Контрафакт - Борис Штейн 3 стр.


По характеру Серко был трудолюбив и весел. Серый, неказистый, с мощно развитой грудью, он веселился от работы и, казалось, не знал усталости. Пахать, правда, ему не приходилось – не та все-таки на дворе стояла эпоха, но возить случалось помногу, и его это ничуть не удручало. На выпасе любил побегать, отвлекаясь от основного занятия, а будучи стреноженным, смешно прыгал, изображая что-то вроде комического галопа. Например, когда приходил за ним хозяин и тихонько подзывал, протягивая щедро посыпанный солью хлеб, Серко приближался к нему именно такими смешными скачками…

Вадик, когда размышлял изредка о себе, всегда удивлялся, до чего же они с Серко похожи: оба оптимисты, подвижные, трудолюбивые, без затей. Вообще-то Вадик давно заметил, что любой человек похож на какое-нибудь животное: он, допустим, – на коня, Лешка – на гуся (гуси тоже были в хозяйстве), Аделаида… Вадику не хотелось обижать в своих мыслях Аделаиду, но перед самим собой лукавить не приходилось. Аделаида была похожа на корову. Произнеся мысленно это сравнение, Вадик мысленно же добавлял: «…на корову в хорошем смысле слова». Нечто теплое, парное, с огромными печальными глазами…

А Манька была похожа на козу. На козу? Нет, на козочку, пока еще на козочку – радостное и нахальное существо. Тем более что любую козу в округе звали Маней: «Маня-Маня-Маня!»

Манька явилась во двор Борисенко с двумя сообщениями: во-первых, она сдала математику на пять. Во-вторых, толстый человек, младший сержант милиции Вова Блинов купил машину «Жигули ВАЗ-2106», проще говоря – «шестерку». Это последнее сообщение было развернутым. «Шестерка» – скорей старая, чем новая. К тому же – битая. У нее выбита фара, смято крыло и не открывается водительская дверь. А главное – не заводится двигатель.

– А в остальном, – заявила Манька, поблескивая глазами, – машина неплохая, руль работает. И Вова спрашивает, возьмется ли Лешка починить транспортное средство.

Вадик смотрел на Маньку, и его переполняли смешанные чувства: ему казалось, что с каждым сданным экзаменом Манька становилась взрослей и привлекательней. И как-то неловко было оттого, что Манька приходилась дочерью не кому-нибудь, а Аделаиде. Аделаида при случайных встречах приветливо улыбалась и намекала на перегоревшие пробки, но Вадик намеков как бы и не понимал, отделывался общими шутками, на его собственный взгляд, остроумными. Но было ему немного все-таки совестно перед Аделаидой, и продолжалось это до одного случая. А случай был вот какой. В быстро сгущающихся сумерках недалеко от дома Аделаиды Вадик встретил однажды не кого-нибудь, а толстого человека, младшего сержанта Блинова. Он был в штатском, двигался целеустремленно, оттопырив нижнюю губу и неся в руке измятый букет васильков. Вадик окликнул его и простодушно спросил: «Куда?»

– Так, в одно место, – уклончиво ответил толстый человек, идущий прямиком к дому Аделаиды. Тут уж Вадик кое-что смекнул и вздохнул облегченно.

Насмотревшись на Маньку, Вадик взглянул на Лешку и увидел, что Лешка приосанился, оживился и разулыбался, блестя фиксой. И Вадик подумал, что Лешка радуется подвернувшейся солидной халтуре. Вадик тоже обрадовался, потому что кто же у Лешки будет подручным? – Вадик. И кое-какая копеечка ему тоже достанется.

– Пошли, – сказала Манька, – притараним тачку. Тут недалеко.

Через некоторое время на дороге, изредка напоминавшей о том, что когда-то она была асфальтированной, появился битый автомобиль. Он медленно, но верно двигался вперед. Перед автомобилем с буксировочной лямкой, перекинутой через плечо, двигался его хозяин – толстый человек Вова Блинов. Он тащил свою собственность, подавшись вперед, наподобие бурлака со всемирно известной картины. Его необъятное туловище обтягивала шикарная майка фирмы «Адидас», с глубокими вырезами и белой пижонской каймой. Плоть в вырезах кипела потом. Трусы той же фирмы съехали под живот и не придавали фигуре изящества. Сзади машину толкали братья Борисенко. Рулила же Манька, очень довольная своим положением. Как-никак, она сидела на мягком сиденье, а трое мужиков катили ее, как какую-нибудь принцессу. Такая у нее получилась премия за пятерку по математике.

