ИВАН ПЕТРОВИЧ. Бог с вами! Какое золото!
ДЗЕРЖИНСКИЙ. Буг не с нами. Буг – против нас. Но мы его добьем.
Иван Петрович понял, что Дзержинский произносит «Бог» по-польски, и этот «Буг» показался ему далеким и темным богом. Он снял с пальца обручальное кольцо и протянул Дзержинскому.
ИВАН ПЕТРОВИЧ. Все, что есть.
ДЗЕРЖИНСКИЙ. Наденьте назад! Без демонстраций! Немзер!
Вошел Немзер с лицом поэта.
ДЗЕРЖИНСКИЙ. Отправьте этого гражданина (он смерил взглядом личинку Ивана Петровича, обсыпанную муко́й)… домой!
В моих генах так прочно засела смерть, что первым младенческим впечатлением и стал дачный электрический столб с черепом и костями – столб ужаса: дотронешься – убьет. Когда бабушка по молодости лет решила записаться в большевички, чтобы участвовать в продразверстке, дед пригрозил:
– Вступишь в партию – разведусь!
– Жаль, – сказала мне бабушка в детстве. – А то была бы ветераном партии, по радио бы выступала.
В 1920-е годы супруги, вместе с полстраной, записались в брюзжащие обыватели, с мýкой враставшие в социализм. У них-то и родился мой отец, который благополучно дожил до восьми лет и утонул на каникулах в Волге – чудом откачали. Отец, никогда не вспоминавший впоследствии свое скучное, болезненное детство, кончил школу на одни пятерки, подал документы в Арктический институт, восхищаясь подвигами советских героев-полярников. Но челюскинца из него не получилось – не прошел по здоровью (слабые легкие). Тогда, на радость моему деду, главному бухгалтеру профсоюза железнодорожников, он подался в Железнодорожный институт с нечеловеческой аббревиатурой ЛИИЖТ, похожей по звучанию на тормозной путь паровоза, но в последний момент он стал случайно учиться в третьем вузе: пришло на ум поехать сражаться в Испанию добровольцем. Не имея призвания к филологии, равнодушный к «художественной литературе», которая всегда бралась им в кавычки, он поступил на филфак Ленинградского государственного университета, чтобы во имя мировой революции выучить испанский язык.
По коридорам университета ходили переводчики с новенькими орденами – мой юный отец мечтал на подводной лодке поплыть вместе с ними к берегам Испании. Худой, в единственной коричневой велюровой курточке, он уже был хорошо сложившимся советским человеком, волевым комсомольцем до мозга костей. Но вместо испанского, по случаю победы Франко, он стал учить французский.
– Товарищ Ерофеев, – спросит его через десять лет Сталин при личном знакомстве в своем кремлевском кабинете, где на главном месте была выставлена посмертная маска Ленина. – Вы где родились?
Сталин, по словам отца, всегда говорил «очень глухо, и грамматически у него было много ошибок». Было четкое впечатление, недавно добавил он, что это человек «кавказской национальности». Отец не расслышал вопрос вождя.
– В Ленинградском государственном университете, Иосиф Виссарионович.
– Прямо так-таки в университете и родились?!
Сталин невероятно развеселился. Он стал смеяться, хватаясь за бок, всем видом показывая: ну, ты меня уморил! ой, не могу!
В этот момент на пороге сталинского кабинета возникли Берия и Молотов, чтобы присутствовать при беседе с иностранным гостем. Они стояли, ничего не понимая, симметрично поблескивая своими пенсне. Как этот худенький молодой человек мог так рассмешить вождя? В чем здесь секрет и что за сговор? Они не позволили себе спросить – Сталин не счел необходимым с ними объясниться.
– Ну ладно, рассмешил, – бросил он отцу дружелюбно.
Отец был замечен.
– Приступим к делу, – сказал Сталин серьезным тоном, приглашая садиться. – Ну, вы спокойно работайте, не волнуйтесь, – кивнул он отцу. – Я говорю не очень громко, вы можете переспросить. Зато я говорю медленно…
Вызвал звонком Поскребышева:
– Приехал гость? Пригласите!
