При создании работы привлекался самый разнообразный и широкий круг научных исследований: по истории колонизации отдельных земель, по исторической географии Древней Руси, литература справочного характера. В тексте курса использованы наблюдения и выводы, почерпнутые из исследований видных отечественных антропологов и этнографов (Д. Н. Анучин, Г. Н. Потанин и др.), археологов (А. С. Уваров, А. А. Спицин и др.), языковедов (А. А. Шахматов, В. Ф. Миллер, К. Р. Брандт), географов (П. П. Семенов Тян-Шанский, А. А. Воейков, Л. И. Мечников, Л. Н. Майков), почвоведов (В. В. Докучаев, Ф. И. Рупрехт), экономистов (А. А. Риттих, А. А. Кауфман).
Привлекался огромный массив источников из всех основных отечественных и зарубежных (немецких, польских, венгерских) изданий XIX в. Широко использовались картографические источники XV–XIX вв., данные топонимики. Исследователю удалось реконструировать исторические факты, картины колонизационных процессов с помощью умелого использования, детального сравнения данных разнотипных источников об одном и том же событии, исторической ретроспекции.
В историко-географическом обозрении России, которое дал М. К. Любавский, охвачены огромные территории: Вологодский и Архангельский край, Дон, Кубань, Терек и Левобережная Украина, Поволжье, Сибирь, Урал, Казахстан и Дальний Восток. Историю колонизации этих районов он рассматривал не столько в хронологическом порядке, сколько по направлениям «колонизационных потоков».
В 24 главах исследования содержится богатейшая россыпь конкретноисторических наблюдений: о причинах, источниках, формах, путях, особенностях, темпах русского колонизационного процесса на различных этапах исторического пути России. Вопросы эти М. К. Любавский решал очень гибко, убедительно показывал и доказывал, что в зависимости от конкретно-исторических условий, в которых находилась страна, от целей и задач, стоявших перед народом и государством в освоении определенного географического района, преобладала та или другая форма («вольнонародная», «правительственная», «монастырская») [225].
Материал работы можно сгруппировать в 6 основных разделов по двум основаниям:
1) характер колонизационного движения («внешняя» или «внутренняя» колонизация), который прослеживался в тесной связи с социально-экономическим и политическим контекстом рассматриваемого исторического периода;
2) его форма, зависимость которой от породившей ее исторической действительности отмечается историком на протяжении всего курса[226].
Первая из тем, которую можно назвать условно «Историческая география Древней Руси» (IX первая треть XIII в.), освещается в 10 главах работы. Для этого периода характерна «внешняя» (экстенсивная) колонизация восточнославянскими племенами, а затем населением древнерусских княжеств северозападных и северо-восточных районов Восточной Европы.
Причины, породившие интенсивное освоение Северо-Восточной Руси, по мнению ученого, носили комплексный характер. Первая из них более высокий естественный прирост населения «на спокойном севере», где оно не встречало таких препятствий, как «на опасном юге». Вторая «прилив» населения с юга, обусловленный натиском кочевников (печенегов, половцев) и частыми разорительными усобицами князей. Третья влияние характера хозяйственной деятельности древнерусского населения (экстенсивное земледелие, рыбная ловля, охота, бортничество), которая заставляла его «раскидываться мелкими поселками на большом пространстве». И, наконец, четвертая «благоприятная этнографическая обстановка» на севере[227]. Продвижение это происходило не без борьбы колонистов с аборигенами, но «нередко устанавливалось и мирное сожительство славян с финнами, которое, весьма вероятно, уже в древнейшие времена вело к их смешению»[228]. Этими факторами можно объяснить, считал Любавский, резкое усиление в конце XII начале XIII в. Галицко-Волынского и Владимиро-Суздальского княжеств.
Изучение вопросов политической географии и географии населения Древней Руси IX–XIII вв. ученый увязывал не только с социально-экономическим и политическим фоном изучаемой эпохи, но и ее физико-географической основой. В главе IV курса («Степь и лес в начальные времена русской колонизации») Любавский на основе почвенных карт Европейской России и географической номенклатуры реконструировал ландшафт Восточной Европы XI–XIII вв. «Русская оседлость, писал историк, кончалась там, где кончались более или менее значительные леса и начиналось царство степи. Распределение же растительности в связи с соотношением речных систем определило и внутреннее размещение русского населения в древнейший период нашей истории». Этот вывод выглядит как-будто традиционно, в русле взглядов Соловьева и Ключевского. Но Любавский пошел дальше:
«Это размещение не было равномерным: русские селения были раскиданы известными группами, как бы островами среди степей, лесов, болот»[229]. Подобная мысль, раскрытая ученым на конкретно-историческом материале, привела его к интересному выводу, своеобразно объяснившему политическую «рознь в Древней Руси, отсутствие политического единства, деления по землям и княжениям», которые «вытекали из одного и того же факта физического пространственного разобщения различных групп русского населения»[230].
