Слово «тесак» исчезло из списка сообщений моего оповещателя; мне казалось, что, уничтожая послание шефа, я отменяю все прогнозируемые этим сообщением последствия. Может, поэтому я не был удивлен, когда Мостовой не только не перебросил меня к остальным парням, но и попросил поднажать. По тому, что начать он советовал с Догилевой, я даже заподозрил его в том, что на самом деле он сам не стремится получить мой подробный отчет о текущей работе. Меня осенило, когда я понял, что его осведомленность ограничивалась сведениями из программы Малахова, которую он, держу пари, тоже не досмотрел до конца, и кто знает, не встретились бы мы тем вечером за кружкой пива в «Флибустьере», если бы жили в одном районе?
Я снова не находил точки равновесия – настораживался от одного упоминания имени Мостового и едва сдерживался, чтобы не разразиться искренней благодарностью в его адрес. Шеф оставил меня «главным по театру» – мог ли он представить, какое вдохновение переполняло меня? Даже труп Карасина теперь вспоминался мне как кинохроника – плоские, выцветшие кадры, явно снятые кем-то другим, при том, что я прекрасно помнил мотив, крутившийся в моей голове в тот субботний вечер в «Вествуде». Это была «Серебро», песня «Би-2» – этой странной группы, музыка которой вызывает у меня пластмассовый привкус в рту. Я никогда не мог причислить себя к меломанам, но часто бываю благодарен музыке не меньше, чем Мостовому.
Все дело, конечно, в моей избирательной и парализующей волю брезгливости. В моей квартире неделями не слышно воя пылесоса (Наташа утверждала, что из-за моих отложенных уборок у детей развилась аллергия), при этом я стараюсь держаться от трупа на некотором расстоянии – так мне неприятен вид окровавленной раны. Над телом жертвы я всегда пою – про себя, но всегда с достаточной для спасительного рассеивания внимания громкостью, звучащей где-то в недрах моего черепа. Даже в институте, на семинарах по криминалистике я почти неосознанно отключался, когда речь заходила об особенностях огнестрельных и ножевых ранений. Иногда же, склонившись над телом жертвы, я внутренним зрением наблюдаю разные картины. Мрачные, подчас даже более жестокие, чем реальность перед моими глазами, они, тем не менее, справляются с главной задачей – отвлекают внимания от застывающей крови, даже от запаха которой я покрываюсь мелкой дрожью.
В последние годы, вплоть до развода, на месте убийств я видел, как ссорюсь с женой. Обычно мы ссорились молча; собственно, взаимный обет молчания и был ссорой, и чем ближе к расставанию, тем больше выдержки мы проявляли в умении обходиться без слов. В последнюю нашу ссору мы не разговаривали четыре дня, воображаемый же конфликт протекал гораздо живее.
Я представлял, как первым нарушаю молчание и даже бормочу похожие на просьбу о прощении слова. Наташа ликовала. В жизни она никогда не отвечала таким взглядом, полным одновременно торжества и презрения, и продолжала молчать, явно наслаждаясь победой. Я тоже замолчал. Я чувствовал, как мое добровольное умиление растворяется в неудержимом бешенстве. Тогда я посчитал про себя до семи и занес над Наташей кулак.
Удар пришелся ей в переносицу, и я даже заметил, что она так и не успела удивиться. Из глаз у нее брызнули слезы, и я, как хищник при виде первой крови, еще больше раззадорился.
– Ах, тебе не обидно? – заорал я и снова ударил ее, теперь уже точно не задумываясь о такой ерунде как сила удара.
На мгновение я потерял из вида ее лицо – так сильно Наташа запрокинула голову, прежде чем упасть. Рухнула она уже за порогом комнаты (вся сцена происходила в коридоре), и что у нее с лицом, я мог лишь догадываться: верхняя часть ее тела скрывалась за дверным косяком. Впрочем, ее ноги остались в коридоре и выглядели как ноги пятидесятилетней женщины, что, признаюсь меня неприятно удивило. Оказалось, Наташе было достаточно неудачно раскорячиться, чтобы почти удвоить собственный возраст. Немного помедлив, я все же заглянуть в комнату, но ее лица рассмотреть не успел: в этот момент меня кто-то тронул за плечо. Это был Иванян, и в руках у него была рулетка. Моя застывшая перед трупом реальной жертвы фигура мешала ему производить замеры.
