Мне было не жаль тех, кто обрек меня на этот путь, и в первую очередь – ненавистных мне родственников княжны Маши, желавших мне отомстить. Но я хотела спасти хотя бы тех, кто прежде был дорог моему сердцу, кого любил и уважал князь Григорий. Великий князь Дмитрий Павлович был первым и главным из них. Потому заранее зная, что причиняю ему боль, я ответила на его признание отказом. «Ради всего святого, Митя, оставь меня. И уезжай, уезжай как можно дальше отсюда, навсегда, слышишь, навсегда», – я не просила его, я умоляла. Конечно, он ждал другого, и удар оказался чувствительным. Я слышала, что впоследствии великий князь Дмитрий Павлович сильно изменился – он быстро постарел, утратил интерес к жизни. Но для меня все эти годы было важно другое – даже если Митя охладеет ко многому, что его прежде увлекало, но он избежит пули в затылок, избежит унизительной доли агента ЧК и всего прочего, что могли предложить ему посланцы Дзержинского. Он сохранит свою совесть незапятнанной. «Я люблю тебя, Катя, – твердил он, уже обреченно понимая, что отвергнут, – я хочу разделить с тобой всю жизнь!» – «Митя, оставь меня!» – мне стоило больших усилий, чтобы сдержать рыдания, не подать виду, как мне больно.
Великий князь не понял меня. Обиженный отказом, к моей огромной радости, женился на миллионерше.
Я долго ничего не слышала ни о нем, ни о Феликсе. Но прошлое неожиданно подстерегло меня. В середине тридцатых годов я посетила Париж с группой советских писателей. Мне было поручено помочь Алексею Толстому и тем, кто ехал вместе с ним, в организации встреч с представителями эмигрантской интеллигенции, дабы убедить наиболее значимых из них вернуться в Москву. Речь шла о таких корифеях, как Бунин, Куприн. Они очень нужны стали «хозяину», ведь требовалось создать новый образ советской державы, не страны беспортошных гегемонов, в которой все – перекати поле, а новой культурной, вполне добропорядочной нации. Вот тогда в Париже, на одном из приемов я встретила, кого бы ты думала?.. Ирину. Ирину Юсупову, жену Феликса. И хотя я постаралась обойти ее стороной, она увидела и узнала меня. Хотя правильно оценила ситуацию и не подошла.
Я думаю, она рассказала об этой встрече Феликсу и Дмитрию, и тогда он наконец понял, почему я отказала ему, и обида, мучившая его годами, утихла. Хотя наверняка догадался раньше, когда на эмиграцию обрушился красный террор, и многие, кто еще надеялся на свержение большевистской власти и активно работал ради этого, сгинули без следа.
Встреча с Ириной всколыхнула душу, снова нахлынули воспоминания: и первое знакомство с Грицем, и расставание с ним, и трепетные отношения с Митей в Париже. Со временем я успокоилась. Но прошлое опять напомнило о себе.
Лаврентий нежданно-негаданно переслал мне письмо, его получили два месяца назад в Москве, когда здесь под Сталинградом шли самые ожесточенные бои, решалась наша судьба, – Катерина Алексеевна расстегнула карман гимнастерки и вытащила сложенный вдвое конверт. Аккуратно раскрыла его, вытащила лист бумаги, испещренный крупным, красивым почерком по-французски. – Конечно, Лаврентий мог бы и не пересылать это письмо, – продолжила Белозерцева, – но почему-то прислал. Зачем? Лаврентий ничего не делает просто так. Видно, ему что-то от меня нужно. Но как бы то ни было, я даже испытываю к нему благодарность. Вот, послушай, что пишет мне княгиня Ирина: «Мой милый друг, Катенька, я знаю, что все, кто прежде был знаком с тобой, осуждают тебя больше, чем понимают. Признаюсь, я и сама испытывала гнев, когда узнала, что ты осталась с теми, кто вынудил нас покинуть отчий край. Но здесь, на чужбине, с годами я поняла, что лучше уж так, как ты, чем так, как мы. Я знаю, ты теперь, верно, под Царицыном, где пал Гриша. Я знаю, что на берегах Волги теперь решается для всех русских «быть или не быть», с большевиками ли, без них…» Последние слова правда, вычеркнуты, – добавила Белозерцева с иронией, – но разобрать можно. Лаврентий службу несет зорко, письмо прочел лично. «Я думаю, – пишет Ирина, – если Гриша теперь видит тебя с небес, он не осуждает тебя, а значит, и мы не вправе осуждать тебя и судить. Нас всех