При изображении природы страны Соловьев и Ключевский, как известно, считали, что равнинный характер России, отсутствие внутри нее естественных преград и близость расположения крупных речных бассейнов способствовали государственному объединению[231]. Любавский же показывает, что внутри страны имелись мощные естественные преграды (дремучие леса, обширные болотные трясины), которые серьезно затрудняли общение проживавшего в Руси населения. Отсюда следовал принципиальный вывод о том, что природа страны с самого начала нашей истории «вовсе не содействовала образованию на Руси единого и тесно сплоченного государства, а, наоборот, обрекла русское население на более или менее продолжительное время сгруппироваться в мелких союзах, тяготеть к местным средоточиям, проникаться местными привязанностями и интересами»[232]. Вывод подтверждался и аргументами из области «экономического быта» русского населения того времени: тесная связь земельного владения с охотничьим, рыболовным и бортническим промыслами приводила к тому, что расселение русского народа не «могло быть поступательным движением густой массы народа, но совершалось вразброд, мелкими группами на более или менее далекое расстояние»[233].
Любавский считал, что в теории «городовых волостей» Ключевского недостаточно подчеркнут географический фактор, действовавший при образовании земель, так как историк не указывал, что земли эти обособлялись в отдельные группы естественно «лесными пущами и болотными трясинами». Границы земель, по мнению Любавского, были намечены до известной степени самой природой, а не явились результатом случайных политических успехов главных городов земель или их князей. Этот вывод объективно наносил удар по схеме Ключевского в вопросе о «Киевском периоде» русской истории.
Критика эта[234] была попыткой обновить и подкрепить «государственную» схему русского исторического процесса новыми положениями. Они появились в ходе конкретно-исторической разработки тех вопросов, которыми первое поколение «государственников» занималось в общем плане, подходя к их изучению с позиций формально-юридического метода.
Татарские погромы XIII–XIV вв. и их влияние на размещение русского населения (глава XI) сюжет второй большой темы. В это время «началась новая эпоха в истории русской колонизации, подготовленная задержкой населения в лесной области и сосредоточением народных сил, эпоха обратного наступления русского населения в степь, начавшаяся с образования государств Литовско-Русского и Московского»[235].
На основании данных летописей, исторической диалектологии и географической номенклатуры исследователь нарисовал картину размещения восточнославянского населения к середине XIV в. и пришел к новым интересным выводам. Первый из них отмечал принципиальную неверность утверждений о совершенном отсутствии русского населения в Диком поле. Любавский аргументированно утверждал, что «южные пределы русской оседлости претерпели мало изменений по сравнению с тем, как они наметились еще при половцах… а часть населения, которая купила себе пощаду покорностью, была даже вытянута из своих пределов в более южные районы»[236].
Влияние татарских набегов серьезнейшим образом сказалось в другом – в размещении населения в Галицкой Руси, в ее усилении (именно здесь с XIV в. появляется термин «Малая Русь»); в том, что в Ростово-Суздальской земле сбитое на север и запад татарской волной многолюдное население сделало Московское княжество самой крупной политической силой Северо-Восточной Руси[237].
В XIV начале XV в. этот же прибой татарских волн, задержав распространение русского населения Ростово-Суздальской земли в юго-восточном направлении, заставил определенную его часть искать новые места для земледелия и промыслов на северо-востоке (Белоозеро, Молога, Шексна), что привело, по мнению ученого, к «столкновениям в этом районе со встречной волной новгородской колонизации»[238], а впоследствии (в XV в.) к ожесточенной борьбе между Москвой и Новгородом за эти территории. Так Любавским была дана новая и очень основательная историко-демографическая трактовка давно обсуждавшегося в русской дореволюционной историографии вопроса о причинах «возвышения» Москвы. Она получила высокую оценку в историографии 1910-1920-х гг.[239]
В тесной связи с «татарской эпохой» возникает, согласно Любавскому, новая по форме «ветвь» колонизации монастырская колонизация Русского Севера и Северо-Востока. Третий очерк историка (главы XII–XIV) содержит наблюдения об условиях, причинах, характере и последствиях для государства этой формы колонизационного движения в России XIV–XVIII вв. В трактовке причины ее появления ученый стоял на позициях идеализации, считая, что она была обусловлена фактором «чисто духовного свойства стремлением к пустынножительству». Реальная же картина изученного им явления, отдельные оговорки самого ученого противоречат этой установке. Так, он писал, что вслед «за вождями отшельничества многие удалялись в пустыню и по соображениям и потребностям чисто материального свойства» бежали в спокойные места от татарских погромов. Любавский отмечал, что монастырская колонизация обходила районы колонизации княжеской; что монастыри и «тянувшее» к ним крестьянство пользовались экономическими выгодами и льготами[240]. Все это свидетельствовало о социально-экономических причинах этого движения, а отнюдь не о «духовном факторе», будто бы лежавшем в его основе.
