Вместе с тем, можно полагать, что в ряде случаев употребление слова игра – в том числе в произведениях политологов и проч. – заметно утрачивает метафорический характер. Вероятно, это происходит и за счет терминологизации, происходящей от доведения метафоричности до своей противоположности – буквализации.
Так, в значительной степени можно согласиться с мнением, согласно которому ситуация в перманентно и явно целенаправленно реформируемой России может быть квалифицирована как возникшая вследствие совокупного воздействия ряда факторов «неокочевая “цивилизация игры”» (с точки зрения М. Калашникова, «Пятую мировую войну ведут не США, не сионисты и масоны, а нечто гораздо более страшное – новое сообщество человеческих мутантов, носителей духа “добывания трофеев”, античеловеков. Мы, используя термин еврейского банкира Жака Аттали, считаем их новыми кочевниками, космополитической сетью игроков с историей. Это – крупнейшие финансовые спекулянты и владельцы массмедиа, которые делают своей силовой базой Соединенные Штаты. Сам Аттали, создавая термин “новые кочевники”, всецело их поддерживает и вообще глядит с восхищением на эту новую расу»[3] [Калашников 2003: 60]).
Очевидно, те или иные из вышеназванных признаков игры (не исключено, что зачастую – во всей их совокупности) присущи и тому явлению, которое именуют «языковой игрой». Следует заметить, что разнообразные варианты терминирования этого феномена (о чем также будет сказано далее) дают возможность вновь убедиться в справедливости известных положений: «ничто языковое не чуждо терминам» [Котелова 1974: 61] и «научная терминология как продолжение народной тоже поневоле наделена метафоричностью» [Трубачёв 1992: 43]. Небезынтересно, что, подобно другим таким лексемам, существительное игра, выступая в качестве термина, продолжает оставаться и активной общеупотребительной единицей словарного состава. А это, на наш взгляд, свидетельствует о целесообразности его использования в функции компонента ряда составных терминов и устойчивости в этом статусе.
Игры в слова
Саму игру сделали возможной свойства, имманентно присущие языку как основному инструменту общения, познания человека и мира, передачи и хранения национальной ментальности. «Язык, посредством которого человек различает, определяет, устанавливает, короче говоря, именует, т. е. возвышает вещи[4] до сферы духа. Играя, речетворящий дух то и дело перескакивает из области вещественного в область мысли. Всякое абстрактное выражение есть речевой образ, всякий речевой образ есть не что иное, как игра слов» [Хёйзинга 1997: 24].
Столь широкое понимание рассматриваемого феномена разделяется не всеми авторами. Ср.: «Операциональные механизмы языковой игры… являются отраженными механизмами функционирования языковой системы, реализуя стратегию намеренного отступления от формальных и семантических правил, заданных потенциями употребления и порождения знака в речевой деятельности» [Гридина 1998: 36]. Однако обоснованно считают также, что «высказывание без строгого следования норме увеличивает энтропию [текста], так как не проецируется на словарно закрепленный узус… Энтропия – это и возрастание роли интуиции в восприятии текста, а также установка на “языковую игру”, ироничное повествование, каламбуры и мн. др. как способ иносказания (в этом случае энтропия – следствие того, что смысл формируется через включение в сознание воспринимающего того, что содержится в подтексте)» [Синельникова 2003: 20].
Согласно концепции Л. Н. Мурзина, следует считать наивысшим уровнем языка не текст, а культуру. Отправным пунктом умозаключений здесь является положение о свободе как непременном атрибуте языка, так как «язык не может существовать в условиях несвободы своего употребления, функционирования, жизни, самосознания», а «свобода лишь там, где есть выбор… Но… выражения свобода языка, степень свободы языка, свободный язык и т. п., очевидно, содержат долю фигуральности, ибо фактический выбор делает носитель языка, а не сам язык. Язык как объективное явление лишь открывает перед нами возможность выбора. Язык определяет условия выбора… Язык свободен в той мере, в какой он вариативен… Система языка и норма существенно ограничивают его свободу» [Мурзин 1997: 127–130]. В свете этого языковая игра также может пониматься как некое нарушение или отклонение от системы и нормы языка, основанное на широкой (но не беспредельной) вариативности свободного использования языковых средств и воплощающее свободу языка (пусть и в ее конвенциональном понимании).
Почти всеобъемлющ типологический реестр коммуникативных актов, приводимый Л. Витгенштейном в качестве конкретизированных иллюстраций языковой игры: «Термин “языковая игра” призван подчеркнуть, что говорить на языке – компонент деятельности или форма жизни. Представь себе многообразие языковых игр на таких вот и других примерах:
Отдавать приказы или выполнять их —
Описывать внешний вид объекта или его размеры —
Изготавливать объект по его описанию (чертежу) —
Информировать о событии —
Размышлять о событии —
Выдвигать и проверять гипотезу —
Представлять результаты некоторого эксперимента в таблицах и диаграммах —
Сочинять рассказ и читать его —
Играть в театре —
Распевать хороводные песни —
Разгадывать загадки —
Острить; рассказывать забавные истории —
Решать арифметические задачи —
Переводить с одного языка на другой —
Просить, благодарить, проклинать, приветствовать, молить» [Витгенштейн 2003: 237].
