– Друзья мои действительно отличились в сражении, – ответил Буа-Доре, – а дело было жаркое! Но в мои лета при всем своем рвении я не мог быть хорошим воином.
– Черт побери! Да вы лично захватили двоих пленных! – вскричал де Бевр, топая ногой. – Меня просто бесит, когда храбрец, военный человек, как вы, отказывается от своей доблести, лишь бы скрыть свои годы!
Эти слова больно ранили господина Сильвена, лицо его опечалилось. Это был единственный способ, которым он давал понять друзьям свое неудовольствие.
Лориана поняла, что зашла слишком далеко.
– Нет, месье, – обратилась она к отцу, – позвольте вашей дочери сказать, что вы пошутили. Поскольку маркизу не исполнилось тогда и двадцати лет, его подвиг тем более замечателен.
– Как! – воскликнул де Бевр. – Вам не было тогда и двадцати лет? Я внезапно стал старше вас?
– Человеку столько лет, на сколько он выглядит, – сказала Лориана, – а стоит только посмотреть на маркиза…
Она остановилась, будучи не в силах произнести столь откровенную ложь, даже чтобы его утешить. Но оказалось достаточно доброго намерения, Буа-Доре довольствовался малым.
Он поблагодарил ее взглядом, лоб его разгладился, де Бевр засмеялся, д’Альвимар выразил восхищение умом Лорианы, и гроза прошла стороной.
Глава восьмая
Мирная беседа текла еще некоторое время.
Господин де Бевр попросил д’Альвимара не сердиться на его упрямство и послезавтра пожаловать вместе с маркизом к нему на обед, поскольку господин де Буа-Доре обедал в Ла Мотт каждое воскресенье. Подали карету господина де Буа-Доре, представляющую собой тяжелую и просторную берлину{71}, которую тянула четверка сильных и красивых лошадей, правда, слегка толстоватых.
Эта достопочтенная колымага, проходившая как по пригодным для карет дорогам, так и по непригодным, была необычайно прочна. Пусть мягкость ее хода оставляла желать лучшего, в ней, по крайней мере, можно было быть уверенным, что не поломаешь себе кости в случае падения благодаря толстенной внутренней обивке.
Под обивкой из шелковой узорчатой ткани слой шерсти и пакли достигал толщины шести дюймов, так что вы в ней чувствовали себя если не удобно, то наверняка в безопасности.
К тому же она была красиво обита кожей при помощи позолоченных гвоздиков, образовывавших орнамент.
По углам этой цитадели на колесах размещался целый арсенал, состоящий из пистолетов, шпаг и, конечно, такого запаса пороха и пуль, что, пожалуй, их хватило бы, чтобы выдержать настоящую осаду.
Процессию открывали два конных слуги с факелами, еще двое следовали за каретой вместе со слугой д’Альвимара, ведшего на привязи его лошадь.
Юный паж маркиза уселся на облучок рядом с кучером.
Проезжая под опускной решеткой Мотт-Сейи и по его подъемному мостику, громадное сооружение произвело сильный шум. Веселый лай сторожевых собак со двора еще долго вплетался в производимый кавалькадой грохот, который был слышен даже в поселке Шампийе, расположенном в доброй четверти лье от замка.
Д’Альвимар счел своим долгом сказать маркизу несколько комплиментов относительно его роскошной и удобной кареты, какие еще редко встречаются в деревне, в этих краях она казалась просто чудом.
– Я не ожидал, – сказал он, – найти в Берри те же удобства, что в большом городе. Я вижу, что вы ведете жизнь вельможи.
Последнее выражение как нельзя более порадовало маркиза. Он был рядовым дворянином и не мог, несмотря на свой титул, именоваться вельможей.
Его маркизатом была крохотная ферма в Бовуази, которая ему даже не принадлежала.