Монастыри XV–XVII вв., как можно убедиться из авторского изложения, выступали как мощная экономическая и социальная сила, «формой общественной организации, близкой к казачеству»[241]. Причем ученый отмечал, что монахи разрабатывали свои земли в основном трудом крестьян[242]. Он сделал важные выводы о роли и значении монастырей в заселении России: монастыри не только равномерно «разредили» по Руси ее жителей в XV–XVI вв., но и задержали их в центре страны в период колонизации юга и востока в XVII–XVIII вв.; они же содействовали ассимиляции «инородцев»[243]. Подобные наблюдения до сих пор представляют большой интерес и заслуживают пристального внимания историков и дальнейшей разработки.
Социальная подоплека колонизационного движения хорошо прослежена в 4-м очерке, посвященном заселению и освоению русским населением юговосточных и южных степных пространств Восточной Европы (Поволжье, Степная Украина, Дон, Урал, Предкавказье). Покорение Казани и Астрахани было «исторической необходимостью» (обеспечение безопасности русских северо-восточных земель от набегов) и «сулило огромные экономические блага», так как Казань и Астрахань играли роль центров восточной торговли[244]. Быстрое освоение завоеванного Казанского царства было бы невозможным, по мнению историка, если бы главная роль в заселении его земель не «принадлежала все-таки крестьянину-земледельцу и мелкому служилому человеку. Они, можно сказать, шли рука об руку, взаимно поддерживая друг друга, мало даже отличаясь друг от друга по роду своей деятельности…»[245] Историк отмечал, что причинами ухода русских людей на окраины выступало не только наличие там плодородных неистощенных земель, «но чаще всего нужда, невозможность выполнить государственные и частные обязательства, угнетение со стороны властей и землевладельцев…»[246]
Такой же характер (сочетание государственной, военнослужилой и крестьянской форм колонизации) имела, как считал Любавский, и колонизация степной Украины, где «оседлый человек при каждом своем шаге вперед создавал себе опору, твердыню, загораживавший все новыми и новыми перегородками степные шляхи, в конце оттеснил татарина к самому морю»[247]. Освоение этих земель, обильно политых потом и кровью русского крестьянства и военнослужилых людей, оборона их от крымцев вместе с потомками ханов и мурзами, по наблюдению Любавского, стоили Русскому государству столько же, если не больше, сколько тот выход, который некогда платила Русь в Орду[248]. Колонизация Предкавказья, как считал ученый, была простым продолжением заселения степной Украины, последним ее моментом, и поэтому носила все тот же характер[249].
Область Дона, в отличие от предыдущих районов, была освоена в XVI–XVIII вв. «вольной народной колонизацией», поэтому правительству осталось только позаботиться о включении в состав государства территории, уже приобретенной инициативой и средствами народа. Успехи колонизации в этих районах историк объяснял особой общественной организацией, приспособленной к условиям жизни в донских краях и особым подбором социальных сил, очень активно устремившихся на Дон с XVII в., когда «государственное бремя тяжелее давило народную массу, чем прежде»[250]. Но и здесь переход казачества в начале XVIII в. к земледелию, а в конце XVIII в. успехи «государственной» колонизации в крае сгладили бытовые особенности Дона, обусловленные историей его заселения, превратили укрепленные поселки казаков («городки») в типичные села, удержавшие только старинные названия станиц[251].
Пристальное внимание историка привлекала проблема колонизации Сибири в XVI–XIX вв. (главы XV, XX–XXIV), что было не только отражением глубокого интереса к этому краю в русском обществе в начале XX в. Сибирь поражала богатством разнообразных форм ее освоения, позволяла ретроспективно выработать модель колонизационных процессов восточного славянства в Восточной Европе VII–IX вв.[252]
Для создания своего «сибирского очерка» ученый использовал сравнительно небольшой круг литературы, но отличающейся концептуальной емкостью. Критическое использование разнообразного историографического наследия и тщательная проработка источников по истории колонизации Сибири (записки иностранцев XVI первой половины XIX в.; материалы ревизий и законодательство XVIII–XIX вв.) позволили историку создать цельное полотно истории такого сложного явления, как колонизация Сибири, интересно решить вопросы соотношения форм колонизации, их значения в процессе освоения территорий.