Мой отец – пожилой человек. Тогда ему был семьдесят один год. У него избыточный вес, повышенное давление, и он к тому времени пережил инфаркт. Когда мама мне сказала, что сделал брат, я закричала, но этого не помню (о том, что кричала, мне позднее сказал муж). Знаю только, что своим криком разбудила детей, которые вскочили с кроватей: «Что случилось?» – «Тихо, тихо, у дяди Вадика сердечный приступ, его забирают в больницу. Мы с папой поедем к бабушке». Я не могла среди ночи сказать детям, что стряслось с их дядей, а потом убежать, оставив их зарёванными. Я не думала о том, что я им скажу или не скажу потом. Главное, что мне нужно было убежать из дома, что в эти страшные минуты мне нужно было быть рядом с моими родителями, просто быть рядом, как во время урагана, держаться друг за друга… Я не могу сказать, что всё это было как во сне, но чувство нереальности происходящего меня не покидало. Я помню, что надела зелёную бархатную кофту, шерстяные брюки. Была холодная декабрьская ночь, и мы оделись по сезону. И это казалось ужасно диким и страшным: то, что мы двигаемся, одеваемся, ведём себя «нормально» в ненормальных обстоятельствах. «Моего брата нет, а я ещё имею силы? наглость? одеться, двигаться, ходить в туалет… И я не рассыпалась, не разбилась на мелкие куски… Как можно???» Я была противна самой себе…
Когда мы приехали, в квартире находились два полицейских, которые не пускали родителей на балкон, как те ни просили. Надо отметить, что нью-йоркские полицейские поразили меня своим тактичным и мягким отношением к нам. Если они и следовали инструкциям, то эти инструкции были очень гуманными и разумными. Полицейские также не разрешили нам сразу спуститься вниз и подойти к телу брата. Полиция ждала приезда medical examiner (врача, в обязанности которого входит засвидетельствовать смерть в результате насилия, самоубийства, при любых необычных обстоятельствах вне врачебного присутствия. – Прим. автора). Только через какое-то время после наших просьб нам разрешили спуститься. Я шла вместе с родителями. Рафик, мой муж, остался в квартире ждать, если придётся открыть дверь полиции или examiner. Брат был прикрыт простынёй и лежал за невысокой оградой под балконом. Мы не могли себя заставить (или нас не пустили, не помню точно) перелезть через ограду и подойти к нему. Я была настолько в шоке, что даже не помню этих деталей, зато помнит мой отец. Потом, когда тело брата вынесли из-за ограды, он лежал завёрнутый в большой белый мешок. Мама просила открыть его, чтоб поглядеть на сына в последний раз. Ей этого не разрешили – видимо, тоже действуя по инструкции, чтобы избежать вероятной страшной реакции. Помню, как я и мама стояли, дрожа от холода и гладя его тело через белый покров. Тогда и приехал с Манхэттена medical examiner. Мне показали фотографии брата для освидетельствования. Я не знаю, когда их сняли: возможно, когда полиция только приехала по сигналу о том, что чей-то труп лежит около дома. Его лицо не было изуродовано, только две-три ссадины. Фотографии родителям, по-моему, не показали – тоже, я думаю, по инструкции, хотя они уверяют, что видели фотографии. Medical examiner спросил меня: как я думаю, что произошло. Я сказала, что брат был безработный, находился в состоянии депрессии. Он всё это записал. Затем тело забрали в машину, так и не показав его нам.
Забегая вперёд, скажу, что у евреев не принято видеть лица покойного на похоронах. Когда на кладбище прибыла машина из похоронного дома с телом брата, к моему удивлению, работник, бывший в машине, предложил мне, моему мужу и дочери и моим родителям посмотреть на Вадика в последний раз. Мы с благодарностью согласились. Лицо брата было загримировано: ни синяков, ни царапин не было видно, он был в костюме, кипе и с талесом, бледный и похудевший, очень красивый, какой-то нереально красивый, как будто из музея восковых фигур. Мы застыли над ним, сцепленные агонией горя, пока гроб не закрыли…
Возвращаюсь к событиям той страшной ночи. После того как забрали тело, мы вернулись в дом. Полицейский ушёл, и мы остались одни. Наступал рассвет. Это был наш первый рассвет без него, рассвет, который он не сможет увидеть. Это было дико. Мне и мужу надо было возвращаться домой, чтобы проводить детей в школу. Была пятница. Брат совершил свой страшный прыжок в ночь с четверга на пятницу, очевидно, не желая нарушать священность субботы.