Я избил жену, возможно даже убил. Финал не был досмотрен мной, как это обычно случается в самых благостных или кошмарных сновидениях. Я чувствовал что-то похожее. Мой мозг был опьянен радостью и одновременно ужасом, и этот коктейль смывал краски с реальности, а больше мне ничего и не требовалось. Иногда я думаю, что совершить самоубийство мне не дает именно это. Страх от одного вида человеческой крови, тошнота от ее запаха. Я, наверное, успею на прощание наблевать, прежде чем, рухнув на асфальт с десятого этажа, буду до самой смерти – если не повезет погибнуть мгновенно, – видеть, как из-под меня растекается лужа тягучей, пахнущей страхом жидкости.
Тем удивительнее, что большинство событий собственной жизни я не в состоянии предсказать. Мое воображение работает чересчур активно и при совершенно вхолостую.
– И все-таки лучше это сделать вам, – бросаю я шефу, уже выходя из кабинета и едва не вскрикиваю, столкнувшись на пороге с Кривошапкой.
Его взгляд застывает на мне, а в его жизни происходит крушение устоев, и виноват в этом я. Он решительно не верит в то, что только что услышал. Я посмел указывать Мостовому – что, черт возьми, это значит?
Обойдя Кривошапку, я оставляя его наедине с шефом, а их обоих – в лабиринте, выйти из которого они смогут, лишь ответив на десятки вопросов о том, кто я и чего добиваюсь. На их месте я бы сошел с ума, но Кривошапка не станет теряться и постарается хотя бы сделать вид, что соответствует шефу. Даст Мостовому знать, что тот может всегда на него положиться
Профессионал Кривошапка, кстати, неплохой. У него – неаккуратная проплешина, которую он безуспешно скрыват редкими волосами, а его глаза неплохо дополняют фамилию. Он косит, и этот его взгляд на худощавом лице не свидетельствует о большом уме, скорее наоборот. И тем не менее, ему хватает сообразительности уже много лет быть полезным Мостовому, а если учесть, что основная заслуга Кривошапки состоит во внушении шефу собственной незаменимости, его карьеру можно смело считать состоявшейся. Это ли не профессионализм – чувствовать себя скалой на месте, которого ты не заслуживаешь в силу своей ординарности?
С Мостовым Кривошапка работает не первый год, и вряд ли их отношения изменились с тех пор, как Мостового переманили в СКП, а он, в свою очередь, перетащил за собой Кривошапку. Кривошапка – профессиональный лакей, без которых не выжить ни одному начальнику. Как, кстати, и без засланных стукачей, в которые в нашем отделе записан я.
Впрочем, для остальных парней я не представляю никакой опасности. В отличие от Кривошапки, при появлении которого мы не повышаем голоса и не демонстрируем увлеченность работой. Так поступают только глупцы. Мы, напротив, сбавляем звук, а Кривошапка не замедляет шага и вообще, ничем не выдает своего неудержимого желания подслушать, подсмотреть и пронюхать. Зато его выдают шаги. Он ступает неслышно, как крадущийся шакал, и мы великодушно позволяем ему насытиться разочарованием.
Кривошапка и в самом деле разочарован. С порога включившись в наш разговор, пусть и в качестве слушателя, он убеждается лишь в одном: мы и не думали думать ни о чем, кроме работы. Он быстро переживает свое маленькое поражение, прекрасно все понимая. Он – лакей, и все свои неудачи лакеи считают адекватной платой за преференции. Иногда мне кажется, что это Кривошапка руководит Мостовым. Наверное, так думает о себе любой лакей.
– Что он от тебя хочет? – спрашивает Дашкевич, когда я вхожу в кабинет.
Оторвавшись от компьютера, он смотрит на меня с участием и в то же время прицениваясь. Словно пытается на глаз определить, чего я теперь, после визита к шефу, стою. Рухнули мои акции, или прыгнули выше отведенного мне потолка?
– Так, – неопределенно бросаю я, – не слушается.