Вошел быстрым шагом Морис Торез, глава французских коммунистов.
– Ну что? Бонжур! – сердечно приветствовал его Сталин.
Отец начал переводить. Иногда он чувствовал на себе внимательный взгляд немигающих, из-под пенсне, глаз Берии. Сталин, по словам Молотова, называл эти глаза змеиными.
Предшественник отца, переводивший Сталину с французского языка, был отстранен от работы, запутавшись в авиационной терминологии военной делегации из Парижа.
– У меня такое впечатление, что я французский знаю лучше вас, – сказал ему Сталин.
– Сталин держался скромно, – отметил отец по поводу первой встречи с вождем. – На меня сильно подействовал его шарм.
Однако развеселить «отца народов» мой отец смог только потому, что в юности каждый год в середине марта он становился жертвой загадочных ангин с нарывами в горле и сорокаградусной температурой. Поступив на филфак, отец и не подозревал, что российская филология не менее опасна для жизни, чем гражданская война в Испании.
– Двенадцатого марта 1939 года я снова валялся в постели и страшно переживал, что по болезни не могу участвовать на вечеринке. Наша группа справляла день рождения однокурсника, поэта Сергея Клышко.
Клышко был отчаянной головой. Он писал стихи против Сталина прямо на лекциях, склоня к бумаге вихрастую шевелюру. Они с отцом дружили, виделись каждый день. Оба нравились девушкам. Отец уговаривал его быть поосторожнее. Тот отмахивался. Подвыпив, в комнате общежития Сергей декламировал отцу городской фольклор:
Сталин, Троцкий и Ульянов –Это шайка хулиганов.Отец неопределенно усмехался. Всех, кто был в тех веселых гостях у Клышко, на следующий день арестовали как участников «антисоветского сборища».
– Меня это потрясло. Но я знал, что Сергей не стесняется в поведении, рассказывает анекдоты, читает вслух антисоветские стихи. Наверное, кто-то стукнул. Девушек вскоре выпустили, а ребята сели надолго, кому-то переломали ребра. Отбили почки у Кости Иванова – его били до полусмерти, требуя показаний, хотя он в тот вечер, выпив водки, заснул прямо за столом и ничего не видел и не слышал. Сергея приговорили к «вышке».
– За стихи – к «вышке»? – меланхолично спросил я.
– Мне было ясно, что не стоило их читать.
С этим трудно спорить. Наш разговор пошел по кругу и быстро угас. Массового террора, который был вокруг, везде, рядом, о котором написаны тысячи книг, в отцовской семье долгое время не замечали. Не отмахивались от него, не забивались в угол, а не обращали внимания. Но сажали так густо, что все-таки, в конце концов, стало жутко. Трясли Ленинградский университет, полный филологических звезд. Бородатого преподавателя латыни на глазах у отца НКВД взял прямо в аудитории. Его арестовали так элегантно, молодой чекист даже подал ему пальто, и его так дружелюбно вывели из аудитории, похлопывая по плечу, что латинист шел улыбаясь, словно в преподавательскую столовую выпить чаю. Из близкого семейного круга знакомых, собиравшихся у Ивана Петровича и Анастасии Никандровны на Загородном проспекте играть по субботним вечерам в «дурака», выхватили железнородожника, партийца-орденоносца Федякина. Федякин иногда задавал абстрактные вопросы:
– Можно ли, Иван Петрович, во время дождя пройти по улице между капель воды, не замочившишь?
– Ну, для этого сначала надо нам с вами похудеть, – отшучивался Иван Петрович.
Когда Федякин пропал, семья пожала плечами: за что? – но после решила, что «им виднее».
Жизнь отца переменилась в один миг. Второкурсника вызвали по повестке в сентябре 1939 года в колыбель революции – Смольный. Отцовская судьба в коммунистическом чине секретаря горкома приветливо сунула ему в руки газету «Ленинградская правда» с фотографией Сталина, Молотова и Риббентропа, обменивающихся улыбками. Это была советско-нацистская свадьба.
– Знаешь, кто этот молодой человек рядом со Сталиным?
– Переводчик, – смекнул отец.
