютная тишина. Тамар пристально, долго, без всякой жалости рассматривала себя. Голая голова напоминала культю. У нее возникло ощущение, что теперь всякий сможет свободно прочесть ее мысли.

– Привыкнешь, – услышала она, будто издали, утешающий голос парикмахера. – В твоем возрасте волосы растут быстро.

– Не волнуйтесь обо мне, – отвергла она сочувствие, от которого так легко раскиснуть.

Без волос даже собственный голос казался ей другим, более высоким, словно расщепленным на несколько тональностей и исходящим откуда-то извне.

Парикмахер принял деньги кончиками пальцев. Ей показалось, что он боится, как бы она к нему не прикоснулась. Она ступала медленно, очень прямая, словно несла на голове кувшин. Каждое движение пробуждало в ней всё новые ощущения, и это ей понравилось. Воздух двигался вокруг ее головы в странном танце: приближался, словно желая проверить, кто она такая, отступал и снова приближался – чтобы коснуться ее.

Тамар закинула на спину рюкзак, подхватила магнитофон. В дверях она помешкала. Отнюдь не новичок на сцене, она понимала: только что здесь состоялось представление, быть может, чуть жутковатое, но увлекательное. И она не могла устоять перед соблазном: выпрямилась, откинула голову назад, будто встряхнув тяжелой оперной гривой, и полным одновременно величия и смятения жестом Тоски из последнего акта за миг до прыжка с крыши подняла руку, на секунду замерла и лишь после этого вышла из парикмахерской, хлопнув дверью.


– Грибы или маслины?

Асаф не понял, в какой момент Теодора перестала его опасаться и как получилось, что он сидит напротив нее с большой вилкой в руке, собираясь приступить к пицце. Он лишь смутно припоминал, что несколько минут назад в этой комнате что-то произошло. И во взгляде ее появилось нечто новое, словно у нее внутри отворилась для него какая-то дверца.

– Ты опять загрезился?

Асаф ответил, что грибы и лук. Она хихикнула себе под нос.

– Тамар любит маслины, а ты – грибы. Она – сыр, а ты – лук. Она маленькая, а ты – Ог, царь Васанский[5]. Она толкует, а ты молчишь.

Он покраснел.

– Однако теперь поведай, поведай мне обо всем! Сидел ты там и грезил…

– Где?

– Во мэрии! «Где»! И только не сказал мне, о ком грезил.

Асаф не переставал изумляться этой странной монашке. Удивляла его даже вязь морщин на ее лице. Лоб, как и подбородок, напоминал кору дерева, и вокруг губ тоже залегли глубокие складки. Однако щеки были совершенно гладкими, круглыми и свежими, и сейчас на них играл легкий румянец.

Этот румянец сбивал его с толку. Он выпрямился и поспешил перевести разговор на официальные рельсы:

– Так я могу оставить вам собаку, а вы отдадите ее Тамар?

Но она ждала от него совсем иных слов – рассказа о снах наяву, например. Монашка покачала головой и решительно заявила:

– Однако нет, нет! Невозможно такое.

Он удивленно спросил, почему невозможно, и она сердито ответила:

– Нет-нет! Если я могла бы! И не пытай, будь любезен! Внемли мне. – Голос ее смягчился. – Всей душой хотела бы я оставить здесь со мной Динку, голубку мою. Однако выводить ее иной раз – надобно? И шествовать с ней немного по двору и по улице надобно? А она еще пожелает, вестимо, выйти на улицы и искать Тамар, а я что поделаю? Я ведь не покидаю этих стен.

– Почему?

– Почему? – Она медленно склонила голову, взвешивая что-то про себя. – Воистину ты хочешь ведать?

Асаф кивнул. Может, у нее грипп какой или аллергия на солнце.

– А что, если явятся нежданно паломники с Ликсоса? Что, согласно твоему разумению, случится, если не встречу я их у врат?

Асаф вспомнил колодец, и деревянные скамьи, и глиняные кружки, и каменные подставки под ноги.

– А спальную залу для утомленных в пути видел?

– Нет.

Ведь Динка неслась со всех ног и тащила его за собой.

А теперь вот и монашка Теодора тянет его куда-то. Она встала и взяла его за руку (ладошка у нее была маленькая и сильная), потянула за собой, позвав и Динку, и все трое быстро спустились по ступенькам. Асаф заметил большой цвета меда шрам на руке монашки.

