– Они стали интересоваться нами… правильнее сказать, – нашей молодежью!
У Анны ёкнуло сердце – вот оно что! Что-то может произойти с… Александр Петрович осторожно глянул ей в глаза.
– Пока тревожиться нет причин. Пока они набирают добровольцев. Кстати, в прошлом году ты ездила в Шанхай, – как тебе там понравилось?
Анна всё поняла и спросила:
– Ты думаешь, нам пора?
– Ну, по крайней мере, думать об этом уже, наверное, надо.
– Сашенька! Скажи мне, пожалуйста, что с нами может случиться?
Александр Петрович пожалел, что проговорился, но деваться было уже некуда.
– С нами ничего не может случиться, но японцы могут объявить мобилизацию.
– Кого? – спросила она осторожно.
– Нашей молодёжи! И тогда… – Александр Петрович положил неприкуренную папиросу на край пепельницы.
Ей не надо было договаривать, что тогда… опасность грозила её сыну, его могут мобилизовать в японскую армию или в маньчжурскую, она в этом не очень понимала. Это будет катастрофа: мало того что они живут в чужой стране, так ещё её сын может оказаться в чужой армии и попасть на чужую войну. Ничего хуже в голову ей прийти не могло.
– Думаю, что нас это не коснётся, – договорил Александр Петрович. – Надеюсь!
Анне Ксаверьевне показалось, что она всё поняла, она встала, поцеловала его и погасила свет. Пятнадцатью минутами раньше, ещё когда она шла в спальню, когда начала готовиться ко сну, когда слушала мужа, то чувствовала, что за день устала и хочет спать и уснёт, как только голова окажется на подушке, но сон прошёл.
Кузьма Ильич топтался и скрипел половицами.
«…Или сразу с Сашиком поговорить? – задавал он себе вопрос и не мог на него ответить. – Да и о чём? С чего начать? Что он знает в свои двадцать два с половиной года?»
Он подкрутил свет в керосиновой лампе, которую по старинке держал в своей комнате, сел на край неразобранной кровати и стал перебирать иконки. В руки попалась самая толстая; не глядя он механически вертел её, потом удивлённо посмотрел, как будто бы раньше не видел, и крепким ногтем отковырнул заднюю стенку. На ладонь выпал в несколько раз сложенный ветхий листок бумаги с лохмато-бархатными серыми сгибами. Осторожно, чтобы не порвать, он развернул его, надел очки и стал вчитываться в мелкую скоропись, написанную фиолетовыми чернилами убористым почерком. Это был его почерк. Сначала он читал, скользя по строчкам, то верхним, то из середины, но вдруг остановился и стал читать внимательно: «…Как хорошо известно всем русским и, конечно, Вашему Высокопревосходительству, перед этим чтимым всей Россией Образом ежегодно 6 декабря в день зимнего Николы возносилось моление, которое оканчивалось общенародным пением «Спаси, Господи, люди Твоя!» всеми молящимися на коленях. И вот 6 декабря 1917 г… прибывшие войска…»
Кузьма Ильич читал и мысленно видел, как множество людей на Красной площади после окончания молебна стали на колени и запели «Спаси, Господи…», а на площади вдруг появились войска, они начали разгонять молящихся и стрелять по образу из винтовок и орудий… Кузьма Ильич видел святителя на иконе Кремлёвской Никольской башни, изображённого с крестом в левой руке и с мечом – в правой.
«…Пули изуверов ложились кругом святителя, нигде не коснувшись Угодника Божия. Снарядами же, вернее, осколками от разрывов была отбита штукатурка с левой стороны Чудотворца, что и уничтожило на иконе почти всю левую сторону святителя с рукой, в которой был крест. В тот же день, по распоряжению властей антихриста, эта Святая икона была завешена большим красным флагом с сатанинской эмблемой, плотно прибитым по нижнему и боковым краям. На стене Кремля была сделана надпись: «Смерть Вере – Опиуму Народа…»
Кузьма Ильич читал, почти не глядя в листок, он знал текст наизусть.