рассудит время. И я, и Феликс – мы любим тебя, как прежде, и Митя тоже с нами, он помнит тебя. Я полагаю, ты понимаешь под этим словом гораздо больше, чем я могу тебе написать. Не знаю, придет ли к тебе мое письмо, но посылаю с надежным гонцом, американским военным атташе, направляющимся в Москву. В тяжелую для нашей Родины годину мы все здесь стараемся сделать все от нас зависящее, чтобы помочь ей так же, как в первую войну. Я вступила в американское общество помощи русским союзникам, теперь вяжу носки и шарфы из шерсти для бойцов Красной армии, собираю в церкви вещи для детей, оставшихся без отцов. Феликс и Митя жертвуют на продовольствие. И если к тебе под Царицын привезут американские банки какао и галеты, знай, что к ним, вполне возможно, прикасались наши руки. Мы передаем тебе тепло наших сердец, потому что, увы, не можем сделать это никак иначе. Не смею надеяться на встречу, но всем сердцем желаю ее. Только одному Господу нашему ведомо, доведется ли нам когда-либо свидеться. Но если я умру раньше, чем такая возможность выпадет, знай, я каждый день молюсь за тебя, надеюсь, моя молитва сохранит тебя от несчастий. Феликс и Митя кланяются тебе. Я нежно целую тебя, твой друг Ирина».
Катерина Алексеевна замолчала, чуть наклонилась вперед. Бумага, исписанная крупным, красивым почерком, слегка колыхалась у нее в руке от исходящего от печки теплого воздуха. Казалось, она еще хранила аромат неувядающего очарования одной из самых пленительных женщин предреволюционного Петербурга, которая прикасалась к ней. На сгибах листок был потерт, – явно, его перечитывали не один раз.
Деревянная втулка, закрывавшая окно как раз напротив Белозерцевой, со скрипом отклонилась и, прежде чем Лиза успела поддержать ее, с грохотом упала на пол. На шум из-за двери высунулся сонный киномеханик.
– Катерина Алексеевна, что стряслось?
– Иди, иди, Антонов, – махнула Белозерцева рукой, – я сама справлюсь. – Она встала с кресла, аккуратно сложив, спрятала письмо княгини Юсуповой в нагрудный карман гимнастерки. Подняла втулку и, прежде чем водрузить ее на место, взглянула за окно – за потрескавшимся стеклом кружился мелкий снег.
Лиза в растерянности сжала в руках шапку-ушанку и почему-то теребила пальцами красную звездочку на ней. Ей казалось, что все ее прежние представления о реальности перевернулись. Прежде она была уверена, что напоминания о прошлой жизни, столь дорогой ее сердцу, о которой она знала только по рассказам, напоминания эти стерты, вытоптаны комиссарами. Но оказывается, ростки «той» жизни все же пробивались из-под большевистского катка, и где?! В прифронтовой землянке, в окопе, в штабной избе на берегах Волги под Сталинградом, бывшем Царицыне, где кипели кровавые бои с врагом. Словно на берегах великой русской реки ради будущего сошлись вместе прошлое и настоящее России с одной целью – выстоять.
– Григорий погиб летом 1919 года при наступлении Деникина на Царицын, совсем недалеко отсюда, – промолвила Белозерцева, прервав молчание. – У станицы Колочовская, рядом с Котельниково, теперь она называется Красноармейской, пять дней назад оттуда выбили Манштейна. Тогда, в девятнадцатом здесь было не менее жарко, чем теперь. Григорий наступал на Царицын с деникинской конницей. Он был сражен пулей в сердце, когда с саблей наголо летел в атаку. Я думаю, он не успел даже осознать, что жизнь его подошла к концу. Не знаю, стала ли ранняя гибель Гриши карой за его отступничество от прежних клятв и наказанием мне. Наверное, в таком рассуждении есть своя доля истины. Как бы то ни было, но счастливой молодой женой князя я побыла всего два месяца. Мы обвенчались с ним в мае в Ростове. Не знаю, видели ли меня с небес мои родители, но, если это так, я уверена, они радовались за меня. Их дочь, Катенька Опалева, провинциальная бесприданница, с благословения священника стала одной из знатных дам России.
Но не зря сказано издавна – на чужом несчастье счастью не бывать. Спустя две недели из Парижа принеслась весть, что княжна Маша покончила с собой в отеле «Мажестик» – она застрелилась. А еще через полтора месяца не стало Гриши, из молодой жены я превратилась во вдову.