Мы не хотели говорить детям сразу же, что произошло. Они бы не смогли пойти в школу, и нам надо было бы оставить их, зарёванных, дома, а самим идти договариваться о похоронах. Поэтому мы сказали им, что дядя Вадик в больнице и мы поедем к нему. Проводив детей в школу (моей младшей было тогда одиннадцать лет, средней только исполнилось шестнадцать, а старшей, студентке университета, – восемнадцать), мы отправились в похоронный дом. Не дай Бог кому-нибудь пережить это: родителям говорить о могиле сына, договариваться о том, каким будет гроб, когда и как его похоронят. Несчастные мои родители! Покончив с нашими ужасными делами, мы вернулись домой, чтобы встретить детей после школы. Они были удивлены, почему мы не на работе. Опять был разговор о больнице. Вернулась старшая дочь из университета.
Надо сказать, что мой брат уехал в Израиль в 1991 году, когда моей старшей дочке было всего пять лет, а средней – три годика. Он переехал из Израиля в Америку в 2002 году, когда мои девочки были ещё юными девицами, а младшая – так вообще его не знала. Тем не менее они сразу же полюбили его. Он для этого, казалось, не прикладывал никаких усилий, не старался угождать и нравиться. Те игрушки, которые он присылал им из Израиля (плюшевого верблюдика, забавную пластмассовую копилку в форме коровы и другие), они бережно хранили и любили. Когда ж они его узнали, он стал для них постоянным источником веселья. Его рассеянность, его замечания и реплики, его пение под гитару, его притчи – всё находило в их лице благодарных слушательниц и поклонниц. В то время как мы критиковали старшую и пытались учить её уму-разуму, он говорил нам: «Оставьте её в покое, пусть делает что хочет». Когда он приходил ко мне домой, они бежали ему навстречу радостные. Они любили угощать дядю Вадика своими кулинарными изделиями и просто были рады его присутствию в доме, хотя бы и молчаливому. Они были готовы с энтузиазмом пригласить его в любую поездку и на любое мероприятие. Дедушка шутил, что, сколько он ни дарил им вещей, ничто не вызывало столько благодарной памяти, как то, что Вадик как-то купил им по первому требованию жвачку в магазине.
Однако Вадик как будто не замечал обожания племянниц. Погружённый в свои мысли, он проплывал мимо них, как фрегат, занятый своим курсом, плывёт мимо лодчонок. Во всяком случае, он не подумал, каким потрясением станет его смерть для племянниц, какую травму он им нанесёт…
Итак, после ужина дети подступили ко мне с расспросами: «Есть ли надежда?» Я сказала, что надежда очень слабая, можно сказать, почти нет. Затем я сказала, чтобы они приготовились к худшему. Я сказала им, что у них больше нет их любимого дяди. Мы обнялись и заплакали все вместе, став единым клубком боли.
Я не могла и не хотела вводить в заблуждение своих девочек и плести им какие-то истории о больном сердце. Я сказала им правду. Они были потрясены. Мы все плакали. Позднее я узнала, что в некоторых, даже во многих, семьях факт самоубийства скрывается. Зачастую факт смерти от самоубийства отрицается даже самыми близкими людьми покойного, не желающими принять страшную реальность. Я глубоко убеждена, что этого нельзя делать, что правду нельзя скрывать, что завеса тайны не приносит добра, а выходит затем боком. Люди мучаются годами в одиночку, не обращаясь за помощью и поддержкой, считая, что они словно прокажённые в этом «чистом» мире, что на них лежит стигма от этого поступка и предшествующих ему психических заболеваний. В западном мире очень много делается для того, чтобы помочь тем, кто оказался в подобной ситуации. Помощь оказывается как людям с суицидальными наклонностями и настроениями, так и близким людям покойного.