Как-то в дни неудач Генрих Наваррский из-за превратностей партизанской войны оказался с небольшой свитой на маленькой заброшенной ферме и вынужден был сделать там передышку. Ему грозила опасность остаться без обеда, но господин Сильвен, который в подобных ситуациях бывал необыкновенно находчивым, обнаружил в кустах забытых хозяевами и одичавших домашних птиц. Беарнец устроил на них охоту, а господин Сильвен взялся их приготовить.
Этот неожиданный праздник привел короля Наваррского в прекрасное состояние духа, и он подарил ферму своему спутнику, основав в этом месте маркизат, за то, что, по его словам, ферма не дала умереть с голоду королю.
Буа-Доре владел этим поместьем, завоеванным без единого выстрела, лишь несколько часов, проведенных там с королем. На следующий день ферма оказалась в руках у противника. После заключения мира туда вернулись законные владельцы.
Но Буа-Доре дорожил не ветхой лачугой, а своим титулом, поскольку король Франции впоследствии со смехом подтвердил обещание, данное королем Наварры. Это не было записано на бумаге, но, поскольку беррийский дворянин пользовался покровительством всемогущего монарха, к титулу привыкли, и скромный деревенский помещик был принят в королевском окружении как маркиз де Буа-Доре.
Никто против этого не возражал, шутливость и терпимость короля создали если не закон, то, по крайней мере, прецедент, и сколько бы ни подтрунивали над маркизатом господина Сильвена Бурона дю Нуайе – таково было его настоящее имя, – он, несмотря на любые насмешки, вел себя как человек, относящийся к высшей знати. В конце концов он заслужил свой титул честнее и носил его с большим достоинством, чем многие другие сподвижники короля.
Д’Альвимар был не в курсе этой истории, поскольку невнимательно слушал рассказ Гийома д’Арса. Он не думал насмехаться над сановитостью господина де Буа-Доре, и, привыкший к постоянным шуткам на эту тему, маркиз был бесконечно ему признателен за его учтивость.
Тем не менее он изо всех сил пытался казаться удальцом, чтобы сгладить неуместную историю с осадой Сансера.
– Я держу эту карету лишь для того, чтобы предоставлять ее соседским дамам, когда у них возникает такая необходимость, – сказал он. – Что до меня, я предпочитаю ездить верхом. Это быстрей и шума меньше.
– Получается, – ответил д’Альвимар, – вы приняли меня за даму, послав днем за каретой? Я очень смущен, и если бы я знал, что вы не боитесь вечерней прохлады, я умолял бы вас ничего не менять в ваших привычках.
– Я полагаю, что после предпринятого вами путешествия не стоит в тот же день садиться в седло. А что касается холода, скажу вам откровенно, я большой лентяй и зачастую позволяю себе такие нежности, в которых мое здоровье вовсе не нуждается.
Буа-Доре пытался увязать изнеженность молодых куртизанов с бодростью молодых деревенских дворян, что иногда бывало довольно сложно.
Он был еще крепок, оставался прекрасным наездником и сохранял хорошее здоровье, если не считать ревматических болей, о которых никогда никому не рассказывал, и легкую глухоту, которую он также скрывал, объясняя недостатки слуха рассеянностью.
– Считаю своим долгом, – продолжил он, – извиниться перед вами за невоспитанность моего друга де Бевра. Что может быть нелепей, чем религиозные споры, которые, к тому же, вышли из моды? Простите старику его упрямство. В глубине души де Бевра эти тонкости волнуют ничуть не больше, чем меня. Пристрастие к прошлому заставляет его иногда тревожить память мертвых, досаждая таким образом живым. Не понимаю, почему старость столь педантична в своих воспоминаниях, будто за долгие годы не повидала достаточно людей и вещей, чтобы философски глядеть на мир. Ах, расскажите мне лучше, мой дорогой гость, о людях Парижа, чтобы мы могли с изысканностью и умеренностью обсудить все предметы нашей беседы. Расскажите мне о дворце Рамбуйе{72}, например! Вы, несомненно, бывали в голубом салоне Артенисы{73}?
Ответив, что бывал принят у маркизы, д’Альвимар не погрешил против истины. Его ум и ученость открыли перед ним двери модного Парнаса{74}. Но он не мог стать своим человеком в этом святилище французской вежливости, поскольку слишком быстро обнаружилась его нетерпимость.
