– Ну ты даешь, Вова! Ты думаешь, что сразу начнешь загребать лопатой? С чего? Что ты умеешь? Баранку крутить? Этим здесь никого не удивишь. Или у тебя есть просчитанная бизнес-идея? И начальный капитал? Нет, на харчи ты, конечно, заработаешь, а на съем квартиры, увы! Ты же стремишься в Москву – не в Третьяковскую галерею и не в Оперный театр. Так?
– Так, – кивнул Вова.
– А делать деньги. Так?
– Ну, так.
– Вот и начни с милиции.
– Взятки брать? – Напрямую спросил Вова.
– Не знаю, не знаю, – скороговоркой ответил Давид. – Брать – не брать. Не в этом дело. Поставят тебя объект охранять – какие взятки?
– А что тогда? – удивился толстый человек Вова Блинов.
– Общежитие, общежитие. Нужно устроиться с семейным общежитием. Я помогу. – Он стал серьезным и внимательно посмотрел на Вову. – Первое, с чего ты начнешь, примешь российское гражданство. Только не знаю, как это сделать: в Киеве, в Российском посольстве, или в Москве. Не знаю. Ты по паспорту кто: русский или украинец?
– Русские мы, – солидно сказал Блинов.
– Вот и хорошо. Где, как – тебе там из милиции видней. Если у тебя это несложное дело не получится, то и ничего не получится. Понял?
Вова подобрал губу и энергично сказал:
– Понял. Давай четыре капли на удачу.
Давид плеснул Вове коньяку, себе какой-то шипучки и поднял бокал:
– На удачу.
«Не зря приперся, – подумал Вова. – Мы свое возьмем!» – Он посмотрел на часы – у него были «Командирские». Пора было собираться. До вечернего поезда оставалось всего ничего.
«Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас, сразу обоих». Леонид Петрович часто повторял про себя эту фразу, поразительно точно составленную Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. И когда задумывался, представлял даже не первую встречу Мастера с Маргаритой, которая несла в руках желтые мимозы, и не простодушное «я розы люблю», сразу разрушившее стену между двумя незнакомыми людьми, – он представлял, как душевнобольной Мастер ровным голосом рассказывает об этом душевнобольному Ивану Бездомному. И еще вспоминал эскадренный миноносец «Озаренный», где офицеры в очередь читали журнал «Москва» с сокращенным текстом великого романа. Какой это был год? 66-й? 68-й? Он никак не мог теперь вспомнить. Надо, надо сходить в библиотеку, посмотреть… Но не получалось. Жизнь в Москве требовала интенсивных телодвижений для поддержания жизни. Времени – не хватало. Нет, не по таланту, разумеется, а по расстановке фигур он сравнивал себя с Мастером. Его Маргаритой была Марина, они съехались – Марина из Полтавы, Леонид Петрович – из Таллинна, чтобы угнездиться здесь, в десятиметровой малогабаритной квартирке на Преображенке, принадлежавшей незнакомому им больному человеку, уже не первый год обретавшемуся в клинике. Квартирку сдавала его сестра. Марина и Леонид Петрович – оба оставили свои семьи ради друг друга. И Леонид Петрович был уверен, что Марина полюбила прежде всего его внутренний мир, его стихи и прозу. Можно надеяться, что он не ошибался. И если Маргарита вдохновенно следила за движением романа о Понтии Пилате, то Марина пошла дальше: она перепечатывала все сочиняемое Леонидом Петровичем на видавшей виды «Эрике», причем делала это, извините великодушно за натурализм, сидя на крышке унитаза в миниатюрном санузле. Потому что в комнате вели какую-то жизнь то Леонид Петрович, то Маринин пятилетний сынишка, то оба вместе.
