Все новые сказки - Лоренс Блок 2 стр.


Он контролирует свою жажду. Утоляет, когда надо. Сам себе лечащий врач, отличный специалист. Скоро он восполнит дефицит железа в организме и вновь станет самим собой, еще более нормальным.

Потому-то он сам себе удивился, когда полез через забор. Удивлялся, но лез. «Блин, куда это меня понесло?» А ведь отлично понимал, куда и зачем. За кем – за курами, которых соседи завели из-за кризиса. Лезет через забор в три часа ночи. Задача – поймать курицу и откусить ей голову. Кур – или куриц, как правильно? – он увидел в окно, со второго этажа. Собственно, он их каждый день видел, когда задергивал шторы в дочкиной комнате после того, как читал ей перед сном книжку. (Вот видите! Нормальный отец.) Три курицы шлялись по саду, скребли землю. У него они вызвали лютую ненависть. От одной мысли тошнило. Это ж надо: мировая экономика просела, и средний класс начал сажать картошку и морковку, разводить кур и уверять, что не инвестирует в восточноевропейскую недвижимость. А эти, хозяева трех куриц, еще и стали игнорировать его, своего соседа: как же, работает в банке, значит, лютый враг, злодей. Что ж, пусть эта ленивая стерва прикидывается, что весь день напролет занята с курами. Теперь у нее будет меньше хлопот, на одну курицу меньше: он уже перелез. Совершил беззвучную мягкую посадку – он в хорошей форме, футболист все-таки. И начал подбираться к курам.

Он сознавал, что задумал. Надеялся: в окнах загорится свет, на верхнем этаже, а лучше бы – на нижнем, а еще лучше – за забором, в его собственном доме. Чтобы испугаться до колик и одним прыжком перемахнуть обратно. «Я просто хотел разглядеть шаттл. Сегодня он должен пролетать над Ирландией». Уж как-нибудь он бы выпутался: «Хотя, конечно, шаттл над нами зависать не станет», – а сердце бешено колотилось бы об ребра. Испуг заставил бы взяться за ум, продержаться несколько деньков, а то и неделю, пережить выходные.

Но в окнах по-прежнему было темно.

А куры кудахтали. «Тут мы, тут».

Он схватил курицу. Легко. Легче легкого. Ночь ясная, видно отчетливо, как днем. Куры стояли рядком, точно девичья поп-группа, какие-нибудь Supremes[9]. Чего это их не запирают на ночь в курятник? Дублин славится своими городскими лисами: каждый дублинец может о них порассказать. Он и сам недавно видел одну: пару месяцев назад, спокойно прогуливалась по улице, когда он шел домой со станции.

Он ухватил облюбованную курицу, ожидая, что она будет вырываться, клеваться. Но нет, курица устроилась у него на руках, точно котенок. Ох, блин. Держа одной рукой маленькую головку, а другой – голенастые, твердые лапы, он вытянул курицу, точно резинку, поднес ко рту. И куснул… как сумел, так и куснул. Струя крови не бьет, ничего не поддалось. Куриная шея по-прежнему у него во рту. Жилка бьется – он языком чувствует. Курица перепуганно напрягла лапы. Но он не собирался ее пугать – он же не садист. Хотел просто откусить ей голову и припасть к шее. И тут он осознал: нет, духу не хватит. Он не вампир, не вервольф. Но ему нужно утолить жажду, это он понимает. «Доктор, я пытался откусить курице голову». – «Баста, отпусти курицу и лезь обратно», – сказал он себе.

Но тут загорелась лампа, и он вонзил зубы в курицу. Загорелся свет на первом этаже, прямо перед ним. Шея хрустнула, голова отлетела. Крови не было, почти не было – только… э-э-э… кости, хрящи, что-то мокрое. Нельзя блевать. Они же на него пялятся, соседи: сосед, соседка или оба сразу, Джим с Барбарой. Но он действовал проворно и спокойно. Сообразил: им его не видно, потому что свет включен на кухне, а во дворе темно. Хотя, если как следует подумать… а он подумал как следует… они могли заметить его прежде, чем включили свет.