– Хочешь стать таким переводчиком?
– Да.
– Кто твои родители?
Беспартийный железнодорожник Иван Петрович не вызвал возражений. Анастасия Никандровна тогда уже не работала. Она ушла с места секретаря Ленинградского отделения Союзфото, поставлявшего фотографии местным газетам. Она принимала заказы на съемку, отправляла пленку в проявку, затем – в печать. Продвинутый мир фотографии сделал ее значительной и даже немного капризной особой. Все мое детство она называла мне какую-то забавную фамилию своего начальника, вроде Тюнькина-Рюмкина (вспомнил: Тютиков!), к которому относилась с подчеркнутой нежностью: Тютиков для нее был важнее всех клиентов на фотографиях и уж тем более волочившихся за ней фотографов. Между тем бабушка познакомилась с разными знаменитостями, «головкой» советских писателей. О писателях она неизменно отзывалась недоброжелательно и очень переживала, когда я стал писателем.
БАБУШКА. Писателем? Что же ты! Все писатели – пьяницы.
– Зайдет, бывало, стоит качается, – говорила она, перемешивая Твардовского с Симоновым, Катаева с Фадеевым.
Это было время коллективных фотографий. Все снимались рядами, группами, заводами, школами, больницами, превращаясь тем самым в советских людей. Однажды Союзфото пропустило коллективную фотографию, на которой затесался враг народа Пятаков. Бдительная газета не напечатала фотографию, но поднялся скандал.
– Откуда я знала, как он выглядит! – говорила бабушка любимому начальнику Тюнькину-Рюмкину в свое оправдание.
На всякий случай, по требованию Ивана Петровича, она быстро уволилась. Тюнькина-Рюмкина выгнали из партии. Иван Петрович завел кота, назвал Жмуриком и стал его баловать. Если бабушки не было, кот жил на диване. Когда раздавались ее шаги по лестнице, Иван Петрович кричал:
– Комиссар идет!
Жмурик срывался с дивана, носился по квартире и прятался за помойное ведро.
– Мы отправим тебя в Москву, – сказал отцу Смольный.
Отец не возражал. Впоследствии он признался мне со смешком, что если бы не согласился, то в конце концов защитил бы какую-нибудь кандидатскую диссертацию о роли артиклей или приставок во французском языке XVII века. Филология не внушила ему уважения. Она была тоскливой, как его детство. В указанное время отец прибыл на Октябрьский вокзал с деревянным чемоданом, чтобы ехать учиться в Высшую школу переводчиков при ЦК ВКП(б). Расставание на перроне с родителями, Жмуриком (Иван Петрович держал его на руках) и друзьями было волнующим.
– В добрый путь! – сказали они.
– До скорой встречи, – ответил он.
Отец вышел в люди особого внеиндивидуального зрения. Благодарность режиму за возможность высшего образования, движения наверх – ничто сама по себе. Они не использовали систему, как проходимцы, а пропитывались ею насквозь и видели ровно то, что она хотела, чтобы они видели. Они переставали быть, изначально подсознательно готовые к закланию. Система не столько убивала несостоявшихся поэтов, как это бывает при всех мало-мальски уважающих себя диктатурах, сколько питалась небытием. Жертвоприносительный террор был не прихотью, а логикой ее выживания, гениальным математическим выводом из разницы между обещанным будущим и человеческим материалом, отправленным на переделку. Сталин объявил войну человеческой природе. Такого не делал никто (святая инквизиция – слабаки!) никогда в истории. Народ – подлец, товарищи по партии – говно. Всех их, даже Молотова, тянет назад, в правый уклон, в кормушку частной собственности. Сталин стриг их, поколение за поколением.
СТАЛИН. Я желаю вывести морозоустойчивые лимоны.
Метафизический вызов, достойный бывшего семинариста. Успех мероприятия зависел как от русской податливости, так и от постоянного обновления, очищения от тех, кто держал в уме эту разницу. Будущее было как радостный вздох от снятия антиномии.