К тому же литературные пасторали были не в его вкусе. Его снедало свойственное его времени честолюбие, так что пастораль, идеал отдыха и скромных развлечений, была ему ни к чему. Поэтому он почувствовал себя в плену усталости и сонливости, когда Буа-Доре, в полном восторге от того, что есть с кем поговорить, целыми страницами принялся пересказывать «Астрею».
– Что может быть прекрасней, – восклицал он, – чем письмо пастушки к своему любовнику: «Я подозрительна и ревнива, меня трудно завоевать и легко потерять, легко обидеть и трудно утешить. Мои желания должны стать судьбой, мои мнения истиной, мои приказы непреложными законами». Вот это стиль! А как прекрасно обрисован характер! А продолжение, продолжение! Не правда ли, месье, в нем содержится вся мудрость, вся философия, вся мораль, которая только нужна человеку? Послушайте, что ответила Сильвия Галатее: «Невозможно сомневаться, что этот пастух влюблен, поскольку он столь честен». Вы понимаете, месье, всю глубину этого утверждения? Сильвия объясняет это сама: «Ничего на свете влюбленный так не желает, как быть любимым; чтобы быть любимым, надо стать приятным, а приятным человека делает то, что делает его честным».
– Что? Что вы сказали? – встрепенулся д’Альвимар, разбуженный словами ученой пастушки, которые Буа-Доре вещал ему прямо в ухо, чтобы перекричать стук кареты по камням древней римской дороги, ведущей из Ля Шатра в Шато-Мейян.
– Да, месье, и я готов защищать эту мысль хоть против всего света! – горячился маркиз, не заметивший, как вздрогнул его гость. – Сколько времени я впустую твержу об этом старому вздорному еретику в области чувств!
– О ком вы? – переспросил ошарашенный д’Альвимар.
– Я имею в виду своего соседа де Бевра. Даю слово, он прекрасный человек, но полагает, что можно найти понятие добродетели в теологических книгах, которые он не читает, поскольку ничего в них не понимает. Я же пытаюсь внушить ему, что оно содержится в поэтических произведениях, в приятных и благовоспитанных рассуждениях, из которых любой человек, как бы прост он ни был, может извлечь для себя пользу. Например, когда юный Луцида уступает безумной любви Олимпии…
Тут д’Альвимар снова погрузился в дрему, на этот раз окончательно, а господин Буа-Доре продолжал декламировать до тех пор, пока карета и эскорт с тем же грохотом, как в Ля Мотт, въехала на подвесной мост Брианта.
Было уже совсем темно, и д’Альвимар смог осмотреть замок лишь изнутри. Он показался ему совсем маленьким. В наши дни любая из комнат замка показалась бы нам просторной, но, по тогдашним понятиям, они считались чрезвычайно маленькими.
Часть дома, которую занимал маркиз, в 1594 году была разорена авантюристами{75} и недавно отстроена заново. Это было квадратное помещение, примыкающее с одной стороны к весьма старой башне, а с другой к еще более древней постройке. Архитектурный комплекс вобрал в себя разнородные стили, но выглядел изящным и живописным.
– Не удивляйтесь, что мой дом выглядит столь скромно, – сказал маркиз, поднимаясь впереди него по лестнице, пока его паж и экономка Беллинда освещали им путь, – это всего лишь охотничий дом, холостяцкая квартира. Если мне когда-нибудь придет в голову мысль о женитьбе, придется заняться строительством. Но до сих пор я об этом и не помышлял; надеюсь, что поскольку вы тоже холостяк, вы не будете чувствовать себя в этой хижине слишком неудобно.
Глава девятая
На самом деле холостяцкая квартирка была обустроена, меблирована и украшена с роскошью, которую трудно было ожидать, глядя на маленькую и низкую, украшенную виньетками дверь и узкий вестибюль, где начиналась винтовая лестница.