Хмыкнув, Дашкевич придвигается к монитору и по яркому мельканию на его лице я понимаю, что он занят раскладыванием электронного пасьянса. Я не представляю для него конкуренции, и он продолжает играть, не опасаясь мелких коллегиальных пакостей с моей стороны. Я для него не опаснее ужа, неприятной на вид, но совершенно безвредной твари, на которую нужно просто не обращать внимания.
На моем же пути возникает очередная преграда, возникшая, как и большинство неприятностей, в моей собственной голове. Бросая взгляд на Дашкевича, в паре глаз которого отражаются аж два монитора, я мысленно недоумеваю: как же я раньше не задумывался о мнении Мостового по поводу моих служебных докладов? Как он должен относиться к моей работе, зная, что моя главная задача – следить и докладывать? Да и что я должен был делать, чтобы не вызвать подозрений, будь я на самом деле засланным соглядатаем? Быть предельно пунктуальным или сплести вокруг себя паутину лжи?
Набирая номер мобильного телефона Догилевой (впервые за семь месяцев я наведался в святая святых, во внутреннюю базу данных, правда, третьего уровня доступа), я оказываюсь в плену одной из своих навязчивых идей. Мне кажется, что я делаю что-то не так, и это настолько сбивает, что подготовленные для личной встречи вопросы я едва не вываливаю прямо по телефонную трубку. Меня спасает сама Догилева, ничего об этом, разумеется, не подозревающая.
– Вы, наверное, по поводу убийства журналиста? – слышу я в трубке. Будь у меня голова чуть менее занятой, я бы не удержался и уточнил, действительно ли говорю с Татьяной Догилевой. Настолько этот низкий голос из трубки не вяжется с ее экранным образом.
Но я лишь подтверждаю ее предположение и уточняю, где и когда мы смогли бы переговорить.
– Даже не знаю, – говорит она. – Приезжайте на Забелина дом три дробь три на студию звукозаписи. Это метро «Китай-город», кажется. Или вы на машине?
– Я постараюсь побыстрее, – ухожу от ответа я. – Вы когда там будете?
– Давайте к трем. Получится у вас?
– Конечно, получится, – говорю я. – Спасибо!
Догилева мне представляется в каком-то белом пышном платье – в нем она выглядит одновременно невестой и хозяйкой бала. В таком наряде, если меня не предает память, она запомнилась по фильму, ни названия которого, ни даже общего контура сюжета я не вспомню без подсказки. Она же встречает меня в джинсах и в белой футболке, и наше личное знакомство не доставляет нам обоим удовольствия: я вынужден был ответить на ее жест и протянуть в ответ свою взмокшую кисть.
Идиотская жара! А тут еще кофе – две дымящиеся чашки нам приносит девушка в шортах с большими, пожалуй, даже болезненно выпученными глазами.
– Мы здесь озвучиваем, – окидывает взглядом помещение Догилева, не уточняя, что, собственно озвучивает. Может сериал, а может, рекламный ролик.
Мы сидим у окна, в маленькой, квадратов на десять, комнатке, ведущей – это видно через приоткрытую дверь, – в студию с огромным режиссерским пультом и стеклом в полстены, наглухо изолирующим еще одну комнату, в которой гордо возвышаются микрофонные стойки. Чашки я касаюсь губами разве что из вежливости. Мне все еще неудобно перед актрисой, и чем дальше, тем больше мне кажется, что мой дезодорант проигрывают в неравной битве – поначалу жаре, а потом и волнению.
Потею я, не переставая, уже битый час. С той самой минуты, как из здания Конторы я вынырнул в ад, который кто-то очень могущественный этим июлем перебазировал в Москву.
– Если не возражаете, я хотел кое-что уточнить, – перехожу я к цели визита.
– Спрашивайте, конечно, – соглашается Догилева.
Удивить ее мне не удается. Она, конечно же, ожидала, что прежде всего я сделаю то, что и делаю. Начну вспоминать понедельничный эфир.
– Догадываюсь, к чему вы клоните, – говорит она. – Эта мое глупое признание, да?
Я киваю.
– Я так и знала, что вы догадаетесь. А впрочем, я поняла это еще там, в студии. Слишком наигранно получилось, ведь так?