Но я возвращаюсь к своему повествованию.
Глава 2. На пути к трагедии
Я обнаружила, что нет ничего более трудного, чем понять мёртвых, но нет ничего более опасного, чем их проигнорировать.
Маргарет Атвуд
Отчаянье – это не идея, это нечто материальное, то, что мучает, сжимает и разбивает человеческое сердце… пока он не сойдёт с ума и не бросится в объятия смерти, как в материнские объятия.
Альфред де Виньи, Чаттертон, 1835
Когда человек кончает с собой, то первый вопрос, который возникает, – это вопрос о причине: почему он это сделал? Для того чтобы на него ответить, мне предстояло перерыть гору литературы и провести самостоятельное «расследование», следствие, которое никогда не будет закрыто, потому что мой брат не встанет из могилы и не объяснит свой поступок нам, его родным. Мне надо было мысленно «прокрутить» жизнь брата, как киноплёнку, чтобы увидеть закономерность в хаосе его жизни, мне надо было спросить себя и близких: «Что мы могли сделать, чтобы предотвратить эту трагедию?»
Наша семья – иммигранты: я с мужем, наши две дочери – Эстер и Рахиля, мои родители – Леонид и Надежда. Моя третья дочь, Флора, родилась через два месяца после нашего приезда. Мы все приехали из Азербайджана в Америку по линии еврейской эмиграции. Моя бабушка, мать моего отца, приехала сюда к своей родной сестре, уехавшей в конце 1980-х. Она была тем «паровозиком», за которым потянулись три поколения, включая мою бабушку по линии матери, моих родителей, мою семью, а затем, позднее, и семьи моих дядей по материнской и отцовской линии. Мы ехали, надеясь на лучшее для себя и своих детей, как и многие, и никакие трагические предчувствия в ту пору меня не томили. Однако, как гласит закон Мэрфи, если какая-нибудь неприятность (а в нашем случае – трагедия) может случиться, то она обязательно случится.
Семья моих родителей была открытой, честной семьёй интеллигентов второго поколения. Отец, инженер по образованию, работал дизайнером в институте технической эстетики, рос по службе и занимал административные позиции по ходу роста. Весёлый, искрящийся характер, душа компании, жизнелюб – вот приблизительные характеристики его натуры, таким его видели, любили и любят друзья, коллеги и родня. Мама не отставала от него в чувстве юмора, находчивости, она с детства была окружена подругами, любившими и ревновавшими её. Мама работала педагогом русского языка и литературы, а потом завучем по воспитательной части. Бабушка, мать мамы, выполнявшая роль и гувернантки, и домоуправительницы, была директором школы. Властная, прямая, бабушка когда-то держала в повиновении всю школу, а как ушла на пенсию – масштабы одной семьи оказались явно несоразмерны её натуре. Шумная и крикливая, бабушка обожала Вадика. Может быть, в этом сказалось её традиционное еврейское воспитание, когда над мальчиками дрожат и балуют их (головы, посвящённые изучению Торы, надо беречь), а на девочек смотрят как на рабочую силу, призванную вынести все тяготы и заботы семейной жизни. Так или иначе, но Вадик был любимцем бабушки, и она его «защищала» от нападок отца, что, конечно, вносило раскол в семью. Дом наш был гостеприимным, к нам любили приходить гости, было много смеха и веселья в любые, даже самые трудные годы. Папа увлекался изготовлением гобеленов и чеканок, строгал и пилил, обустраивал квартиру своими руками, что вызывало восхищение и зависть у родни. Мама и бабушка искусно кулинарили. У нас всегда был обед: русская, кавказская, еврейская кухня – и гости только диву давались, как замечательно вкусно всё выходило. Красивые родители (я помню, как в детстве восхищалась красотой мамы), дружная, трудовая семья. Всё было великолепно, и я довольно долгое время, всё детство и юность, была избавлена от проблем и тягот. Моё безоблачное существование было обеспечено родителями, но я тогда мало ценила и понимала это – впрочем, как и мой брат.