– Но, милай! – раздалось сзади, и мимо процессии прогромыхала телега, груженная мешками с семенной картошкой. Отец Борисенко сидел посреди телеги, свесив ноги в кирзовых сапогах и облокотившись на мешок, как на подлокотник кресла. Он озорно помахал рукой, а Серко радостно заржал, поднял хвост и лупанул круглыми рыхлыми яблоками, как из гранатомета.

– Во дает! – Не без досады заметил Вова Блинов.

– Не тужи! – откликнулся Лешка. – Сделаем твою тачку – будет резвее любого коня!

Сколько Вадик работал у Лешки на подхвате, столько удивлялся Лешкиному уму. Лешка, во-первых, знал досконально, где и что расположено, как и к чему крепится, какие болты-гайки, и, во-вторых, ясно понимал, что и как работает. Что от чего зависит.

– Профессор! – восхищался Вадик.

– Да, что касается «классики», я – вроде профессора, – скромно соглашался Лешка. Под «классикой» подразумевались модификации «Жигулей» – с первой по седьмую.

Работали братья с азартом, не считаясь со временем. Только спали ночью. Все остальное время работали: разбирали, растачивали, рихтовали, красили, прочищали, ставили новые ремкомплекты. Дело спорилось и потому веселило. Особенно Вадика. И когда Вадик изредка выходил покурить вечерком на улицу, он держался солидно, как мастеровой человек при деле, и на редкие вопросы редких прохожих отвечал степенно и задумчиво.

Как-то после очередного Лешкиного технического подвига, связанного с оживлением мертвого карбюратора, Вадик сказал:

– Леш, у тебя же золотые руки!

– Вроде того, – не стал отпираться Лешка.

– Ну и открыл бы автосервис поближе к центру, на кой тебе эта контрабанда?!

– Нет, – сказал Лешка, вытирая руки ветошью, смоченной соляркой. – Скучно.

– Скучно? – удивился Вадик. – Ведь ты же можешь.

– Могу, – согласился Лешка, – но скучно. Да и денег мало.

– Мало? – удивился Вадик. – За одну машину вон…

– Это не деньги, – перебил его Лешка.

Вечерело. Быстро завязывалась темнота. Они сидели во дворе на скамеечке, попыхивая сигаретами. Вдруг Лешка приобнял Вадика, как бывало в детстве, развернул его к себе и сказал уверенно:

– Это не деньги. Настоящих денег никакая практическая работа не даст. Настоящие деньги даст только бизнес.

– Какой бизнес? – поинтересовался Вадик.

– Любой, – отозвался Лешка, – если только его обмозговать. – Лешка бросил окурок в ведро с водой и подытожил:

– В Москву надо перебираться мне, Вадик. Закисну я здесь.

– А я? – испугался Вадик.

– Не все сразу, – задумчиво произнес Лешка. – Не все сразу.

Глядя на толстого человека Вову Блинова, трудно было угадать в нем страстную натуру. На самом же деле Вова был человеком страстным. Однако не следует думать, что это относилось сплошь к области любовной. Впрочем, в грешных делах Вова тоже не знал удержу. Если он на кого «западал», как говорили в частном секторе, так уж не успокаивался, покуда своего не добивался. Жена его Инна знала: если Вова молчит все время, оттопырив нижнюю губу, значит, все, «запал», и в круглой коротко стриженной голове его ворочается одна-единственная мысль: о конкретной супружеской измене. И ее женской хитрости не хватало, чтобы выдавить из Вовы эту вредную мысль и заменить ее другой, полезной. С не меньшей страстностью Вова «вываривал» в своем стриженом котелке и редкие, но глобальные идеи, касающиеся не любовных, а деловых сторон жизни. Так, однажды он промолчал весь выходной, ходил, оттопырив губу, по комнате, не отвечая ни на какие вопросы. Но в глазах его не было блуда, и Инна поняла, что на сей раз дело не в бабах.