Каменные плиты были устланы беррийскими шершавчиками (коврами местного производства), на деревянном полу лежали более дорогие ковры Обюссонской мануфактуры{76}, а гостиную и спальню хозяина украшали дорогие персидские ковры.
Окна были широкими и светлыми, двухдюймовой толщины ромбы из неподкрашенного стекла были украшены выпуклыми медальонами с цветными гербами. На обивке стен были изображены очаровательные хрупкие дамы и красивые маленькие кавалеры, в которых благодаря пастушьим сумкам и посохам можно было признать пастушек и пастухов.
В травке у их ног были вышиты имена главных героев «Астреи», прекрасные слова, сходящие с их уст, пересекались в воздухе с не менее прекрасными ответами.
В салоне для гостей панно изображало несчастного Селадона, который, грациозно извиваясь, бросается в голубые воды Линьона, который уже заранее пошел кругами в ожидании его падения. За ним несравненная Астрея открыла шлюзы, дав волю своим слезам, обнаружив, что прибежала слишком поздно, чтобы остановить своего воздыхателя, хотя его висящие в воздухе ноги находились на уровне ее руки. Изображенное над этой патетической сценой дерево, более похожее на барана, чем бараны фантастических лугов, тянуло к потолку курчавые ветви.
Но, чтобы не печалить сердце зрителя душераздирающей картиной гибели Селадона, художник на том же панно, совсем рядом, изобразил его уже лежащим на другом берегу, находящегося меж жизнью и смертью, но спасенного от верной гибели тремя прекрасными нимфами, густые волосы которых с вплетенными в них гирляндами жемчужин волнами спускались на плечи. Из-под закатанных по локоть рукавов виднелся внутренний рукав, который сборочками шел до самой кисти, где его придерживали два жемчужных браслета. У каждой на боку был колчан со стрелами, а в руке лук из слоновой кости. Подобранные подолы их платьев обнажали высокие золоченые ботиночки до колен.
За этими красавицами следовал маленький Мериль, сидевший в повозке в форме раковины, увенчанной зонтом от солнца, в которую были впряжены лошади, своими кроткими физиономиями и сгорбленными спинами более напоминавшие овец.
На следующем панно спасенный и поддерживаемый этими милыми нимфами пастух был изображен в тот момент, когда отдает через рот всю выпитую им воду Линьона. Но этот процесс не мешает ему тем не менее говорить, и на фоне извергающейся из его рта струи написано: «Если я жив, то как возможно, что жестокость Астреи не заставила меня умереть?»
Пока он произносит свой монолог, Сильвия обращается к Галатее: «В его манерах и его речах есть нечто более благородное, чем свойственно тем, кто носит звание пастуха».
Над головой у них Купидон{77} пускает в сердце Галатеи стрелу, размером больше, чем он сам, при этом из-за того, что дерево закрывает ему обзор, он целится ей в плечо. Но стрелы любви столь летучи!
Что сказать о третьем панно, изображающем схватку златокудрого Филандра с ужасным Мором? Зажатый чудовищем со всех сторон, храбрец, не растерявшись, правой десницей всаживает железное острие своего пастушьего посоха меж глаз врага.
На четвертом панно прекрасная Меландра в доспехах Рыцаря Печального Образа противостоит жестокому Липанду.
Но кто не знаком с шедеврами этого прекрасного края ковроткачества, как сказал о нем один из наших поэтов, безумного и веселого края, в которых будто отражены наши детские фантазии и мечты о чудесах?
Обивка в доме господина де Буа-Доре была весьма удачной, в том смысле, что с помощью отдельных групп фигур, рассеянных по пейзажу, удалось соединить все приключения воедино, так что хозяин имел удовольствие созерцать все сцены любимого произведения, прохаживаясь по комнате. Но рисунки были донельзя абсурдны, краски просто невообразимы, ничто лучше не могло характеризовать дурной, отвратительный, фальшивый вкус, который в то время соседствовал с великим и великолепным вкусом Рубенса{78} и смелыми и правдивыми видами Жака Калло{79}.