Я с сомнением поджимаю губы.
– Вы просто не хотите меня обижать. Знаете, прямой эфир – это не допрос в милиции.
– А я вас и не допрашиваю, – говорю я. – И я не из милиции.
– Я запомнила, – впервые улыбается она. Даже поздоровавшись, Догилева выглядела серьезной и, пожалуй, уставшей. – Вы из Следственного комитета. И вы поняли, что я имею в виду.
– Согласен, понял, – еще не видя добычи, говорю я и чувствую внезапную резкость кофейного аромата.
– Я не обязана исповедоваться перед миллионами телезрителей, понимаете? Я, конечно, понимаю, что это кому-то может быть интересно, но – извините. Я вправе выбирать, что говорить и о чем умолчать.
– И вы умолчали, – озаряет меня.
– Вот видите, а говорите – не наигранно. Вы все-таки догадались. Ну видела я этого Карасина один раз, что ж теперь? Его это не вернет, а вам не поможет найти убийцу, уж вы мне поверьте.
Я молчу, боясь спугнуть удачу, севшую на первую подвернувшуюся поверхность. На мое плечо.
– От вас мне скрывать нечего, поэтому я все расскажу. Надеюсь, это снимет все вопросы. Кстати, не для прессы – я правильно понимаю?
– Татьяна Анатольевна, у нас серьезная организация, – улыбаюсь я.
– Я тоже серьезно, – делает она серьезное лицо. – У меня, знаете ли, скоро роман выходит. Большой роман в большом издательстве. И мне бы не хотелось, – кусает она губы, – ну, вы понимаете?
– Создавать негативный фон?
– Вот-вот, – рада подсказке она. – Черный пиар – так это, кажется, называется?
– Исключительно конфиденциально, – говорю я.
– Хорошо, – говорит она и на мгновение замолкает. – Это было в две тысячи пятом, на московском кинофестивале. Он подошел ко мне в фойе перед премьерой фильма Алексея Учителя. Кстати, фильм потом взял Гран-при.
– Карасин подошел?
– Ну да. Я и понятия не имела, что это он.
– Но слышали о нем?
– О нем слышала, – говорит она и отпивает из чашки. – Я, честно говоря, испугалась. Подходит совершенно незнакомый мужчина, одет вроде прилично, но позволяет себе, знаете ли, такое…
– Вы меня интригуете. Честное слово.
– Сергей, он даже не представился!
– Да, – только и знаю, что сказать я.
– Представляете? И сразу с таким, знаете, напором доказывает мне, что в «Покровских воротах» на мою роль надо было взять другую актрису. Пригласив меня, Казаков, видите ли, сгубил мою карьеру. Представляете? – повторяется она.
– Я, наверное, в таких тонкостях не очень.
– А ничего сложного нет. Человек проявил, мягко говоря, бестактность. Прямым текстом – нахамил. А все остальное – стереотип вздорной, грубоватой и веселой девушки, который, якобы, шлейфом тянется за мной, – все это лишь слова. Мне бы и в голову не пришло, что профессиональный критик может сказать такую чушь. Я поэтому и испугалась: решила, что передо мной уличный шизофреник.
– И как вы поняли…
– Саша Абдулов. Царствие ему небесное, – еще глоток кофе. – Чуть руку мне не оторвал. Как дернет: «Да ты что? С этим негодяем откровенничаешь?». Ну, он другое слово употребил.
– Получается, Абдулов знал его.
– Я не спрашивала. Не интересовалась, – она задумывается. – Саша вообще-то не жаловал журналистов. Даже в суд подавал. Или собирался подавать? Говорил, что отстреливать их пора.
– Вам стало неприятно, когда вы узнали, с кем говорите?
Догилева пожимает плечами.
– Даже не знаю.
– Две тысячи пятый, – бросаю я взгляд за окно. – К этому времени Карасин уже отметился в ваш адрес.
– О! – поднимает брови Догилева. – А говорите, в тонкостях не разбираетесь.
– Работа такая, – усмехаюсь я, чувствуя, как предательски накатывает веселость. – За пару дней становишься экспертом в любой области.