«…На следующий год… собралось множество народу на молебен, который, никем не нарушимый, подходил к концу! Но, когда народ, ставши на колени, начал петь «Спаси, Господи!», флаг спал с образа Чудотворца… Прибывшие войска разогнали молящихся, стреляя по образу из винтовок и орудий….» Кузьма Ильич вчитался в эти строки и вспомнил увиденную им, может быть, несколько месяцев назад картину, когда по улицам Харбина шли маршем колонны фашистов Константина Родзаевского. Они были одеты во всё чёрное, с белыми офицерскими кожаными портупеями и в нарукавных повязках с замысловатым орнаментом русской свастики. В их облике было что-то тревожное, неуютное и даже зловещее, заставившее поёжиться, как от холода, забравшегося под влажную, вспотевшую рубашку. Он тогда ещё подумал, как это страшно, что в этой чёрной массе есть и его внук.
Кузьма Ильич думал и немигающим взглядом смотрел на жёлтый огонек керосинки.
Как же он за эти годы сроднился с Сашиком.
В детстве мальчик был шумным проказником, любопытным, как все в его возрасте. У Тельнова не было своих детей, и он удивился, когда Сашик сразу назвал его дедом, не дедушкой, а именно дедом. Тельнова ещё удивило его домашнее имя – Сашик, потом он понял, что Анна Ксаверьевна его так называла, потому что в семье было два Александра: Александр – отец и Александр – сын. Сам Тельнов сразу принял Сашика как своего внука. Сашик вырос, проведя почти треть своей жизни у него на коленях.
Перед его взором снова встали колонны марширующих по харбинским улицам фашистов.
Всю жизнь Кузьма Ильич сторонился и политики, и партий, которых в Харбине развелось во множестве. Для него, старого московского мещанина, всё застыло и делилось только на «хорошее» и «плохое», «божеское» и «небожеское», на «за» то, о чём писал Фёдор Михайлович Достоевский, и «против» того, о чём писал Фёдор Михайлович Достоевский; поэтому ему что фашисты, что какие-то там легитимисты – было всё равно.
Точно так же Тельнов относился к тому, что происходило в России – в Советской России. Ему думалось, что, мол, – ну, революция! Это когда ничего не имущие восстали против всё имущих: надоели крестьянам помещики. Так было всегда: и при Алексее, и при сыне его Петре, и при Екатерине, и после реформ Александра, не говоря уже о Николае одном и Николае другом. Всегда «красный петух» заревал на русских горизонтах. А декабристы? Чего они стоили? Те и вовсе – свои против своих! Значит, недаром? Не потому ли в Гражданскую было так много крови? Хотя тут почти понятно – одни у других отобрали и вроде как себе поимели.
Так ведь и не поимели! Большевики раздали землю колхозам, то есть себе, а не крестьянам, как обещали. И заводы не достались рабочим! Были морозовские и путиловские, а стали?..
А сейчас Сталин своих передушил! Зачем же своих душить? Или только тех, кто переметнулся? Так уж больно много! И не могли все – переметнуться!
Тельнов помнил, с каким трудом Александр Петрович Адельберг сдерживал слёзы, когда узнал, что его бывшего командира – командующего Заамурским округом пограничной стражи генерала Мартынова, ставшего красным генералом, с часами которого он не расстаётся до сих пор, – год назад чекисты расстреляли у себя на Лубянке. Или не на Лубянке, это неизвестно. А известно то, что Мартынов к тому времени был уже никто в Красной армии, за десять лет до этого он вышел в отставку по возрасту. Так нет же, не пожалели старика. Не пожалели! И это в его-то семьдесят три года. Так, спрашивается, что же это за власть в России? И за что тогда столько людей угробили друг друга и до сих пор продолжают?
Ответа у Тельнова не было, он только понимал, что так нельзя.
Осознание политграмоты произошло у него, когда несколько лет назад, то ли в тридцать четвёртом, то ли в тридцать пятом году, фашисты по наущению японцев, а об этом гудел весь город, убили трёх харбинцев, а голову одного из них, какого-то Огнева, забросили аж во двор советского консульства. А кто они были, эти люди? Да не бог весть кто! Никому не известные! И зачем было забрасывать чью-то голову в советское консульство? Просто зверство, вот и всё. Как с теми казаками, которые, несмотря на прошедшие уже годы, так и не были забыты Кузьмой Ильичом. Они ему запомнились навек. И многое из того, что происходило в его жизни и в жизни окружающих его людей, воспринималось и оценивалось им через призму того случая на той маленькой, забытой богом сибирской станции.
