Я стою у ресторана: замуж – поздно, сдохнуть – рано! (сборник) - Радзинский Эдвард Станиславович 5 стр.


Замолчала.

– Пока что?

– Пока не освобожусь от тебя! Мне иначе нельзя начать нормально жить… Что мне сделать, чтобы освободиться от тебя?

– А ты попробуй трусцу.

– Молодец! Умеешь ответить. Трусцу мне нельзя! Я боюсь вас, бегуны трусцой. Однажды под утро… мы сейчас вернемся к этому утру… Это был рассветный зимний час, я плелась домой с очередным детским задом на физиономии… И вдруг из сумрака прямо на меня понеслась красная фигура. Пустота, снег, фонари – и на тебя несется кровавый человек! Боже, как я закричала! И он в ужасе заорал тоже! Ха-ха-ха! Ну конечно, это был бегун трусцой в красном тренировочном костюме!

– Скажи, это – до бесконечности?

– Прав! Пора заканчивать. Итак! – Она читает ремарку его пьесы: – «Ресторан, где они случайно встретились после того, как он ее бросил». Вранье! Это была не случайная встреча. Она ходила, ходила в этот чертов ресторан, потому что знала: туда любил ходить он. И он это знал. И всякий раз, когда замечал ее… трусливо уходил, делая вид, что не заметил. А она все ходила! В тот день ей повезло, он пришел в ресторан не один. Он привел с собой обедать известного кинорежиссера… и бабника. Впрочем, можно сказать наоборот – известного бабника и кинорежиссера! Кинорежиссер был урод и через несчастных баб самоутверждался в этой жизни! Ну а дальше все играем, как у тебя в пьесе. Кинорежиссер действительно «положил на нее глаз». Подошел к ней и пригласил ее танцевать… Знаешь, я страшно реагирую на уродов. Однажды я разговаривала с одним уродом – и упала в обморок… Причем человек может быть абсолютно обычный, но мне он кажется уродом. Это у меня просыпается «третий глаз». Такой чертов глаз. Например, человек очень серьезный, а я вдруг вижу его, как в «комнате смеха». Рот до ушей, щеки висят, как галифе! И начинаю хохотать. Ха-ха-ха! Никто никогда не понимает, только моя подруга Мариша спрашивает: «Он проснулся?» Теперь «глаз» часто просыпается. Особенно под утро… Когда я вижу… того, кто лежит рядом… Так что знай: когда твой друг режиссер, победно подпрыгивая по привычке всех маленьких мужчин, подошел к ее столику… ее «третий глаз» тотчас пошалил. И она увидела его космическим уродом..! Теперь ты представляешь, чего ей стоило пойти с ним танцевать? Но она пошла! Вот так, Саша…

– И это тоже ради меня?

– Ты плохо слушаешь?

– Знаешь, мне кажется…

Она испуганно:

– Болит? – Торопливо: – Не может быть! Не может! Слышишь?.. Она танцевала… подставив свой вечно жаждущий позвоночник. И кинорежиссер возложил на него свою мертвую руку! И танцуя, обнажил свои чудовищные зубы: «фэ-фэ-фэ», и предложил ей с ним уехать. Она погибала от его уродства. И «третий глаз» вовсю рисовал «капричиос»! «Мне вызвать такси?» – шептал кинорежиссер. И она согласилась… И смотрела, смотрела на столик – где сидел он… И умирала от любви!

– Мне по правде… больно!

Она выкрикнула:

– Мнительный! Как все мужчины!.. Что у нас дальше? И ты встал и подошел ко мне. Свершилось! Боже! Я замерла, предчувствуя боль и радость объяснения, и счастье примирения… И нежный собачий визг уже стоял в груди. Ха-ха-ха! Ну что же ты сидишь? Мы же играем! «Лила»!

Он с трудом поднимается.

– Мне правда… больно!