И тут курица, мертвая обезглавленная курица, возмутилась. Писк вырвался из чего-то, что не могло быть клювом, так как голова, откушенная или, как минимум, наполовину откушенная, была у него в руке. Тело он держал за шею, оно выворачивалось. «Отпусти, отпусти».

Он уронил курицу, услышал, как она удирает, и сам бросился наутек. Побежал к забору. Не к своему дому – голова у него все-таки работает. В противоположную сторону, к дому соседей Джима и Барбары с другого бока. Взобрался на забор, запросто перемахнул в чужой двор. Немного посидел на земле: передохнуть, разработать обратный маршрут. Прислушался. Кухонная дверь вроде не скрипела. Курица, видимо, смирилась со своей гибелью. Остальные две курицы то ли ничего не заметили, то ли молча скорбят. Полная тишина.

Спасен. Он сказал себе: «Спасен». Он ругал себя за идиотизм, упивался, ужасался, стыдился содеянного, торжествовал. Спасен. Он поднял глаза к небу. И увидел его – шаттл. Самая яркая звезда плавно плыла поперек ночи. «Эндевор»[10]. Так он называется.

Он снова лег в постель.

Она проснулась – сонно пошевелилась. Холод от его ног, матрас прогнулся под его тяжестью.

– Что случилось?

– Ничего, – сказал он. – Вставал посмотреть на шаттл.

– Классно.

И она снова уснула.

– Это было потрясающе, – сказал он ее спине. – Потрясающе.

И поцеловал ее в шею.

И заснул. Взял и заснул, как ни в чем не бывало. Завтра суббота, можно отоспаться.

Проснулся он в постели один. Давно так не бывало, обычно он вставал раньше жены. Самочувствие было хорошее. Лучше не бывает. Перед тем как снова улечься, он тщательно почистил зубы щеткой и зубной нитью: никаких следов курицы. И рот прополоскал: беззвучно, старательно, пока глаза на лоб не полезли. Никакого дурного привкуса во рту. Никаких угрызений совести. Да, он поступил неподобающе, но голос совести вскоре умолк, его заглушило другое беспокойство. Тревожная мысль, с которой он заснул, как с плюшевым мишкой в объятиях, сразу после того как поцеловал жену в шею.

Шея.

Элементарно.

Кровь – это отвлекающий маневр, подстроенный его психикой или, как это называется, сознанием, чтобы затушевать очевидное, гораздо более разумное объяснение. Объект его страсти – не кровь, а шеи. Никакую кровь ему пить не хочется. И никакой анемии у него нет: его кровь богата железом, как у быка. Банальная, некрасивая правда состоит в том, что ему хочется кусать шеи. Обычный пунктик, из тех, что появляются в зрелом возрасте. И это классно, это здорово, потому что он на середине своего жизненного пути плюс-минус несколько лет.

Секс.

Элементарно.

Ему хочется заниматься сексом со всем живым на планете. Не поймите буквально. Ему хочется заниматься сексом с большей частью живых существ. То есть почти со всеми женщинами. Он нормальный мужчина среднего возраста. Его дни сочтены. Он это и раньше знал. Но раньше знал, а только теперь… вдумался. В году 365 дней. Десять лет – 3650 дней. Тридцать лет – 14600. «Тебе осталось жить 14600 дней. Ага, спасибо». Он улегся на постель и почувствовал себя счастливым. Как только осенило, жажда ушла. С головой у него все в порядке, но определенная сторона его личности взбесилась. Физиология, что ли. Типа того. Живи он в недалеком прошлом, всего на несколько поколений раньше, он бы уже умер или был бы уже безмозглым, беззубым старым пнем. Средний возраст, осень жизни – недавние понятия. Головой он их осмысляет, но физиология – его мужские половые признаки – не в курсе. Согласно физиологии, ему осталось всего несколько лет на трах. И главное, всего несколько лет на продолжение рода. Может, вазэктомия все усугубила, породила панику, исказила восприятие… как знать.

