Дошло дело до фокусов – значит, от школьного вечера ждать больше нечего. Ребята и девчата сбивались по углам, шушукались голова к голове.
Игорь Проухов отыскал Сократа Онучина:
– Старик, не пора ли нам вырваться на свежий воздух, обрести полную свободу?
– Мы мыслим в одном плане, фратер. Генка идет?
– И Генка, и Натка, и Вера Жерих… Где твои гусли, бард?
– Гусли здесь, а ты приготовил «пушечное ядро»?
– Предлагаю захватить Юльку. Как-никак она сегодня встряхнула основы.
– У меня лично возражений нет, фратер.
Учителя один за другим потянулись к выходу.
3
Большинство учителей разошлись по домам, задержались только шесть человек.
Учительская щедро залита электрическим светом. За распахнутыми окнами по-летнему запоздало назревала ночь. Вливались городские запахи остывающего асфальта, бензинового перегара, тополиной свежести, едва уловимый, жалкий, стертый след минувшей весны.
Снизу все еще доносились звуки танцев.
Ольга Олеговна имела в учительской свое насиженное место – маленький столик в дальнем углу. Между собой учителя называли это место прокурорским. Во время педсоветов отсюда часто произносились обвинения, а порой и решительные приговоры.
Физик Решников с Иннокентием Сергеевичем пристроились у открытого окна и сразу же закурили. Нина Семеновна опустилась на стул у самой двери. Она здесь гостья – в другом конце школы есть другая учительская, поменьше, поскромней, для учителей начальных классов, там свой завуч, свои порядки, только директор один, все тот же Иван Игнатьевич. Сам Иван Игнатьевич не сел, а с насупленно-распаренным лицом, покачивая пухлыми борцовскими плечами, стал ходить по учительской, задевая за стулья. Он явно старался показать, что говорить не о чем, что какие бы то ни было прения неуместны – время позднее, вечер окончен. Зоя Владимировна уселась за длинный, через всю учительскую стол – натянуто-прямая, со вскинутой седой головой… снова обособленная. У нее, похоже, врожденный талант – оставаться среди людей одинокой.
С минуту Ольга Олеговна оглядывала всех. Ей давно за сорок, легкая полнота не придает внушительности, наоборот, вызывает впечатление мягкости, податливости – домашняя женщина, любящая уют, – и лицо под неукротимо вьющимися волосами тоже кажется обманчиво-мягким, чуть ли не бесхарактерным. Энергия таилась лишь в больших, темных, неувядающе красивых глазах. Да еще голос ее, грудной, сильный, заставлял сразу настораживаться.
– Ну так что скажете о выступлении Студёнцевой? – спросила Ольга Олеговна.
Директор остановился посреди учительской и произнес, должно быть, заранее заготовленную фразу:
– А собственно, что случилось? На девочку нашла минута растерянности, вполне, кстати, оправданная, и она высказала это в несколько повышенном тоне.
– За наши труды нас очередной раз умыли, – сухо вставила Зоя Владимировна.
Ольга Олеговна задержалась на увядшем лице Зои Владимировны долгим взглядом. Они не любили друг друга и скрывали это даже от самих себя. И сейчас Ольга Олеговна, пропустив замечание Зои Владимировны, спросила почти с кротостью:
– Значит, вы думаете, что ничего особенного не произошло?
– Если считать, что черная неблагодарность – ничего особого, – съязвила Зоя Владимировна и с досадой хлопнула сухонькой невесомой ладошкой по столу. – И самое обидное – одернуть, наказать мы уже не можем. Теперь эта Студёнцева вне нашей досягаемости!
От этих слов вспыхнула Нина Семеновна, густо, до слез в глазах:
– Одернуть? Наказать?! Не понимаю! Я… Я не встречала таких детей… Таких чутких и отзывчивых, какой была Юлечка Студёнцева. Через нее… Да, главным образом через нее я, молодая, глупая, неумелая, поверила в себя: могу учить, могу добиваться успехов!
– А мне кажется, произошло нечто особенное, – чуть возвысила голос Ольга Олеговна.
Директор Иван Игнатьевич пожал плечами.
– Юлия Студёнцева – наша гордость, человек, в котором воплотились все наши замыслы. Наш многолетний труд говорит против нас! Разве это не по вод для тревоги?