Теодора остановилась перед массивной дверью.

– Здесь восстань, обожди. А ну сомкни вежды!

Асаф сомкнул, гадая, кто обучал ее ивриту и в каком веке это было. Послышался скрип открывающейся двери.

– Отверзи ныне!

Перед ним была вытянутая, овальная комната, а в ней – десятки высоких железных кроватей в два ряда. На каждой кровати лежал толстый, ничем не покрытый матрас, а сверху – аккуратная стопка: простыня, одеяло и подушка. А поверх всего, словно точка в конце фразы, – маленькая черная книга.

– Все готово к их приходу, – прошептала Теодора.

Асаф двинулся вперед, изумленно ступая между кроватями, и каждый его шаг поднимал облачко пыли. Свет сочился сквозь узкие высокие оконца. Асаф открыл одну из книг, увидел незнакомые буквы и попытался представить эту комнату, полную взволнованных паломников. Воздух здесь был прохладнее и влажнее, чем в келье монашки, казалось, он липнет к коже, и Асафом почему-то овладело беспокойство.

Обернувшись, он увидел, что Теодора стоит в дверях, и на долю секунды у него мелькнуло странное чувство, что даже если он повернет назад, то не дойдет до двери, что он застрял здесь – в застывшем, неподвижном времени. Сорвавшись с места, он почти бегом кинулся к выходу.

Один вопрос не терпел отлагательства:

– А они, паломники эти… – Тут он разглядел выражение ее лица и понял, что должен хорошенько выбирать слова. – В общем… когда они должны прийти? То есть когда вы их ожидаете? Сегодня? На этой неделе?

Она развернулась, острая и резкая, как циркуль.

– Идем, милый, воротимся. Пицца стынет.

Асаф поднимался за нею, смущенный и озабоченный.

– А Тамар моя, – сказала Теодора на лестнице, шаркая веревочными сандалиями по ступенькам, – она там убирает, в опочивальне, один раз на неделе приходит она, бушует и скребет. Однако ныне, узрел, – пыль…

Они снова сели за стол, но что-то изменилось в их отношениях, что-то замутилось, и Асаф не понимал, в чем дело. Он был встревожен чем-то витающим в воздухе, чем-то невысказанным. Монашка тоже казалась рассеянной и не смотрела на него. Чем больше погружалась она в свои мысли, тем сильнее надувала щеки, и с этими круглыми щеками и узкими глазами напоминала теперь старую китаянку. Некоторое время они молча ели или притворялись, что едят. Иногда Асаф бросал взгляды по сторонам. Узкая кроватка, заваленная кипами книг. В углу на столе – допотопный черный телефонный аппарат с круглым диском. Еще один беглый взгляд – на глиняного ослика, закрепленного на палочке из ржавой перекрученной проволоки.

– Нет, нет, нет! – вдруг вспылила монашка, с такой силой ударив руками по столу, что Асаф перестал жевать. – Как можно так? Вкушать без беседы? Жевать яко две коровицы? Не беседуя о том, что на сердце? И что тогда в пицце той, сударь мой, без беседы?

Она резко отодвинула от себя тарелку. Асаф быстренько проглотил кусок и потупился, втянув голову в плечи.

– А с Тамар… – он запнулся, впервые произнеся ее имя. – С ней вы разговариваете, да?

Собственный голос показался ему чересчур громким и неестественным.

Теодора явно заметила его неудачную попытку уйти от разговора о самом себе и вонзила в него насмешливый взгляд. Но Асаф, завязнув, не знал, как достойно выпутаться, да и вообще не был он силен по части светских бесед (порой, в компании Рои, Мейталь и Дафи, когда от него требовались легкость и остроумие, он чувствовал себя танком, угодившим в тесную комнатку).

– Так она… Тамар, она приходит к вам каждую неделю? Да?

Теодора явно не рвалась удовлетворять его любопытство, и все же упоминание имени Тамар заставило ее глаза сверкнуть.

– Уже год и два месяца она является мне здесь, – ответила она и горделиво погладила свою косу. – И она трудится немного, ибо нуждается в деньгах, а в последнее время – в очень многих деньгах. А у родителей своих она, вестимо, не берет.

Назад Дальше