Человеческая психика – странная штука. Захотелось потрахаться – пошел откусил голову соседской курице.

Он спустился на кухню.

– Вчера ночью к Барбаре забралась лиса. Одну курицу загрызла, – сказала Вера.

– Хм. Неизбежный финал.

– Какой ты бессердечный!

– Лисы есть лисы, – сказал он. – Когда?

– Что?

– Когда это случилось?

– Вчера ночью. Ты ничего не слышал, когда смотрел на шаттл?

– Ничего. Только как астронавты трепались.

Она улыбнулась. «Ты у меня дикарь».

– И о чем они трепались?

– Да так, говорили, что очень любят Ирландию. Как там Барбара?

– Убивается.

– Она случайно не сказала: «Все равно как если бы надо мной надругались»?

– Честно говоря, так и сказала. Но ты гнусный циник, понял? – И Вера засмеялась.

Сошло с рук, заключил он.

Прошло время, снова наступила ночь, и он поцеловал ее в шею. Укусил. Они полчаса дурачились, как дети, и еще полчаса чувствовали эйфорию.

– О-о-о, – сказала она, – хочу добавки.

Ее рука потянулась проверить, готов ли он.

– Погоди, я сейчас.

Он спустился на первый этаж, открыл холодильник. Тарелка с двумя макрелями. Заглянул в морозилку, вытащил то, что показалось самым перспективным. Пара свиных отбивных. Положил под кран, пустил горячую воду. Держал, пока целлофановая пленка не отстала. Содрал пленку, набросился на отбивную. Но нет – чересчур смерзлась. Подержал полминуты в микроволновке. А сам надеялся – нет, страшился – что Вера спустится на шум. Потом стоял на кухне у окна, обкусывал края отбивной, а сам надеялся – и страшился, – что Вера войдет и увидит его отражение в стекле: жалюзи опущены, а потом и его самого, и он обернется и покажется ей во всей красе, картина «Ночной перекус вампира», и она каким-то чудом сочтет, что это ее возбуждает или, по крайней мере, укладывается в норму, и простит его, и, как она часто делает, растреплет ему волосы, и, может быть, даже присоединится к его трапезе, а он поведет ее на соседский двор, чтобы изловить кур Барбары, одну ему, другую – ей.

Остатки отбивных он выбросил, встряхнул ведро, чтобы перемешать мусор. Нет, надо выбрать подходящий момент. Очень важен зрительный ряд: одно дело, когда тебя застукали за пожиранием сырых стейков или облизыванием мороженых отбивных, и совсем другое, когда ты приглашаешь спутницу жизни разделить твое увлечение. Торопиться некуда. Безумная спешка неуместна. И слово безумный неуместно: он нормальный человек.

Он вернулся в спальню.

Она ждала его. Но не в постели. Не на постели. Отошла далеко в сторону.

– Что это? – спросила она. И включила свет.

На ее ладони лежала голова. Маленькая такая.

– Куриная голова, – ответил он.

– Где ты ее взял?

– Нашел.

Кретин! Олух! Зачем было прятать ее в комоде под носками!

– Это голова Барбары, – сказала она. – Так?

– У Барбары голова чуть побольше.

Шутка не прокатила. Она не улыбнулась. Спросила:

– Ее что, лисица в нашем саду уронила?

Указывает ему путь к бегству, подсказывает правдоподобное оправдание. Но разве этим оправдаешься? Нашел куриную голову и спрятал? Нет, он не станет поддакивать. Это унизительно. Это извращение.

– Нет, – сказал он.

– Тогда… – произнесла она и отвела взгляд. – Что произошло?

– Я ее откусил.

Она снова взглянула на него. Смотрела долго.

– И что ты при этом почувствовал?

– Наслаждение, – ответил он. – Наслаждение.