Она визгливо:

– Я сказала – мнительный! Ну иди… Подойди ко мне, как тогда. Близко-близко, чтобы я увидела… то – в глазах. Ты подошел, и мы заговорили… Ты точно записал наш тогдашний разговор, все точно. Читай!

Он читает:

– «Послушай, ты сошла с ума?»

– Ты забыл больно схватить меня за руку.

Он послушно хватает.

Она читает пьесу:

– «Не надо хватать за руку… синяки остаются… у меня кожа ненормальная…»

Он читает:

– «Ты с ним не пойдешь… Он – мой друг».

Она:

– «Не надо иметь таких друзей».

Он:

– «Ты не пойдешь, слышишь!»

Она:

– «Пойду! Пойду!»… – Ты правильно записал слова. Только эти слова не имели никакого значения! Потому что все эти слова она произносила счастливым голосом: она торопила радость примирения… И ему достаточно было… как всегда, дотронуться губами до ее сумасшедшего уха… или возложить персты на сентиментальный позвоночник… Но он… Он спрятал свои лгущие глаза. Он показал, будто верит ее словам. И вот тогда он сделал единственное, чего нельзя было делать, – он ударил ее! Точнее, он сделал единственное, что нужно было сделать, чтобы она ушла с тем, с другим. Почему же он, который знал все о ней… – Шепчет: – Он хотел, чтобы она ушла с другим! Тсс… Но что же ты сидишь? Что там у тебя по тексту… «Он бьет ее». Ну бей! Бей, скотина! Корзинка для мухоморов! – Кричит: – Ну? Что же ты?

Он бьет ее.

– Не так! Бей, как тогда!

– Мне… плохо…

– По вопящему рту! Ну! Ну!

И он бьет ее больно, наотмашь.

– Молодец… Теперь я могу прочесть ремарку: «Она убегает».

Она бежит по комнате и вдруг застывает.

– Ты заметил? Я остановилась в дверях! Как вкопанная! Потому что вдогонку… как выстрел! В спину! Ты ударил последней фразой! Ну! Давай! Ведь ради нее все было! Чтобы ты имел право прокричать вслед эту фразу! Ну! Что же ты?! Кричи! Как тогда!

Он кричит текст пьесы:

– «Все! Теперь действительно все!!!»

Она аплодирует:

– Ах, какая фраза! Знаешь, я ее часто вспоминала… потом… Но до конца поняла ее однажды зимой, когда «третий глаз» пошалил! Дело происходило в парке «Сокольники». Стояли сосны в снегу. И там, среди сосен, я часто встречала милого старичка пенсионера. Он носил еду белкам. А зима была холо-о-одная. И белки ради еды стали совсем ручные. Они его узнавали и поедали орешки прямо из его рук. А потом однажды я увидела, как били милого старичка. Оказалось, он этих белочек… как бы это сказать… едой завлекал… приручал. А потом… когда они становились совсем ручные – бац их – в мешок! И на шапку! Ха-ха-ха! Он был – беличий соблазнитель. И я подумала: когда он их в мешок швырял – он наверняка приговаривал: «Вот теперь действительно все!» Ты не слушаешь?

– Мутит… Больно…

– Знаешь, если эти грибы действительно… Жаль, что я их тоже не съела. В конце концов, может быть, смерть – самое интересное в жизни… Ха-ха-ха… Шучу, не бойся. Просто мне один тип, у которого была клиническая смерть, рассказывал, что все было весело. Он увидел: в ярком-ярком свете на помосте танцевали развеселые люди. А перед этим помостом стояли носилки… и на носилках лежал он сам… Ха-ха-ха!

Он вдруг бросился к дверям, бьется в дверь, кричит:

– Дай ключ! Сейчас же! – Хватает ее за руку, орет:

– Ключ!