Громоздящиеся над темными глазами волосы, бледное лицо – Ольга Олеговна из своего угла требовательно разглядывала разбросанных по светлой учительской учителей.
4
Припасена большая круглая бутылка «гамзы» в пластиковой плетенке – «пушечное ядро». Сократ Онучин прихватил свою гитару. Трое парней и три девушки из десятого «А» решили провести ночь под открытым небом.
Самым видным в этой группе был Генка Голиков. Генка – городская знаменитость, открытое лицо, светлоглаз, светловолос, рост сто девяносто, плечист, мускулист. В городской секции самбо он бросал через голову взрослых парней из комбината – бог мальчишек, гроза шпанистой ребятни из пригородного поселка Индии.
Это экзотическое название произошло от весьма обыденных слов – «индивидуальное строительство», сокращенно «индстрой». Когда-то, еще при закладке комбината, из-за острой нехватки жилья было принято решение – поощрять частную застройку. Выделили место – в стороне от города, за безымянным оврагом. И пошли там лепиться дома – то тяп-ляп, на скорую руку, сколоченные из горбыля, крытые толем, то хозяйски добротные, под железом, с застекленными террасками, со службами. Давно вырос город, немало жителей Индии переселилось в пятиэтажные, с газом, с канализацией здания, но Индия не пустела и не собиралась вымирать. В ней появлялись новые жители. Индия – пристанище перекати-поля. В Индии свои порядки и свои законы, приводящие порой в отчаяние милицию.
Недавно там объявился некий Яшка Топор. Ходил слух – он отсидел срок «за мокрое». Яшке подчинялась вся Индия, Яшку боялся город. Генка Голиков недавно схлестнулся с ним. Яшка был красиво брошен на асфальт на глазах его оробевших «шестерят», однако поднялся и сказал: «Ну, красавчик, живи да помни – Топор по мелочи не рубит!» Пусть помнит сам Яшка, обходит стороной. Генка – слава города, защитник слабых и обиженных.
Игорь Проухов – лучший друг Генки. И наверное, достойный друг, так как сам по-своему знаменит. Жители города больше знают не его самого, а рабочие штаны, в которых Игорь ходит писать этюды. Штаны из простой парусины, но Игорь уже не один год вытирает о них свои кисти и мастихин, а потому штаны цветут немыслимыми цветами. Игорь гордится ими, называет: «Мой поп-арт!»
Картины Игоря пока нигде не выставлялись, кроме школы, зато в школе они вызывали кипучие скандалы, порой даже драки. Для одних ребят Игорь гений, для других ничтожество. Впрочем, подавляющее большинство не сомневалось – гений! На картинах Игоря деревья сладко-розовые, а закаты ядовито-зеленые, лица людей безглазые, а цветы реснично-глазастые.
И еще славен Игорь Проухов в школе тем, что может легко доказать: счастье – это наказание, а горе – благо, ложь правдива, а черное – это белое. Никогда не угадаешь, что загнет в следующую минуту. Потрясающе!
Натка Быстрова… Уже на улицах встречные мужчины оглядываются ей вслед с ошалевшими лицами: «Ну и ну!» Лицо с чеканными бровями, текучая шея, покатые плечи, походка с напором, грудью вперед – посторонись!
Еще недавно Натка была обычной долговязой, угловатой, веселой, беспечно пренебрегающей науками девчонкой. Всем известно, что Генка Голиков вздыхает по ней. А вздыхает ли по Генке Натка – этого никто не разберет. Сам Генка тоже.
Вера Жерих, Наткина подруга, рыхловато-широкая, вальяжная, лицо крупное, мягкое, румяное. Она не умеет ни петь, ни плясать, ни горячо спорить на высокие темы, но всегда готова всплакнуть над чужой бедой, помирить поссорившихся, похлопотать за провинившегося. И ни одна вечеринка не обходится без нее. «Компанейская девка» – в устах Сократа Онучина это высшая похвала.