Михаил Афанасьевич окунул своих героев в Добро и Зло, в Мгновение и Вечность. И чтобы не отвлекать от высоких категорий, он избавил их от низких житейских хлопот: Маргарита оказалась женой нелюбимого, но благородного и весьма обеспеченного ученого-специалиста, принадлежавшего к советской элите. Она не имела детей, зато имела домработницу, и отсутствие забот о хлебе насущном позволяло ей полностью отдаться устремлениям духа. Мастеру же великодушный автор подарил выигрыш по облигации в сто тысяч рублей, и он смог уйти со службы и реализовать потенциал художника и эрудита. Леонид же Петрович со своей Мариной тонули в перестроечной Москве, как лягушки в сметане, и, как усердные лягушки, колотили, колотили лапками белую жижу, сбивая масло, чтобы вылезти наверх и глотнуть воздуха. Это было время голых прилавков и продовольственных талонов. В Литфонде Леонид Петрович получал привилегированный талон, по нему отпускали колбасу, муку, крупу, сахар, масло и другие отсутствующие в свободной продаже продукты. Все это можно было купить не где попало, а только в магазине на бульваре Рокоссовского, куда его прикрепили. Леонид Петрович и Марина называли этот магазин «кормушкой». «Кормушка» обслуживала кроме Литфонда, Худфонд и Общество слепых. Поэтому в очереди, хвост которой шевелился непосредственно на бульваре, смешивались писатели, художники и полуслепые люди. Иногда попадались и слепые с детьми-поводырями. Писатели, художники и слепые в одной очереди – здесь, согласитесь, было что-то символическое.
Больше ничего некогда могущественный Литфонд сделать для Леонида Петровича не мог. Так, например, очень быстро растаяли слабые надежды на комнату в коммуналке: литфондовский жилой фонд взяли под контроль городские власти. Рухнули надежды и на издания книг. Он приехал в Москву с двумя рукописями прозы, предложил двум издательствам. Рукописи по инерции были отданы рецензентам, и рецензии писались, и люди получали какую-то копейку за свою, уже ненужную работу. Ненужную, потому что вдруг оказалось, что бумаги в издательствах нет и все хлопоты напрасны.
Однажды Леонид Петрович зашел в дом печати на Красной Пресне и стал предлагать свои услуги во всех расположенных там редакциях. Ему удалось получить заказы на театральные рецензии в «Московской правде» и «Вечерней Москве». Это была приятная работа. Он приходил в театр, обращался к администрации, его усаживали на удобное место, давали программку, потом спрашивали, как понравилось. Леонид Петрович не делал тайны из своих впечатлений – отвечал, как чувствовал, так же и писал. Когда Булат Окуджава сочинил свою песню: «Каждый пишет, как он слышит, каждый слышит, как он дышит, как он слышит, так и пишет, не стараясь угодить…», когда она дошла до ушей Леонида Петровича, она абсолютно легла ему на душу. В особенности вот эти, приведенные только что слова. Леонид Петрович знал всю песню наизусть и, не имея музыкального слуха, часто пел ее про себя, а когда никого не было, то и вслух. «В склянке черного стекла – так она начиналась – из-под импортного пива роза красная цвела гордо и неторопливо…» И, когда умер Булат Шалвович и прощание с телом состоялось, конечно же, на Арбате, в театре Вахтангова, Леонид Петрович пошел на Арбат, неся в руке одинокую розу. Покупая розу у станции метро «Баррикадная», он сказал:
– Дайте самую красивую – на гроб Булату Окуджаве.
– На гроб полагается две, – заметила продавщица.
– Я знаю, – ответил Леонид Петрович, – но у Окуджавы есть песня про одну розу. Так что дайте мне одну. – И потом, уже продвигаясь черепашьим шагом в очереди, которая тянулась по Арбату до Садового кольца, Леонид Петрович заметил, что многие из его сверстников тоже пришли с одним цветком.
Театральные рецензии Леонида Петровича стали появляться в обеих газетах, но не часто, и гонорары приносили скромные. В поисках заработка Леонид Петрович немало пообивал порогов и в результате зацепился в детской редакции радио, где с большим, надо сказать, удовольствием сочинял тексты песен для инсценировок сказок Гауфа и Андерсена. Эта работа легко сочеталась с поездками на литературные встречи. Сидя (или стоя) в троллейбусе, метро или вагоне электрички, он крутил в голове ритмическую сетку, наполняя ее словами, и, дождавшись конца движения, тут же заносил сочиненное в рабочую тетрадь, подложив под нее старую папку участника совещания писателей, пишущих на темы о жизни пограничников.
Марина тем временем благоустраивала жилье. Денег на мебель не было никаких. А между тем было необходимо что-то в чем-то держать. Она приносила пустые картонные коробки из-под фруктов, сигарет и других товаров, как-то их пристраивала одну на другую, склеивала, и получалось что-то вроде шкафчиков, даже со створками.