Перевод Светланы Силаковой

Джойс Кэрол Оутс

Окаменелости[11]

1

В огромном животе, где «тук-тук-тук» огромного сердца слепо перекачивало жизнь. Там, где полагалось находиться одному, было двое: брат-демон, повыше ростом, дико голодный, и второй брат, пониже, а в жидкой тьме между ними – биение, ненадежный метроном: то пульсирует размеренно, то сбивается с ритма, то снова выравнивается, и брат-демон все рос и рос, засасывал все питательное, что поступало в лоно: тепло, кровь, полезные для здоровья минералы, лягался и скакал от упоения жизнью, так что мать, чье лицо оставалось неведомым, чье существование лишь теоретически домысливалось, болезненно кривилась, силилась засмеяться, но лишь мертвенно бледнела, пыталась улыбаться, хватаясь за перила: «Ой! Это мой малыш. Должно быть, мальчик». Ведь она пока не знала, что в ее животе вместо одного двое. Плоть от ее плоти и кровь от ее крови, но двое, не один. Двое, да не ровня друг другу: брат-демон был крупнее и не желал ничего, кроме как высасывать, высасывать, чавк-чавк-чавк, жизнь другого, худого брата, забирать все питательное из жидкой темноты в лоне, всосать в себя целиком худого брата, над которым горбился, точно обнявшись, прильнув животом к искривленному позвоночнику, налегая лбом на мягкие затылочные кости худого брата. Брат-демон не умел говорить, но весь был сплошная жажда: «Зачем тут этот, другой, эта тварь! Зачем он, когда есть я! Есть я, я и только я!» Брат-демон пока не питался через рот, у него еще не было острых зубов, чтобы терзать, рвать и пожирать, он не мог проглотить худого брата, слопать с потрохами, и потому-то худой брат уцелел в раздутом животе, где «тук-тук-тук» огромного сердца перекачивало жизнь слепо, ничего не подозревая до самого часа родов, когда брат-демон пробился наружу из матки головой вперед: вынырнул из пучины, словно изголодавшийся по кислороду водолаз, толкаясь, вереща, силясь возвестить о себе; удивленно вздрогнув, сделал первый вдох и громким голодным голосом заревел, суча маленькими ножками, взмахивая маленькими ручками, лицо сердитое, с пурпурным румянцем, глаза из-под полуприкрытых век смотрят свирепо, на красном младенческом темени – пряди поразительно темных и жестких волос. «Мальчик! Мальчик – девять фунтов! Ах, красавец, ах, молодчина!» В пелене маслянистой материнской крови, блистающий, точно пленный огонь, резко вскрикнул, осатанело взбрыкнул ногами, когда одним сноровистым движением перерезали пуповину. И вдруг – какая неожиданность! Неужто?! – в лоне матери еще один ребенок, только совсем не красавец: заморыш, облепленный сгустившейся кровью, крошечный старичок с морщинистым лицом, исторгнутый из матери после четырнадцатиминутного кряхтенья, в финальном спазме слабеющих схваток. «Еще один! Еще один ребенок, тоже мальчик!» – но до чего же крохотный, дистрофик, пять фунтов восемь унций, и почти весь вес приходится на голову, головку-луковку с синими прожилками; по коже разлит пурпурный румянец, на левом виске вмятина от щипцов, веки склеены кровавым гноем, крохотными кулачками еле взмахивает, крохотными ножками еле сучит, крохотные легкие в малюсенькой грудной клетке еле-еле втягивают воздух: «Ох, бедняжка, видать, не жилец!» Крохотная впалая грудь, крохотный позвоночник словно свернут набок, вместо крика – какое-то придушенное блеяние. От презрения брат-демон рассмеялся. Заняв свое место у материнской груди, чавк-чавк-всасывая питательное материнское молоко, брат-демон все смеялся, презрительно и оскорбленно: «Зачем здесь другой, зачем этот, зачем “брат”, зачем “близнец”, когда есть я. Есть только я!»

И все же не один: двое.