«И все рассказывают про светлое будущее! Фашисты, что ли, – светлое будущее? Или НКВД – светлое будущее? Нету его – светлого!.. Вот такая она, «русская идея», всех нас и придавила, точно камнем», – думал старик.
Он разделся и лёг, и лампу погасил, и мешочек с иконками уложил в комодик, Аннушкин подарок: «Спасибо ей! Вот это – светлое настоящее! Даром что страна эта – Маньчжурия, а только здесь русские могут оставаться русскими».
И не спалось.
Не спалось и Анне Ксаверьевне.
Она поцеловала мужа, погасила ночник, повернулась на бок, затихла, но не заснула. Заснуть не давали мысли о Сашике и обо всех них.
Она давно потеряла следы своих родителей, письма от них перестали приходить где-то после июля семнадцатого. Она беспокоилась, думала даже ехать, но из России приходили такие вести, что ехать туда с маленьким сыном было немыслимо, а оставить его здесь и кинуться в неизвестность – невозможно. Так и осталась в неведении. Семья и сын стали тем единственным, ради чего она жила.
И вот сейчас, когда он вырос и стал уже таким взрослым и таким красивым и умным, – вот сейчас его надо будет отдавать в японскую или какую-то другую армию! И с кем воевать? Если правда то, о чём говорил Александр, – то воевать придётся со своими, с русскими, пусть даже с советскими.
Она – полячка, дворянка и католичка – давно уже считала себя русской. Маньчжурия стала её нерусской родиной, славянские, русский и польский, языки – её языками, хотя русский уже больше. А её Сашик – наполовину поляк, наполовину немец – даже и не задумывается – кто он. Русский гимназист, русский студент, дружит с девушкой со скандинавской фамилией, говорит по-русски, по-польски и по-китайски и уже почти освоил японский. Он – русский сын русских дворян. Он и сам так думает, она это знает!
Она давно лежала почти не шевелясь, боясь потревожить мужа. Над её головой висели их с Александром две свадебные фотографии. Они недолго выбирали, где им венчаться – католичке и лютеранину; Александр пошёл ей навстречу, и они обвенчались в костёле Святой Екатерины на Невском проспекте. Одна фотография была сделана около высокой арки костёла, другая – уже в студии. Сашик показал ей именно эту фотографию в тот день, когда Александр вернулся домой, в Харбин.
Она не спала и лежала, боясь потревожить мужа, а он тихо, чтобы не потревожить её, встал, собрал папиросы и спички и вышел из спальни.
Глава 10
Александр Петрович тоже не мог заснуть.
Сегодня к нему в Беженский комитет позвонил заместитель начальника Императорской японской военной миссии полковник Асакуса и пригласил поужинать. Звонок раздался к самому концу рабочего дня, видимых причин для отказа у Александра Петровича не было.
Закончив работу, Адельберг вышел на улицу и сразу увидел большой чёрный лимузин полковника, из него выскочил адъютант и услужливо открыл дверь.
Александр Петрович сел на заднее сиденье, они приехали на Соборную площадь и остановились около гостиницы «Нью Харбин». Она была недавно построена и светилась высокими прямоугольными окнами всех своих пяти этажей.
Адельберг жил совсем близко, практически рядом, и её строительство проходило на глазах. После японской оккупации в Харбине начался строительный бум, и всем было интересно, что предстанет перед глазами харбинцев, когда снимут строительные леса. Предстал пятиэтажный серый, по харбинским понятиям небоскрёб, лишённый чего-либо примечательного и совсем не гармонировавший с соседними домами. В центре Харбина, на Большом проспекте стояли особняки в стиле модерн: Ковальского, Остроумова, Скидельского, Джибелло-Сокко – с красивыми оградами и орнаментами оконных переплётов, ажурные Московские ряды, украшенные главками и шпилями; и в центре круглой площади – построенный брёвнышко к брёвнышку, как будто перенесённый с Русского Севера Свято-Николаевский собор.