Сколько я себя помню, у меня был брат. Мои первые воспоминания – это момент радости, когда я узнала о его рождении и прыгала на диване от счастья. Брат был младше меня на два с половиной года, и, как это всегда бывает, сам факт его рождения после меня предопределил семейную динамику и навсегда закрепил за нами определённые роли. Я стала старшей сестрой с её непременной обязанностью журить и поучать (вспомните фильм «Старшая сестра» с Татьяной Дорониной в главной роли). Я становилась на сторону родителей в конфликтах брата с ними и являлась примерной ученицей и послушной девочкой, предметом семейной гордости и образцом – словом, играла роль, изрядно, надо сказать, мне поднадоевшую, но неотторжимую от меня в той же мере, в какой для моего брата была роль бунтаря и анархиста. Не думаю, что Вадик когда-либо завидовал моим успехам или ревновал, если меня хвалили, а его нет. Подростком он иногда меня дразнил, но какие братья и сёстры избегают этого? Если я привычно приходила домой и рассказывала о происшедшем, то от Вадика нельзя было добиться связного рассказа о чём бы то ни было. Он был скрытным молчуном, тихим и погружённым в свои думы. Мы были типичными образцами экстраверта и интроверта, и удивительно, как мы всё-таки любили друг друга, несмотря на такие явные различия между нами.
Сейчас мне кажется, что не случайно брату дали имя Вадим, которое ведёт своё происхождение от древнерусского слова «вадить» – спорить. Его конфликты с «властями», начиная с авторитета родителей, начались с детства. Летом мои родители снимали дачу недалеко от Баку, в селении Пиршаги, и у хозяина дачи росли на бахче арбузы. Вадик срывал с хозяйской бахчи маленькие, недозревшие арбузики, за что его наказывали, но он продолжал упорно делать своё. Как-то ему предписывалось идти на прогулку в шортиках, а он хотел только брюки – вероятно, из стремления выглядеть взрослым. Кончилось тем, что Вадик на прогулку не пошёл, а я с папой пошла гулять на бульвар и кататься на катере…
Уже здесь, в Америке, мы перезаписали домашнее кино на диск. Как-то, уже после смерти Вадика, смотрели фильм, где он, совсем малыш, кружится под музыку вместе с другими детьми. Вот кончилась музыка, и все остановились, а Вадик всё кружится и кружится один… Почему в последнее время я так часто вспоминаю об этом?…
Он вечно терялся, имея обыкновение неслышно исчезать. Мама очень боялась, что она его потеряет. То он на вокзале оторвался от родителей, забрёл в какой-то магазин, а папа в это время бегал по отходящему составу и искал его во всех вагонах; то он, шестилетний, оставил маму в магазине, недалеко от школы, которая находилась на порядочном расстоянии от дома, и самостоятельно пришёл домой; то он в пять лет (!) объявил, что уйдёт из дома, и, так как это было в Москве, где мы гостили всей семьёй летом, мамина тётя собрала ему котомку с какими-то пожитками и выставила его за дверь, мол, уходи. Он через какое-то время постучал в дверь: просился обратно… Однако стремление уйти из родительского дома в нём сидело…
Как-то, незадолго до смерти, он сказал: «Я ушёл из дома в двенадцать лет». Ушёл он, конечно, не в прямом смысле, но близко к этому, так как стал буквально пропадать вместе со своими школьными дружками.
Друзья значили для Вадика очень много – как нам казалось, даже больше, чем семья. Может, потому, что он родился под знаком Водолея? Впрочем, это замечание не для скептиков…
В школу он попал в пять лет, так как читать уже умел, и бабушка решила, что нечего ему делать в детском саду. Он был бледным, щуплым мальчиком с интеллигентными чертами лица и маленькими веснушками вокруг маленького носа. Позднее на этот носик ещё водрузились очки, что отнюдь не радовало Вадика, а, полагаю, сильно смущало. У него было плоскостопие, и Вадику было трудно много ходить. Ребята дразнили его «дистрофиком» за худобу. За «дистрофика» Вадик подрался со своим будущим другом Тимкой. Тимка положил Вадика на обе лопатки, но на вопрос Тимки «Сдаёшься?» Вадик ответил отрицательно, чем заслужил уважение своего соперника, а может, и не только его. Об этом я узнала, когда Вадика не стало…