Со скоростью цунами неслось детство у брата-демона, который во всем был первым. Со скоростью ледника ползло оно у худого брата, который во всем отставал от близнеца. На брата-демона взглянуть было приятно: неизбывный жар новорожденного, вечно в протуберанцах энергии, в каждой его молекуле пульсировала жизнь, пульсировал голод: «Я-я-я!» Худой брат часто болел: легкие заполняла мокрота, давал сбои крохотный сердечный клапан, не желали крепнуть кости искривленного позвоночника, не желали крепнуть кости кривых ножек, анемия, отсутствие аппетита, череп едва заметно изуродован щипцами акушера, и плач глухой, блеющий, почти неслышный: «Я? я?» Ибо брат-демон во всем был первым. В общей кроватке близнецов первым перевернулся на животик, и первым – на спинку. Первым начал ползать. Первым встал, пошатываясь, на ножки. Первым зашагал, изумленно таращась по сторонам, упиваясь своим новым вертикальным положением. Первым сказал «мама». Первым впитывал, глотал, высасывал пищу изо всего на своем пути, таращась зачарованно и алчно, и его первое «мама» было не мольбой, не обращением, а приказом: «Мама!» Худой брат брал пример с брата-демона, но сильно отставал: движения неуверенные, координация ног и рук плохая, даже наклон головы какой-то нездоровый, она болталась над хилыми плечами, глаза быстро моргали, близоруко смотрели в никуда; черты лица какие-то смазанные по сравнению с братом-демоном, о котором говорили с гордостью: «Вот бутуз!», а о худом шептались: «Бедняжка! Но все-таки подрастает». А иногда: «Заморыш! Но улыбка такая милая, такая печальная…» В раннем детстве худой брат часто болел, несколько раз попадал в больницу (анемия, астма, легочная гиперемия, мерцание предсердий ввиду недостаточности сердечного клапана, вывихи), и в эти промежутки брат-демон, казалось, вовсе не скучал по худому брату – наоборот, упивался безраздельным вниманием родителей, становился все выше и сильнее, и скоро неудобно стало называть братьев близнецами, даже с уточнением, что они разнояйцевые, – собеседники смотрели растерянно, недоуменно улыбались: «Близнецы? Серьезно?» Ибо к четырем годам брат-демон стал на несколько дюймов выше худого, а у того позвоночник все кривился, грудь была впалая, глаза слезились, моргали, смотрели в никуда, и складывалось впечатление, что они вовсе не близнецы, просто братья: один старше другого года на два-три и намного крепче здоровьем. «Естественно, мы любим наших мальчиков одинаково». Когда их укладывали спать, брат-демон погружался в сон мгновенно, как камень в темную воду, успокаивался на дне, в мягком темном иле. Когда их укладывали спать, худой брат лежал с открытыми глазами, его руки и ноги, тонкие, как тростинки, нервно подергивались: сон страшил его, как может страшить погружение в бесконечность («Даже в раннем детстве я сознавал, что бесконечность – колоссальная бездонная пропасть у нас в головах, сквозь которую мы проваливаемся всю жизнь, проваливаемся, безымянные, безликие и безвестные, и со временем в этой пропасти теряется даже любовь наших родителей. Теряется даже любовь наших матерей. И память, начисто»); просыпался от неглубокого мучительного сна, точно в лицо била волна с шапкой пены: силишься сделать вдох, задыхаешься, кашляешь – это брат-демон высосал почти весь кислород в комнате, нечаянно, потому что у него могучие легкие, и дышит он полной грудью, и обмен веществ у него быстрый, вполне естественно, что брат-демон глотает весь кислород в комнате, где родители каждый вечер, укладывая сыновей спать, укрывают их одеялами на одинаковых кроватях, обоих целуют, обоим говорят: «Мы тебя любим», – а ночью худой брат просыпается от кошмарного сна об удушье, слабые легкие отказываются функционировать, он испуганно хнычет, еле-еле скатывается с кровати, еле-еле выползает из комнаты в коридор, взывая о помощи, теряет сознание на полпути между своей комнатой и родительской спальней, и там, спозаранку родители его и находят.

Назад Дальше