– Я хочу иметь деньги, – изрек он к вечеру.

– Не бабы, так бабки, – усмехнулась Инна, средняя женщина, средних размеров, со средним, в меру уступчивым характером.

Толстый человек Вова Блинов не любил жаргона. Зачем, думал он, употреблять какие-то дополнительные слова, когда есть основные, простые и понятные.

Вова мотнул упрямой головой наподобие быка, отгоняющего муху, и повторил вразумительно:

– Я хочу иметь деньги. Большие деньги.

Они сидели в это время дома, пили чай. Вова отхлебнул горячего и сказал, помолчав:

– Ты – вот что. Бери за свой счет, съездим в Москву, навестим твою сестру.

– Надолго ли?

– Не знаю. Может, на день. Без ночевки. Обратно – ночным.

– Так зачем за свой счет тогда брать? В субботу съездим, да и все.

– Ну не бери, – равнодушно отозвался Вова. – Давай готовь гостинцы: сало, там, варенье.

– Да у них все есть, – удивилась Инна. Вова посмотрел на нее задумчиво.

– Готовь, готовь. Кровяной колбаски. Прикупи чего надо, не скупись. В пятницу ночным и поедем.

Давид был служащим московского «Гамма-банка», учреждения солидного и преуспевающего. Больше того – он держал пакет акций этого банка. Пакет небольшой, но все-таки…

Три года назад он отдыхал в крымском городе Гурзуфе, на чистом и благоустроенном пляже военного санатория. В некогда не доступном для гражданских людей заведении в тот год отдыхало мало военных. Очень мало. Номера заполняли «новые русские» – энергичные люди, сделавшие первые деньги в перестроечной неразберихе. Они приезжали на курорт сами по себе и покупали путевки в приглянувшихся санаториях. Цены для таких стихийных отдыхающих устанавливались немалые, но это их не смущало. Вот таким приезжим был и Давид Москвин, получивший отпуск после непрерывных трехлетних трудов по обогащению родного банка и лично себя как неотъемлемой его частицы.

Давид был человеком быстрых реакций, быстрой речи и быстрых движений. Он не пил спиртного и не курил. На волейбольной площадке Давид выглядел вполне прилично. В нападении, правда, был не грозен – из-за небольшого роста, зато в защите – резок и изобретателен. Порой в моментальном броске вытаскивал «мертвые» мячи, и ему тихонько хлопали – и свои, и противник, как это было принято в санаторном волейболе.

А еще Давид был анекдотчиком. Нет, он не культивировал в себе это свойство и не заносил анекдоты в записную книжку. Просто он их не забывал. Он не думал о них, не повторял про себя, но память то и дело подсовывала анекдотец, подходящий к случаю. Рассказывал он здорово, что удается не каждому. Ведь рассказать анекдот – это сыграть миниатюрный спектакль, где ты и артист, и режиссер, и немного соавтор.

Давид был запоздало холост. Он жил один в двухкомнатной квартире возле станции метро «Водный стадион» и время от времени совершал пробежки по парку: хвойный воздух, тренировка тела, потом контрастный душ дома. В квартире он весело убирался под музыку, чаще – джазовую, иногда готовил себе и первое, и второе – он хорошо умел готовить. В общем, был в тридцать два года веселым и самодостаточным человеком.

Вел ли Давид личную жизнь? Вел, как не вести? Но, во-первых, дорожа свободой, не допускал, чтобы дело доходило до сильной привязанности, во-вторых, приводил гостью в свое жилище только изредка, предпочитая вести бои на чужой территории. Тем более никогда не давал ключ женатым донжуанам. Говорил, шутливо копируя немецкий акцент:

– Доннер веттер! Мой дом не есть бардак!

Он действительно любил свою квартиру, ее уют, ее музыку, которая, казалось, тихо звучала даже при выключенном музыкальном центре. Любил привычную с детства мебель, особенно – широкую книжную секцию и портрет рано умершей мамы над письменным столом.