Москва между тем кипела и бурлила: митинги, шествия, политические споры до хрипоты и до темноты на Пушкинской площади возле редакции «Московских новостей». О, эти «Московские новости» начала девяностых! Они переходили все мыслимые границы! Они просто-напросто рассказывали все, как было, как бы ужасно ни обстояло дело. «Огонек» и «Московские новости» не оставляли иллюзий относительно недавнего прошлого.
Но не могло же, не могло все поголовно население взять и развернуть свои мозги справа налево. Народ привык за много лет, что истина должна быть на всех одна: такая или сякая, но одна. Вот и доказывал каждый свое понимание, непременно стремясь убедить в нем рядом стоявшего. К вечеру пятачок возле «Московских новостей» разделялся нанесколько кружков, и в каждом кружке шло свое сражение. Так на большой спортивной арене устанавливают несколько рингов, и там одновременно молотят друг друга бойцы разных весовых категорий. В ход шли неудержимые эмоции, красноречие заменяло разум, а сила голоса – силу доводов. Крик стоял неимоверный.
Леонид Петрович старался бывать на митингах, шествиях и спорах. Ему думалось, что это знаки на поворотах эпохи и, раз уж он оказался в этом времени и на этом месте, следует все увидеть, услышать и запомнить. Что удручало – это всеобщая озлобленность, причем не только на политическом уровне, но и на бытовом. Грубость и бесцеремонность обернулись нормой столичной жизни. Однажды в овощном магазине на него стал орать грузчик, упрекая за позднее посещение. До закрытия оставалось пятнадцать минут – не так уж мало.
– Не кричи на меня, – сказал ему Леонид Петрович, – я этого не люблю.
– Ну, козел, я тебе устрою, – злобно ответил вспомогательный работник торговли. Он ожидал Леонида Петровича в широком застекленном тамбуре между входными и внутренними дверьми. Леонид Петрович отдал сумку с картошкой Марине и попросил ее приотстать. На флоте он немного занимался самбо, даже вел занятия с матросами, так что предстоящее столкновение – не пугало. Он хотел поймать напавшего грузчика на заднюю подножку, но – не получилось. Пьяный человек рухнул, не дожидаясь проведения приема, и Леонид Петрович оказался сидящим на нем верхом. Все это было глупо, бессмысленно и как-то тоскливо. «Откуда такая злоба? Например, на меня? Почему, собственно?» Так думал Леонид Петрович, неся взятую с боем картошку.
Марина шла по Старому Арбату, который успели к тому времени превратить в пешеходную зону, покрытую брусчаткой и освещенную стилизованными под старину фонарями. И все это уютное пространство от ресторана «Прага» до Смоленской площади заняли картины, матрешки разных мастей, павловопосадские платки, деревянные ложки, резные и раскрашенные, резные шахматы, дергающиеся настенные клоуны, а также элементы советской военной формы: кители, тужурки с погонами старших и младших офицеров, собственно погоны, фуражки, бескозырки, матросские бушлаты и форменные блузы. Кроме того, значки: «ГТО» первой и второй ступени, спортивные разряды, «Кандидат в мастера спорта» и «Мастер спорта СССР». Лежали на прилавках и медали и даже ордена, значки «За дальний поход», «Отличник боевой и политической подготовки», «Специалист 1-го класса». На вытянутых в линию столах красовались знамена – воинские и другие, например знамя победителей в социалистическом соревновании, военно-морские флаги: белые, с синей полосой внизу, с серпом-молотом и звездочкой в верхнем углу и гюйсы: красные, с очерченной белой линией звездой. Рухнувшая держава спускала с лотка атрибуты своей государственности.
На человека средних лет это многообразие вчерашних святынь, брошенных на прилавок, производило шоковое впечатление. И даже если человек этот в недавнем прошлом был настроен скептически ко всепроникающей идеологии, теперь он ежился от вида пущенных в продажу правительственных наград, потому что как ни крути, а они были оценкой наших трудовых и служебных напряжений. Это было не просто отменой традиций – это было глумлением над традициями. За это глумление платили: кто – из злорадства, кто – из жадности к политической экзотике.