Но теплым майским вечером, когда на веранде ростовского дома, я, по обыкновению, поджидала Грица к вечернему чаю, я даже не догадывалась, что все это случится с нами. Я радостно вскочила с места, когда он влетел на аллею, ведущую к дому – разгоряченный скакун несся во весь опор, и у меня перехватило дух, – вот теперь, вот теперь он скажет что-то необыкновенно важное, что так долго мы оба скрывали друг от друга, от самих себя. Князь соскочил с коня перед верандой – подбежавший денщик едва успел схватить лошадь под уздцы. Перевозбужденная от бега, она заржала и встала на дыбы.
– Катя! – Гриц взбежал по ступеням ко мне. И я вижу его блестящие светлые глаза, они сияют над охапкой сирени и яблоневых цветов, которую он прижимает к груди.
– Катя… – я подбежала к нему, и целый ворох цветов посыпался на меня, – ты ждала меня, Катя? Ты скучала? – он с жаром сжал мои руки и всмотрелся в лицо.
– Я всегда жду тебя. Всегда, – казалось, губы едва слушаются меня, так они напряжены от волнения.
– Катя… – Гриц целуя мои руки, вдруг поднял голову и спросил серьезно, глядя прямо в глаза: – Ты выйдешь за меня, Катя?
Он еще спрашивает! Я даже не могла и мечтать о подобном, но воспоминание о княжне Маше и уже погибшей княгине Алине остановили меня.
– Но ты же помолвлен с Шаховской, – напомнила я, едва выговаривая слова. – Неужели ты забыл?
– Я не забыл, – нахмурился Гриц. – Я ничего не забыл, Катя. Я уже послал Маше письмо, где объявил, что расторгаю помолвку, я просил ее простить меня…
– Но матушка, – воскликнула я в изумлении, – твоя матушка, Гриц, она же желала этого брака!
– Моей матушки больше нет, – он ответил, слегка помрачнев, тень пробежала по его красивому, молодому лицу. – Теперь многого нет, Катя. И может быть, больше уже никогда не будет. Все изменилось, Катя. Но возможно, это и к лучшему. Ты мне не ответила, ты согласна?
– Но ты же не любишь меня, – я и сама понимала, что говорю глупость, но почему-то боялась, вдруг не любит, вдруг просто жалеет? Ведь представить невозможно, чтобы князь Белозерский полюбил меня, вот такую, совсем обыкновенную.
– Ты говоришь глупости, Катя, – сказал Гриц с легким упреком, прижимая мою голову к своему плечу. – Неужели ты думаешь, что ради забавы я разбил сердце Маши? Я знаю, что мое решение принесет ей много горя. Но я не желаю обманывать ее – это было бы унизительно для нас обоих. Тем более что в том теперь нет никакой нужды. – Я люблю тебя, Катя, – добавил он, понизив голос, проникновенно. – Мне следовало бы попросить твоей руки у твоего отца – моего давнего товарища, капитана Опалева. Но увы, его давно уже нет в живых. И к его счастью, он не дожил до всего того, что теперь творится. Мне остается только спросить тебя, ты согласна стать моей женой, Катя? Не думая ни о моей покойной матушке, ни о княжне Маше? Предоставь мне беспокоиться о том. Просто ответь – и все.
– Конечно, я согласна, – не дослушав его, я вдруг заплакала, заплакала от радости, от переполнявших меня чувств. – Могла ли я надеяться, Гриша? Могла ли я надеяться…
– Тогда завтра венчаемся, Катя, – он с нежностью поцеловал меня в губы. – Ждать некогда. Мы скоро выступаем на Царицын.
– Уж много лет прошло с того дня, – Катерина Алексеевна вздохнула и снова опустилась в кресло напротив Лизы. – А кажется, закрой глаза – все было только вчера. Только во сне или в недолгие часы одиночества, каких выпадает мало, является ко мне тот памятный день в Ростове, когда Гриц предложил мне руку и сердце на всю оставшуюся жизнь. Которая, как оказалось, была очень коротка.