Можно заметить, что такое представление о языковой игре весьма близко к характеристикам того явления, которое – как относительно устойчивые типы высказываний – было названо М. М. Бахтиным «речевыми жанрами»: «Богатство и разнообразие речевых жанров необозримо, потому что неисчерпаемы возможности разнообразной человеческой деятельности и потому что в каждой сфере деятельности целый репертуар речевых жанров, дифференцирующийся и растущий по мере развития и усложнения данной сферы… К речевым жанрам мы должны отнести и короткие реплики бытового диалога (причем разнообразие видов бытового диалога в зависимости от его темы, ситуации, состава участников чрезвычайно велико), и бытовой рассказ, и письмо (во всех его разнообразных формах), и короткую стандартную военную команду, и развернутый и детализованный приказ, и довольно пестрый репертуар деловых документов (в большинстве случаев стандартный), и разнообразный мир публицистических выступлений (в широком смысле слова: общественные, политические); но сюда же мы должны отнести и многообразные формы научных выступлений и все литературные жанры (от поговорки до многотомного романа)» [Бахтин 1986а: 250–251].
Подобные мнения по поводу сути, основ, а также характерных форм реализаций языковой игры высказываются и другими авторами. Например: считая, что «языковая игра (в максимально широком понимании термина) – это нетрадиционное, неканоническое использование языка, это творчество в языке, это ориентация на скрытые эстетические возможности языкового знака», полагают, что «языковые правила носят нежесткий характер, и шаблоны, или модели, создают только основу, канву для деятельности говорящего» и что «те нарушения, отклонения от моделей, что допускает в своей речи человек, сами оказываются моделируемыми, они также сводимы к определенным образцам» [Норман 1987: 168, 170]; многочисленные примеры языковой игры, приведенные в цитируемом источнике, показывают, что она призвана вызывать преимущественно комический эффект либо выступает как разновидность «искусства для искусства» – «иногда и “просто так”, для собственного удовольствия» [Норман 1987: 169].
Приведя ряд понятийно соотносительных терминологических сочетаний (языковая игра, игра с языком, игра слов, языковая эксцентрика, реализация людической функции языка), А. П. Сковородников ввиду желательности системного использования терминов стилистики считает целесообразным закрепить за некоторыми из них – иерархически расположенными – такие значения:
«Языковая игра – творческое, нестандартное (неканоническое, отклоняющееся от языковой/стилистической/речеповеденческой/логической нормы) использование любых языковых единиц и/или категорий для создания остроумных высказываний, в том числе комического характера… Игра слов – разновидность языковой игры, в которой эффект остроты достигается неканоническим использованием слов и фразеологизмов (трансформациями их семантики и/или состава). Каламбур – разновидность игры слов, в которой эффект остроты (в основном – комической) достигается неканоническим использованием полисемантов, омонимов, паронимов, псевдосинонимов и псевдоантонимов» [Сковородников 2003: 796, 802].
Любопытно, между прочим, что лишь одно из вышеприведенных словосочетаний оказалось зафиксированным не только в специально-терминологической лексикографии, но также и в толковых словарях русского языка. Например: «игра слов – ‘остро́та или шутка, основанная на однозвучности или двусмысленности речений’» [Даль 1955, II: 7]; «игра слов – ‘остроумная шутка, основанная на употреблении одного слова вместо другого или на подмене одного значения другим значением того же слова; каламбур’» [МАС
2
Слово как инструмент игры
Обратимся к тем особенностям сло́ва как единицы языковой системы, которые, в совокупности с упомянутыми выше, делают его столь уникальным материалом, инструментом и востребованным атрибутом игры, концентрирующим в себе потенциально высокую энергию.
В лексических единицах фокусированы черты всех уровней языковой структуры; выполнение словами своей главной функции – номинативной – обусловлено наличием у них лексического значения. Поэтому и возможны следующие характеристики слова: «Слово всегда глубинно-перспективно, а не плоскостно» [Лосев 1991: 62]. – «Слова суть символы… Слова суть вспыхивающие в сознании монограммы бытия» [Булгаков 1953: 26, 30]. – «Слова и формы как аббревиатуры или представители высказывания, мировоззрения, точки зрения и т. п., действительных или возможных. Возможности и перспективы, заложенные в слове; они, в сущности, бесконечны» [Бахтин 1986б: 316]. – «За словом и за его смыслом всегда стоит нечто большее – коллективный опыт народа, его дух, его подлинное величие… Все прочие уровни языка манифестируются только через лексику» [Трубачёв 2004: 154]. – «Слово – единственная единица языка» [Руделев 1995: 3].