Я сначала удивился – и понял: зря, когда отец сказал, что он не волновался в присутствии Сталина. В отличие от волновавшейся при виде вождя интеллигенции, у которой рождались от волнения анекдоты о Сталине, отец существовал одним из его продолжений, добавочной квантой света. Из этого положения трудно вернуться домой.
Переводческие курсы при ЦК ВКП(б) на Миусской площади – Царскосельский лицей образца 1939 года. На сто человек курсантов – сто человек преподавателей и администраторов. Курсантов учат языкам иностранцы, а в свободное от учебы время их хорошо кормят и даже убирают за них в комнатах. Здесь учится на английском отделении моя глубоко задетая мама-новгородка: папа начал было за ней ухаживать, даже раз поцеловал на свидании, были и письма, гордо подписанные Владимир, маму особенно волновала эта подпись, но она так и не дождалась следующей встречи, сидя в новой оранжевой кофточке: он переметнулся к ее соседке-подруге-красавице по узкой комнате, Любе, и та, рыжая, стала гордо входить, покачивая боками, после встреч с отцом в общежитие. Отвергнутый Любой поэт Борис Смоленский, посвятивший ей немало стихов, мучился не меньше мамы, но на почве общей отверженности у них не случился роман. Мама ушла с головой в язык и стала интеллигентной девушкой, полюбившей искусство. Отец играет в студенческом театре. В матросской тельняшке он выскакивает на сцену, палубу корабля, с выпученными глазами кричит: «Полундра!» – и прячется за кулисами. Театр предсказывает его скорое будущее.
Мне ли осуждать приметы ХХ века? Случись на один выстрел, на одну освенцимскую печь меньше, глядишь, меня бы и не было. Хлопоты по самопожертвованию задним числом не принимаются.
В начале войны отец, в то время уже выпускник, экстерном сдавший экзамены переводческих курсов, готовился в спецотряде к диверсионным актам в тылу врага. В последний раз перед отправкой за линию фронта он неудачно спрыгнул с парашютом, сломал ногу, сев на высокую ель, и попал в госпиталь. Хирурги решили ампутировать ему ногу по колено, пугая гангреной. Он отказался от ампутации. Пиши отказ. Отец написал. Он лежал в коридоре, прислушиваясь к горящей ноге. Температура была высокой – он бредил. Шансов – практически никаких. Какой-то молодой врач случайно спас его, решив опробовать на его ноге препарат – мазь Вишневского. Два раза в день врач терпеливо втирал мазь в отцовскую ногу. Вишневский материализовался из этой мази через много лет уже в нашем доме: шумный, большой, генеральский – он пьет французский коньяк. Родители по сравнению с ним маленькие люди из русской литературы. На столе много хлебных крошек, оставшихся после ужина. Он провел пальцем по моему позвоночнику – остался недовольным. По знакомству вырезал маме аппендицит и сделал на глазах студентов, по ее словам, виртуозный шов. Вся группа, улетевшая без отца взрывать мосты на Смоленщине, была уничтожена.
– Ну, тебе, парень, считай, повезло, – перетасовал карты хирург, предлагавший отрезать папину ногу.
После госпиталя отца, случайно его отыскав, пригласили работать в Народный комиссариат иностранных дел, как тогда назывался МИД, поскольку большинство его сотрудников, брошенных в народное ополчение оборонять Москву в октябре 1941-го, погибли в окружении.
– Будешь теперь ходить по красным коврам и нас забудешь, – сказал ему командир на прощание.
Хорошо сражались немцы на море! Взять хотя бы подвиг, узнав о котором замер мир: подводная лодка У–47 прорвалась на британскую базу Скапа-Флоу (капитан-лейтенант Прин; 14 октября 1939 года) и затопила линкор «Ройал Ок». Гитлер стал грозой океанов. Его борьба против судоходства в Арктике во время блиц-похода на Россию велась под руководством гросс-адмирала Редера, человека набожного, не допускавшего грязи на флоте и в методах морской войны. Как-никак Военно-морской флот Германии обязан Редеру уникальной формулой: «Война без ненависти». Противником моего рождения, наряду с Редером и контр-адмиралом Деницем, немецкими подводными лодками и заполярной авиацией, стал линкор «Тирпиц».