Она шепчет:

– Он – там… за окном… Только сумей прокричать в темноту: «Витя! Художник!» Ха-ха-ха! Или, может, ты хочешь меня еще разок ударить?.. Не надо Совсем немного осталось – и получишь ключик! Какие-то две сценки! Делов-то! – Читает ремарку: – «Она и кинорежиссер пришли в квартиру кинорежиссера». Ха-ха-ха! Я так смеялась, когда читала приличную сценку, которую ты написал. Морально написал об аморальном!

– Но ведь ничего не было… там!

– Знаешь, потом… под утро, когда я возвращалась от него… Ну, я тебе уже рассказывала про этот рассвет, когда выбежал на меня кровавый бегун. Вот тогда, после ужасного бегуна, я зашла в свое парадное. И увидела кошку. Это была ночная ободранная кошка, уставшая от мартовских гуляний. Я потом часто встречала ее в парадном. Я даже постепенно начала с ней разговаривать. Вот этой кошке я как-то сказала замечательную фразу: «Когда женщина возвращается утром от мужчины, у нее сознание легкого поражения». Ха-ха-ха!

– Послушай, но ничего не было.

– Кстати, у тебя в пьесе эта фраза звучит интереснее… Мы уже дошли до нее. Итак, я сделала три шага вверх по лестнице мимо кошки, которой предстояло стать моей верной собеседницей, – и увидела тебя… Читай!

Он читает пьесу:

– «Ты не была там?» – Кричит: – Но я в это верил!

– Ха-ха-ха… Ты в это верил?! Я тогда смотрела в твои испуганные глаза. Как же я их любила. Я еще тогда не знала – у кого бывают такие глаза. Я ведь еще не встретила ловца белок в Сокольниках! Ну, читай!

– «Ты не была там?»

– Ты повторял это! Повторял!

– Я верил в это! Верил!!!

– Я много думала потом об этой странной вере. Ты, который знал, что он – фашист. Который видел, как на съемках ему надо было растоптать, уничтожить, чтобы начать снимать! Потому что только ценой чужой боли в нем загоралось вдохновение!..Он часто снимал тебя. И ты ловко удружил ему… мной! Ты называл его Достоевским. Этого Беса из Достоевского! Слушай, когда ты называл его Достоевским, ты хоть вспоминал: «Ты не была там?»… А я вспоминала. И когда валялась на клумбе, лицом в землю, мне вдруг показалось… что я опять в его комнате! Ползу… и меня догоняют, догоняют… и волочат!.. И заплаканным лицом – в подушку… А потом я хриплю… сквозь его мерзкий рот! И я лежала на клумбе и кричала: «Остановите Землю, я хочу слезть». И поверишь: вдруг головки цветов превратились в кисти… И я поняла – это пришел «Витя-художник»!

Ах, миленький, я так устала от своей великой любви… от этой великой тщеты. Так что можешь без всяких женских воплей преспокойно отправить меня на шапку, проклятый ловец белок!


Раздается странный тонкий звук. И следом будто обрушивается вопль магнитофона.

– Слышишь? Он – проснулся! Фортибрас наконец к нам идет!

– Больно… Я не могу дышать…

– Как жаль… А я хотела сыграть про сумасшедший дом… куда она попала. Знаешь, милый, там было такое же окно… Она так же орала туда по ночам… Но они его забили.

Он хрипит. И тогда она…

Она бросается к окну, разбивает его и кричит, размахивая кровавыми руками:

– Витя! Художник! Я здесь! Я жду! Я – Нина!

Разговорчики о любви

(Наш Декамерон)

В реанимации:

– А чем ты занимался до смерти, милок?

– Писал, дедушка, писал.

– Ну и как – отвечали?

Исповедь пасынка века

«О чем может говорить порядочный человек с наибольшим удовольствием? О себе».