Невинной девой, невинной в прямом смысле – Григорий берег меня, понимая мою неопытность и чувствительность, – я стояла перед алтарем в белоснежном платье из тонких брюссельских кружев, и мне казалось, что счастье теперь навсегда сделается моим спутником. Что бы ни ожидало нас впереди, рядом с Грицем мне было ничего не страшно. Хоть в изгнание, хоть на каторгу, лишь бы не расставаться никогда. Я была готова разделить с ним все – как Маша Волконская, как Катя Трубецкая. Но я даже вообразить себе не могла, что ничего этого мне не придется делать. Гриц погибнет, а я, – Катерина Алексеевна стукнула пальцами по нашивкам на воротнике, – стану комиссаром сталинской пропаганды.
Я помню, генерал Деникин, который присутствовал на нашем венчании, поздравлял нас, потом в нашу честь в дворянском собрании Ростова были устроены банкет и бал. Следующим утром, проснувшись на заре в объятиях Григория, я видела, как за окном на фоне белоствольной березовой рощицы денщик Григория чистит, готовя к походу, его коня, а золотой шар солнца восходит из-за Дона. Кузьма Захарыч, тогда просто Кузьма, напевал под нос протяжную казачью песню – он тоже еще не знал, что ему предстоит хлебнуть немало горя в советской России. Что мы останемся с ним вдвоем – а Гриц уйдет от нас, – голос Белозерцевой дрогнул, она опустила голову.
– Катя, наконец-то мы вдвоем, Катя! Я так люблю тебя, – услышала я жаркий шепот Гриши, он увлек меня лаской и поцелуями.
Никакое предчувствие не подсказало мне, что все это – в последний раз. Спустя полтора месяца его привезли в Ростов – окровавленного и бездыханного, на конской попоне, залитой его кровью. Офицеры молча сдернули фуражки перед молодой вдовой. Я помню, что до самого погребения я не проронила ни слезинки. И даже не потому, что священник говорил мне, будто плакать – грех. Просто не могла выдавить из себя ни стона, ни крика. Я никак не могла поверить, не могла смириться с мыслью, что случилось самое страшное, случилось со мной, и изменить ничего уже невозможно. Я словно онемела, застыла в горе, обрушившемся на меня. Меня утешали, мне сочувствовали, но я была чужой для всех, у меня не было влиятельных родственников. Многие так и воспринимали мой брак с Григорием как удивительный компромисс, какую-то сделку, условия которой неизвестны. Так что сочувствие, по большей части, было наигранным, формальным. Лучшие друзья Гриши – Феликс и Митя находились очень далеко, в Париже. Мне некому было помочь. Я все должна была решать сама, впервые в жизни. Но я не думала о будущем. В черном одеянии я сидела у изголовья гроба в церкви, – стоять не могла, ноги не держали, и батюшка принес мне стул.
Мне не приходило в голову, что среди тех, кто пришел на панихиду, могут оказаться враги. Мои враги и Григория. Причем не внешние, вроде конников Ворошилова или Буденного, а внутренние, и они зорко наблюдали за мной, они все подмечали. Князь Борис Борисович Шаховской, высокопоставленный офицер деникинской разведки, прибыл к армии накануне из Одессы. Он приходился родным дядей погибшей княжне Маше и прекрасно знал все, что с ней произошло, и по какой причине. Находясь в Крыму, он добился перевода в Ростов, скорее всего для того, чтобы встретиться с самим князем Белозерским и предъявить ему счет за нарушение договора и смерть Маши, но он опоздал, князь погиб, а с меня – что возьмешь?
Ничего дельного скорее всего не приходило Борису Борисовичу в голову, и потому поначалу он вел себя смирно, не представлялся, старался не попадаться мне на глаза, следил издалека, прикидывая. Он присутствовал на похоронах, когда над могилой Грица прогремел прощальный салют и священник отчитал псалмы. Я стояла у могилы на кладбище Макарьевского монастыря, в которую только что опустили гроб, опиралась на руку Кузьмы, тайком смахивавшего рукавом слезы, а Борис Борисович, как говорили позднее, стоял прямо за моей спиной, но я не обратила на него внимания. Так и похоронила я Гришу, под скорбные речи генералов, под скупые слезы на глазах его офицеров, под клятвы вернуться и перенести его прах в Петербург. Но этого так никогда и не случилось. Оставшись в России, я сразу, как только стало возможным, приехала в Ростов и узнала страшную весть – Макарьевское подворье снесено, кладбище сравняли с землей, на его месте возведен новый Дворец культуры. А когда фундамент ставили, то много костей перерыли – наверное, среди них был и прах Григория. Так что могилы его не осталось, ничего не осталось от Грица в России. Он живет в моей памяти, а для всех остальных, в том числе и многих бывших друзей, не просто мертв – сгинул в небытии.