Швейцар подбежал к машине, открыл дверцу и был удивлён, когда из неё вышел европеец.
В дальнем углу небольшого пустого зала Адельберг сразу увидел полковника Асакусу. Тот сидел за столом за деревянной, довольно симпатичной балюстрадой. Метрдотель поклонился и бодро засеменил к нему, Александр Петрович, пока шёл, успел подумать о том, что Асакуса снова не совсем обычно обставляет их встречу.
Асакуса встал поприветствовать гостя и пригласил его занять место напротив. Александр Петрович понял, что заказ уже сделан, и, пока вокруг стола ходил официант, они обменялись несколькими общими фразами.
Японец, как обычно, изъяснялся на изумительном русском языке.
Полковник Асакуса был в Харбине известной личностью, он появился в городе с первого дня оккупации, то есть в феврале 1932 года, хотя Александру Петровичу было известно, что полковник бывал в Харбине и до этого. После полковника Доихара он был главным в Маньчжурии не столько по маньчжурским, сколько по русским, а точнее сказать, по советским делам. Асакуса активно общался с политической верхушкой русской эмиграции: атаманом Семёновым, генералом Косьминым, лидером фашистов Родзаевским и многими другими. Те, кому нужна была японская помощь, стремились к нему, однако многие русские старались держаться в стороне.
Ужин был сервирован по-японски: на деревянном столе без скатерти вместо тарелок стояли деревянные лакированные ящички, в которые были уложены лакированные коробочки с едой. На маленьких деревянных фигурках в виде зверьков с прогнутыми спинами лежали тёмные бамбуковые палочки.
Официант принес сакэ и перед каждым гостем поставил сакадзуки, чуть больше напёрстка.
Гости взяли горячие и влажные махровые салфетки, протёрли ими руки, официант налил сакэ, и тут же на стол были поставлены тонко нарезанная сырая рыба и рисовые шарики.
– Первый тост у нас положено пить за наше японское Солнце, за императора, но будем считать, что у нас на двоих – три императора: у меня – мой, у вас – ваш, и есть общий – император Маньчжурии – Пу И.
За императоров выпили стоя.
– Кстати, мы ведь давно с вами не виделись! С 1935 года, если не ошибаюсь! – сказал Асакуса, усаживаясь в кресле.
Александр Петрович кивнул.
Асакуса закусил и сказал:
– Но о прошлом позже, – и без всякого перехода спросил: – Как вы считаете, Александр Петрович, что нас ждёт в будущем, не очень отдалённом, лет эдак через пару или тройку?
Вопрос был неожиданный и, как показалось Адельбергу, неглавный в их беседе, и он пожал плечами.
– А всё-таки?
– Точно ответить не могу. Уточните, где?
– Здесь! – сказал Асакуса.
– Здесь, я думаю, ничего особенного, Харбин – это ведь только часть целого! А в Маньчжурии – война.
– Почему вы так думаете?
Адельберг посмотрел на собеседника.
– Господин полковник, – сказал он, разведя руками, – вы уж меня извините, но… не экзамен ли я тут держу?
– Нет! – усмехнулся Асакуса. – Однако интересно! Вы умный человек, стараетесь держаться подальше от политики… что вы думаете о перспективах развития обстановки здесь, на северо-востоке Китая?
Адельберг не торопился с ответом; он достал папиросу и стал её разминать.
– Опять-таки – война!
Асакуса протянул ему зажжённую спичку.
– Благодарю! – Александр Петрович затянулся. – Европа хочет, чтобы Гитлер расплачивался по Версальскому договору, отдаёт себя по частям, чего не очень хочет, и пододвигает к Сталину, чтобы они воевали друг с другом. Разве вы, японцы, пропустите этот момент или вы пойдёте на Америку? Думаю, – нет! Вы базируете Квантунскую группировку здесь, а не на Алеутских островах.
Асакуса внимательно смотрел на Адельберга.
– Хорошо! – сказал он. – Это задача для вольноопределяющихся из студентов-менделеевцев или ботаников. Вы по делам Беженского комитета бываете по всей границе, и на Амуре, и на Уссури, или, как вы говорите, – по всему кордону, всё видите и всё понимаете…