Самое страшное, когда ощутил: твердеет! Скорлупа проклятая образуется. Вместо души у меня теперь замечательное каменное яйцо. Нет пылкости. Ни в чем. Впрочем, вру. Страсть появляется, когда надо ненавидеть, завидовать, собачиться. Сам любить не можешь и оттого особенно остро ощущаешь, когда тебя любят. Вот почему старики любят путаться с молоденькими: к костру тянет сукиных детей. Лежит во тьме, уткнувшись в потолок пустыми глазами, ласкает горячее тело холодными пальцами, судорожно вжимается в юную плоть, как в избавление. Ощущает чужую жизнь. И свою смерть. Ведь это тело – будет жить, любить, ворочаться в постелях, когда твоя плоть уже на бойню пойдет, на корм червям и листьям. Ах, это каменное яйцо… И шепот из-под скорлупы… Особенно громкий утречком, в тишине: «Остановите Землю, я хочу слезть!» И число… Можно, к примеру, остановку на завтра назначить… Нет ничего такого определенного, одно гаерство. Но стоит только подумать: «Завтра!!!» – и все! Воздушный столб теряет вес! Никакого суетливого послезавтра! Все упростилось!.. Остается только сейчас… Потрясающее состояние!.. Во время самых больших моих жизненных свершений, обладая желанной женщиной и т. д.… никогда не ощущал себя сейчас. Я уже представлял, что будет дальше: что потом ей скажу, что мне ответит, как она уйдет, придется ли ее провожать… Эти мерзавцы римляне говорили: «Прожил семьдесят – жил семь». Видать, имели в виду, сколько сумел жить сейчас. И вот впервые не тороплюсь, не мечусь, ощущаю свое тело, зад, сидящий в кресле, облупленную кожу кресла, дохлую муху в паутине – все, что вижу сейчас. Живу, братцы, честное слово, уходя, впервые живу. Пишите эпитафию: «Прожил столько-то лет, но жил – один день…»


Сейчас – раннее утро… Сижу в кресле. Рядом две картонные коробки из-под чешского пива «Пльзень». В этих коробках умещается двадцать бутылок чешского пива. Вот вместо них туда засунута вся моя жизнь. Все дневники, которые я вел… Все мои бесконечные разводы, мои женщины, моя несчастная дочь, мой отец, мои встречи, расставания – вся единственная, неповторимая жизнь вольготно уместилась в коробках вместо двадцати бутылок чешского пива. И еще много места осталось!

Начинаю игру… Выдергиваю из картонной коробки – клянусь, наобум – листочек дневника. Читаю, со сладостным интересом читаю о себе!


«15 сентября какого-то года.

Утром – все, как всегда. Проснулся чуть свет. Рядом – лицо спящей женщины. Придвинулась. Посапывает. Я рассматриваю ее увядающую кожу. И я уже вижу, ясно вижу, какой она станет старухой!

Утром особенно не хочется жить. Будто ночью хочется. Ночью нельзя ступать босиком по полу. Голые ступни мерзко зудят, содрогается кожа, и рубашка во тьме полыхает электричеством. Потому что копится, копится за день: жить не хочу! Мое вам объявление: жить не хочу. Сейчас, в Древнем Египте, во времена Гильгамеша, в дни всемирного потопа – из всех человеческих глоток почему-то один вопль: «Не хочу жить!» Но вы только попробуйте отнять у меня эту ненавистную жизнь. Ах, как я цепляться за нее буду, горло перегрызу! И все-таки повторю: «Жить не хочу». Каждому возрасту свои удовольствия. В тридцать пять – особое сладострастие заявлять о сем публично. И особенно хорошо этак на рассвете проснуться в грязном зимнем сумраке, ощущая ломоту будущей старости, лежать без сна, содрогаясь от беспомощного отвращения, и шептать в голос: «Жить не хочу! Не хочу! Не хочу!»

Но жить буду!..»

«Но жить буду!» – ах, как это звучит сейчас… через столько лет! Но продолжаю, продолжаю чтение.