Проистекал этот небывалый арбатский вернисаж отнюдь не в тишине. Звуковой фон был волен и многообразен. Пожилой инвалид с завидной копной седых волос жал заскорузлыми пальцами слесаря на клавиши старого аккордеона «Красный партизан» и пел, не имея голоса, «Раскинулось море широко». В потертый футляр не густо, но регулярно опускались небольшие деньги. А уж полонез Огинского, полонез Огинского разливался во всю силу своей сентиментальной грусти – его извлекал из скрипки благородного вида музыкант с бледным лицом, длинными волосами и в концертном фраке. Публика слушала его, образовав почтительный кружок, и жертвовала за удовольствие. Девочка-вундеркинд лет шести, не более, то играла на флейте, то пела, то танцевала, отец аккомпанировал ей наэлектрогитаре с небольшим динамиком. Хмурые ветераны Афганской войны низкими суровыми голосами пели, конечно же, под гитару, свои ветеранские песни. В них боль и обида были выражены неумелыми словами, положенными на неумелую музыку, но что-то было в этих поющих солдатах с неулыбчивыми лицами, что-то такое, что останавливало возле них людей разных возрастов, разного достатка и разного культурного уровня. Пожилой жонглер работал попеременно с булавами, мячами и кольцами, ему ассистировала женщина, по всей видимости, жена. Но то ли потому, что у них не было музыки, то ли мешала бытовая одежда, то ли отсутствие какого бы то ни было помоста, только дело у них не ладилось, цирковое пространство не образовывалось, чуда искусства не вершилось.
Зато уж джаз!
Джаз словно создан был для этой брусчатой мостовой, для непосредственного общения со зрителями, минуя директоров, администраторов, кассиров, билетеров, и прочие службы. С какой самоотдачей отрывались солисты – будь то саксофон, аккордеон или ударные! В особенности – ударные! Что выделывал пожилой толстяк в тирольской шляпе! Он то обуздывал ритмы, то выпускал их на волю со всей мощью тарелок, большого и малого барабанов, то опять усмирял, утихомиривал, и умирающий ритм еле дышал, танцуя на кончиках барабанных палочек, которые выносили его на обод барабана, потом – на спинку стула, потом, вызывая восторг публики, – прямо на брусчатку, и ловкий толстяк-ударник доводил его до ног своих слушателей и возвращал обратно, в лоно мощи и звона изумительных мелодий.
Марина часто бывала на Арбате и, как ни странно, она была не только соглядатаем, но и участником арбатской коммерции. Натура деятельная и трудолюбивая, она не могла сидеть дома, сложа руки в ожидании Леонида Петровича. Сочинять музыку «всухую», припрятывая созданные ноты до лучших времен, ей не улыбалось. Однажды в юности, в Крыму, она попала на выставку «натурального искусства». Имя художницы начисто забылось, а сама выставка запомнилась. Марину тронули тогда эти аппликации, иногда миниатюрные, иногда внушительных размеров. Изображались пейзажи: морские, речные, горные, также – сады, горные озера, иногда – поле, рассекаемое извилистой дорогой. Натуральным это искусство называлось потому, что материалами для аппликаций служили элементы природы: береста, кора дуба, мхи, хвоя, сухие веточки, камыш, травы и листья разных оттенков и т. д. Пейзажи были узнаваемы, от картин веяло теплом. Теперь Марине пришло в голову самой сделать нечто подобное. Леонид Петрович горячо поддержал эту идею. Он был рад тому, что у Марины появилось занятие. Тем более речь шла пусть о дилетантском, но творчестве. Прогулки по московским паркам стали носить осмысленный характер, и вскоре антресоли их миниатюрной квартиры были забиты дарами щедрой, как выяснилось, московской природы. На Измайловском вернисаже они купили несколько некрашеных рамок, в хозяйственном – клей и бесцветный лак. Рабочим местом служил тот же унитаз, накрытый крышкой, рабочим столом – кусок ошкуренной доски. Холстом – фанера. Итак – коробочки с природным материалом, ножницы, клей, фанерка, воспоминания, фантазия, пространственное воображение, рамка, лак – дело пошло, и пошло, к удивлению, совсем неплохо. Украинская хатка с садочком и выпуклым плетеным забором, букет цветов на столе, горное ущелье из дубовой коры, в котором угадывалось что-то демоническое.