О себе же Сократ говорил: «Мама сделала меня смешным по обличью и по вывеске – папину фамилию окрутила с древнегреческим женихом. Уникальный гибрид – антик с алкашом. Чтоб, глядя на меня, люди не лопались от смеха, я обязан быть стильным». А потому Сократ, несмотря на школьные запреты, умудрился отрастить до плеч волосы, принципиально их не расчесывал, носил на немытой шее девичью цветную косынку, на груди – амулет, камень с дыркой на цепочке, куриный бог. И никогда не стиранные, донельзя узкие, с рваной бахромой внизу джинсы. И гитара через плечо. И суетливо вертляв – лицо из острых углов, серое, гримасничающее, с веселыми, без ресниц глазками. Непревзойденный исполнитель песен Высоцкого.
Генка считается врагом Индии, Сократа принимают там как друга – всем одинаково поет его гитара. Всем, кто хочет слушать. Даже Яшке Топору…
Шестой была Юлечка Студёнцева.
Сократ кривлялся, выдавал под гитару о Жирафе в «желтой жаркой Африке», влюбившемся в Антилопу:
Юлечка, держась за руки с Наткой и Верой, несла суровое каменное личико.
Город внезапно заканчивался обрывом, падающим к реке. Здесь самое высокое место. Здесь, над обрывом, разбит скверик. В центре его вздымался вровень с молодыми липками обелиск с мраморной доской, повернутой к городу. Доска была густо покрыта фамилиями погибших воинов:
АРТЮХОВ ПАВЕЛ ДМИТРИЕВИЧ – рядовой
БАЗАЕВ БОРИС АНДРЕЕВИЧ – рядовой
БУТЫРИН ВАСИЛИЙ ГЕОРГИЕВИЧ – старший сержант…
И так далее, тесно друг к другу, двумя столбцами.
Нет, воины пали не здесь и не лежали под памятником посреди сквера. Война и близко не подходила к этому городу. Те, чьи имена выбиты на мраморной доске, закопаны безвестно в приволжских степях, на полях Украины, среди болот Белоруссии, в землях Венгрии, Польши, Пруссии, бог знает где. Эти люди здесь когда-то жили, отсюда они ушли на войну, обратно не вернулись. Обелиск на высоком берегу – могила без покойников, каких много по нашей стране.
Мир за гребнем берега утопал в первобытной непотревоженной тьме. Там, за рекой, – болота, перелески, нежилые места, нет даже деревень. Плотная влажная стена ночи не пробивается ни одним огоньком, а напротив нее убегают вдаль сияющие этажи, ровные строчки уличных фонарей, блуждающие красные светляки снующих машин, холодное неоновое полыхание над крышей далекого вокзального здания – огни, огни, огни, целая звездная галактика. Обелиск с именами погибших в дальних краях, схороненных в неведомых могилах, стоит на границе двух миров – обжитого и необжитого, щедрого света и непокоренной тьмы.
Он поставлен давно, этот обелиск, до появления на свет всей честной компании, которая явилась сюда с гитарой и бутылкой «гамзы». Эти парни и девушки видели его еще во младенчестве, они много лет тому назад, едва осилив печатную грамоту, прочитали по складам первые фамилии: «Артюхов Павел Дмитриевич – рядовой, Базаев…» И наверняка тогда им не хватило терпения дочитать длинный список до конца, а потом он примелькался, перестал привлекать внимание, как и сам обелиск. До него ли, когда окружающий мир заполнен куда более интересными вещами: будка «Мороженое», река, где всегда клюют пескари и работает лодочная станция, в конце сквера кинотеатр «Чайка», там за тридцать копеек, пожалуйста, тебе покажут и войну, и выслеживание шпиона, и «Ну, погоди!» с удачливым Зайцем – обхохочешься. Мир с мороженым, пескарями, лодками, фильмами изменчив, не изменчив в нем лишь обелиск. Быть может, каждый из этих мальчишек и девчонок, чуть повзрослев, случайно натыкаясь взглядом на мраморную доску, задумывался на минуту, что вот какой-то Артюхов, Базаев и остальные с ними погибли на войне… Война – далекое-далекое время, когда их не было на свете. А еще раньше была другая война, Гражданская. И революция. А раньше революции правили цари, среди них самым знаменитым был Петр Первый, он тоже вел войны… Последняя война для ребят едва ли не так же старинна, как и все остальные. Если б обелиск вдруг исчез, они сразу бы заметили это, но, когда он незыблемо стоит на своем месте, нет повода его замечать.