«Струйка слюны в уголке ее рта течет по вялой коже и соединяется с подушкой. Солнце падает на подушку – и страстно вспыхивает в слюне. Моя жена. Милая сотрудница по браку. «Брак – обмен дурными настроениями днем и такими же запахами ночью». Но это если буквально. А можно символически: огромная свалка из бессмысленных вещей, которые доставали всю жизнь: ее платья, мои пиджаки, ее свитера, мои свитера – они должны были украшать наши тела. Молодые потные тела, затем холеные омытые тела, а теперь уже начинающие разрушаться тела с едким запахом возраста, смешанным с дезодорантом. Ворох джинсов: джинсы разных фасонов, джинсы из всех материалов, джинсы, когда она была молодой, и джинсы теперь, когда она с трудом вталкивает в них свою измятую задницу. В этой куче прожитых туалетов возлежит она и, призывно дрыгая ляжками, клянет меня за неудавшуюся жизнь. Клянет – третьему… Третий? Да, да, в эту нашу кучу тряпья порой заползал некто третий («Я должна была почувствовать себя женщиной»; «Я должна была ему (мне) отомстить»; «Я должна была доказать ему (мне), себе, тебе…»). И все это в перерывах между содроганиями… О Боже!

Любовь? Визг из кучи тряпья и задранные кверху ноги. Да еще стоны: «О, милый, не спеши…» Последнее время она не любит употреблять имена – и чтобы не ошибиться: «Не спеши, любимый, не спеши!»

Но все это уже было где-то написано. И много раз. Бравое трио: Гильгамеш – Екклесиаст – Шопенгауэр… и все эти моралисты, адвентисты, протестанты, католики, иезуиты, православные, сионисты, хасидисты… – все это повторяли тысячи и тысячи лет подряд. Все эти мудрые размышления о душе, о плоти, о смерти, о бессмертии, о власти, о свободе, о долге, о равенстве… А двуногая тварь все слышит, все понимает, но… так же крадет, убивает, насилует, обманывает! И тоскует. Все время тоскует при этом. Стенает… конечно, если только не удовлетворяет похоть. Нет, двуногое отлично знает, как надо жить, оно создало тысячи книг, как надо жить. Но никогда так жить не будет. И оттого тосковать будет сладострастно, мучительно, со злобным восторгом, ощущая в себе битву Бога с дьяволом. Но уберите сатану. Как возопит человек! И тогда жить совсем не захочет. Впрочем, и это было сказано. Все было сказано. Миллион раз все было сказано.

И вот тогда – в разгар поучительных моих размышлений – она вдруг сказала, не открывая глаз:

– Нам нужно поговорить.

И уселась на постели, обхватив колени руками.

Потом повернулась ко мне и, глядя на меня своими ясными, идиотски непреклонными глазами, сообщила о замечательном событии, произошедшем с ней на юге.

– Я не собираюсь от тебя ничего скрывать. Кстати, ты виноват сам.


Да, действительно виноват: не поехал с ней на юг. С детства ненавижу юг, там надо все время жрать фрукты, от чего тебя так пучит – вот-вот взлетишь под потолок, как Карлсон. Кроме того, юг не может состояться хоть без какого-то романчика. Поэтому по ночам изволь обнимать в кустах какую-нибудь потную проходимку. Она будет страстно целовать тебя намазанными губами, так что утром щеку лучше оттирать бензином, а прокушенная губа будет висеть, как стяг в безветрие.

Но она не захотела оценить моего трусливого юмора. Она сказала:

– Как же мне все это надоело!.. Боже ты мой!»


«20 сентября.

Сегодня меня грузили… Погрузкой руководил он, тот удивительный он, с которым она испытала на юге духовное и сексуальное единение. Все, что напоминало о нашей совместной жизни: стулья, на которых мы восседали, ложе, где мы создавали нашу дочь, – все эвакуировалось из квартиры. Погрузкой руководил муж (то есть муж-то был еще я, а он был как бы муж грядущий). Этому мужу из будущего помогал его младший брат – молодой мерзавец из появившихся теперь повсюду книгоманов. Этот книжный сластолюбец так вожделел к каждой моей книге, что становилось просто неприлично.

Назад Дальше