Можно согласиться и с тем, что «слово – тот же текст, только обработанный, скомпрессированный и включенный в язык [что наглядно подтверждается, например, при сопоставлении левой и правой частей статьи толкового словаря. – А. В.] …Слово – не только преобразованный текст, это еще истоки совершенно новых, неожиданных текстов» [Руделев 1995: 3].
Кроме того, «в каждом слове, кроме понятия, заключены еще образ и символ» [Колесов 1999: 222]. Особое место занимают слова-символы, издревле прочно связанные с сакральной сферой общественного сознания; как полагают, примером этого может служить любое общее (т. е. родовое) слово Писания или народной поэтики (Бог, солнце и др.): «подобные слова – свернутый мир, вынесенный из прошлого» [Колесов 1990: 28]. Ср.: «Что такое всё христианское жизнепонимание? – Развитие музыкальной темы, которая есть… догматика. А что есть догматика? – Да не что иное, как разросшаяся крещальная формула – “Во имя отца и Сына и Св. Духа”. Ну, а последняя-то уж, несомненно, есть раскрытие слова ομοούσιος. Рассматривать ветвистое и широкосенное древо горчичное жизнеописания христианского как разросшееся зерно идеи “едино-сущия”, – это не логическая только возможность. Нет, исторически именно так и было» [Флоренский 1989: 54].
Слово способно вызывать обильные – и при этом устойчивые ассоциации: «Мы убеждены, что события, о которых теперь напомнит нам слово школа, тождественны с теми, которые были и прежде предметом нашей мысли…» [Потебня 1976б: 106].
В значительной степени подобные феномены свойственны, как считают, прежде всего (западно)европейскому сознанию номиналистического типа: наличие термина предполагает присутствие соответствующей идеи или явления [Колесов 2004в: 11–12]. В свою очередь, это позволяет не только конструировать нужные оценки словесно обозначаемого, но даже – при необходимости – наклеивать вербальный ярлык на заведомую пустоту. Ср.: «Гёте говорил: “Людям нечего делать с мыслями и воззрениями. Они довольствуются тем, что есть слова. Это знал еще мой Мефистофель: “Коль скоро надобность в понятиях случится, Их можно словом заменить””» (цит. по [Бунин 1988б: 79]). – «У нас глубокая психологическая привычка искать за формой обычного для нее содержания. …Если вы встретите осанистого старика с великолепной бородой, мудрыми бровями и репутацией крупного общественного или государственного деятеля – как трудно, как до жестокости тяжело будет вам признать, что перед вами просто старый дурак…» [Тэффи 1991: 396].
Может быть, при вербальном общении это происходит и из-за неспособности (или нежелания?) коммуникантов четко разграничить план содержания и план выражения речевого акта (в том числе и отдельного слова): «Выражение есть всегда синтез чего-то внутреннего и чего-то внешнего. Это – тождество внутреннего с внешним… Самый термин выражение указывает… на некое активное самопревращение внутреннего во внешнее… Выражение может быть символом» [Лосев 1991: 45, 48]. Иначе говоря, определенные слова как звукобуквенные символы сигнализируют и внушают адресату – еще раз подчеркнем, далеко не всегда склонному либо способному к анализу воспринимаемого высказывания («выражения») – то, что считает необходимым адресант (например, владелец СМИ и глашатаи его интересов).
Большую роль в общении играет и «экспрессивный момент» высказывания, определяющий его композицию и стиль, т. е. «субъективное эмоционально оценивающее отношение говорящего к предметно-смысловому содержанию своего высказывания… Абсолютно нейтральное высказывание невозможно» [Бахтин 1986а: 278]; упомянутое субъективное отношение адресант и передает (более того: даже должен передать, в соответствии с собственными установками, полномочиями и/или социальными и иными обязательствами) адресату. Это можно рассматривать как совершенно объективную и универсальную модель речевого поведения; ведь «прагматический фактор пронизывает всю речевую деятельность человека и предусматривается как в элементарных высказываниях, имеющих чисто утилитарные цели (приказание, просьба), так и в сфере широкой социальной жизни, где тесно переплетаются узкопрактические цели повседневной жизни и крупномасштабные социальные акции» [Колшанский 1990: 100]. Справедливо, что «воздействие через язык осуществляется не простым путем оценочных высказываний типа: “это – хорошо”, “это – плохо”, а различными языковыми обозначениями, которые содержат социально обусловленный оценочный компонент. Применение подобных обозначений позволяет выразить оценки имплицитно, незаметно для коммуникантов [прежде всего, наверное, – для адресата. – А. В.] и вызвать у них соответствующее отношение и поведение. При этом имеется в виду не то воздействие, которое язык оказывает и распространяет сам по себе [всё-таки, скорее всего, это делают носители языка. – А. В.], а то, что оценки и взгляды определенных социальных групп закрепляются в разных точках зрения на языковое употребление и в дальнейшем переносятся языком на специальное воздействие соответствующих социальных групп» [Матвеева 1984: 5–6].