Сейчас они пришли к обелиску потому, что здесь, возле него, красиво даже ночью – лежит рассыпанный огнями город внизу, шелестят пронизанные светом липки, и ночь бодряще пахнет рекой. И пусто в этот поздний час, никто не мешает. И есть скамейка, есть тяжелая, круглая, как ядро старинной пушки, бутылка «гамзы». Красное вино в ней при застойно-равнодушном, бесцветном свете ртутных фонарей выглядит черным, как сама ночь, напирающая на обрывистый берег.
Бутылка «гамзы» и один на всех стакан.
Сократ передал гитару Вере Жерих, со знанием дела стал откупоривать «пушечное ядро».
– Фратеры! Пьем по очереди кубок мира!
Игорь скромно попросил:
– Если нет возражений, то я…
Возражений быть не могло, обязанность Игоря Проухова, общепризнанного мастера высокого стиля, – провозглашать первый тост.
Сократ, нежно обнимая бутылку, нацедил ночной влагой полный стакан.
– Давай, Цицерон! – подбодрил Генка.
Игорь крепко сбит, кудлат, между разведенными скулами – рубленый нос, крутые салазки в темной дымке – зарождающаяся художническая борода, отрастить которую Игорь поклялся еще перед экзаменами. Он поднял стакан, мечтательно нацелился на него носом, минуту-другую выдерживал молчание, чтоб все прониклись моментом, чтоб в ожидании откровения испытали в душе некую священную зябкость.
– Друзья-путники! – с пафосом провозгласил он. – Через что мы сегодня перешагнули? Чего мы добились?..
Сократ Онучин во время паузы успел произвести нехитрый обмен – бутылку Вере, себе гитару. И он в ответ ударил по струнам и заблеял:
– Сво-бода раз! Сво-бо-да два! Сво-о-обо-о-да!
Это Игорю и было надо – точку опоры.
– Этот гейдельбергский человек хочет свободы! – возвестил он. – А может, вы все того же хотите?
– А почему бы и нет, – осторожно улыбаясь, подкинул Генка.
– Для всех свободы или только для себя?
– Не считай нас узурпаторами, мальчик с бородкой.
– Для всех! Сво-боды?! Очнись, толпа! Подлецу свобода – подличай! Убийце свобода – убивай! Для всех!.. Или вы, свободомыслящие олухи, считаете, что человечество сплошь состоит из безобидных овечек?
В пренебрежении к слушателям и состояла обычно ораторская сила Игоря Проухова. Расправив плечи, с темным подбородком и светлым челом, он принялся сокрушать:
– Знаете ли вы, невежды, что даже мыши, убогие создания, собираясь в кучу, устанавливают порядок: одни подчиняют, другие подчиняются? И мыши, и обезьяны-братья, и мы, человеки! Се ля ви! В жизни ты должен или подчинять, или подчиняться! Или – или! Середины нет и быть не может!
– Ты, конечно, хочешь подчинять? – спросил Генка.
Повторялось то, что тысячу раз происходило в стенах школы, – Игорь Проухов вещал, Генка Голиков выступал против. У философа из десятого «А» был только один постоянный оппонент.
– Кон-нечно, – с величавой снисходительностью согласился Игорь. – Подчи-нять.
– Тогда что ж ты возишься с кисточками, Гай Юлий Цезарь? Брось их, вооружись чем потяжелее. Чтоб видели и боялись – можешь проломить голову.
– Ха! Слышишь, народ? – Нос Игоря порозовел от удовольствия. – Все ли здесь такие простаки, что считают – кисть художника легка, кистень тяжелее, а еще тяжелее пушка, танк, эскадрилья бомбардировщиков, начиненных водородными бомбами? Заблуждение обывателя!
– Виват Цезарю с палитрой вместо щита!
– Да, да, дорогие обыватели, вам угрожает Цезарь с палитрой. Он завоюет вас… Нет, не пугайтесь, он, этот Цезарь, не станет пробивать ваши качественные черепа и в клочья вас рвать атомными бомбами тоже не станет. Забытый вами, презираемый вами до поры до времени, он где-нибудь на мансарде будет мазать кисточкой по холсту. И сквозь ваши монолитные черепа проникнет созданная им многокрасочная отрава: вы станете радоваться тому, что радует нового Цезаря, ненавидеть то, что он ненавидит, послушно любить, послушно негодовать, окажетесь в полной его власти…