На пляже Давид появлялся с шахматной доской и шахматными часами. Утвердив на гальке дощатый топчан без ножек и сложив на него одежду, он принимался расхаживать по пляжу, демонстрируя ловкое тело, новенькие импортные плавки и шахматный инвентарь. Не спеша фланировал между распластанными телами, бросая рассеянные взгляды то на привлекательный морской пейзаж, то на не менее привлекательных женщин в очень экономных купальниках, до тех пор пока кто-нибудь не окликал его мм предмет сразиться в шахматы. Играл Давид здорово.

Часто ему удавались блицы-пятиминутки, потому что природа, как было упомянуто, наградила его быстрым умом.

Однажды его окликнула девушка:

Молодой человек, не согласитесь ли сыграть со мной? Я, правда, игрок неважный…

Но Давид уже расставлял шахматы на топчане незнакомки.

Она была смугла и худощава, роста выше среднего, чуть раскосая, чуть скуластая.

– Вы – азиатка? – аккуратно спросил Давид.

– Нет, – рассмеялась девушка, – я – чистый хохол. А вы?

– Я? У меня папа русский, а мама – медицинский работник, – выдал Давид заезженную шутку. – А зовут меня Давид. В какой руке? Ваши белые.

– Я – Эмма, – улыбнулась девушка и сделала первый ход. Играла она неплохо. Совсем неплохо. Она не только начала непростой королевский гамбит, но, как оказалось, знала его продолжение и ходов восемь шпарила, как по учебнику.

«Какая интересная», – подумал Давид об Эмме и сам не смог бы точно ответить, что имел в виду: внешний вид или внутреннее содержание. Зависая над доской и меняя время от времени положение, девушка невольно демонстрировала себя, и Давид с удовольствием разглядывал грациозную шею, неширокие, почти детские плечи, небольшую красивую грудь, едва прикрытую купальником. Ему захотелось ее рассмешить.

– Хотите старый анекдот? Значит, так, – сказал он и посмотрел на море. – Судно наскочило на мину. Кораблекрушение. Люди посыпались с палубы, как горох, и плавают, ожидая помощи. Большой спасательный катер подплывает то к одному утопающему, то к другому, и здоровяк-боцман вытаскивает каждого за волосы. Подплыли к одному, а он лысый. Боцман в горячке орет: «Идиот, нашел время шутить! Поворачивайся головой!»

Она смеялась, обнажая добела отчищенные зубы, один зуб, верхний третий от середины, рос неровно, выдавался вперед, и она привычно закрывала его ладошкой.

Давиду – нравилось. Кто знает, может быть, все вместе, вся эта картинка: шахматы и смеющаяся женщина на фоне Черного моря, и приятность от нежаркого еще утреннего солнца – все это вместе взятое толкнулось в его не занятое в настоящий момент сердце и осталось там надолго. Ведь неведомо, как возникает робкое чувство, которое разрастаясь, превращается в могучую тягу, порой двигающую судьбы не только людей, но и целых организаций, а иногда и народов. Одним словом, портрет женщины с шахматами на фоне моря запал Давиду в душу и остался там, поселился, не собираясь исчезать. Вот ведь как!

– Ваш ход! – сказал Давид.

– Я должна подумать, – ответила Эмма. – Я, когда смеюсь, не думаю. Теперь я уже посмеялась…

Тут речь ее стала бессвязной и, прямо скажем, бессмысленной. Она все повторяла: «посмеялась… посмеялась», но слово это потеряло свое значение. Она повторила его раз, наверное, тридцать. Потом сказала твердо, как припечатала: «Посмеялась!» И сходила конем. Но силы были все-таки неравными. И когда до мата белым оставалось ровно четыре хода, Давид сказал быстро:

– Предлагаю ничью. Ничья, ничья. – Он смахнул с доски фигуры. – Поплаваем?

Они заплыли за буйки и там поцеловались. Придумал это Давид. Они вытянулись в одну линию головами друг к другу, чуть подгребая под себя руками, как фигурные пловчихи, и, подняв головы, поцеловались. По замыслу-то поцелуй должен был быть символическим, как, скажем, в балете, но губы сомкнулись и не желали размыкаться, линия сломалась, и молодые люди ушли под воду, обнявшись. Потом они оттолкнулись друг от друга и, вынырнув, поплыли к берегу. Эмма была смущена и молчала. Давид первым выбрался на берег, подал девушке руку и, чтобы разрядить обстановку, сказал:

Назад Дальше