Сочтя, очевидно, что он и так сказал слишком много, известный писатель поднялся с места и поудобнее перехватил свою трость, с которой редко расставался и которую ухитрялся даже нигде не терять, несмотря на все кутежи и свою достаточно безалаберную жизнь.
– Иван Степанович! – в панике вскричал Ергольский. – Но если мне никто не помогает, если я один… как я пойму, получается у меня или нет, удачно описание или нет, сумел я передать облик девушки, как вы говорите… или…
– Глупо думать, что вы один, – отмахнулся знаменитый автор, – ведь все писатели прошлого и все современные писатели к вашим услугам, милостивый государь! Читайте их, анализируйте, с чего они начинают, как ведут героев по лабиринту сюжета, как заканчивают свои произведения, как строят описания, чего избегают и какие делают ошибки – да, на чужих ошибках тоже можно открыть для себя немало полезного! И ради бога, забудьте про спесь, про то, что вам кто-то чего-то должен, а то наши новички обыкновенно так себя ведут, словно одним своим присутствием делают честь нашей литературе.
И, забыв о неполученном гонораре, о разносе, который он собирался учинить прижимистому редактору, известный автор двинулся к выходу, величаво помахивая тростью. Грязь таяла на его калошах, оставляя на полу мокрые следы.
– А моя повесть… – пробормотал Матвей Ильич, понимая, что посетитель, который чуть-чуть приоткрыл перед ним дверь в волшебную страну – литературу, вот-вот исчезнет, – как вы полагаете, ее лучше… того… уничтожить? Раз уж она совсем не удалась…
Знаменитый писатель обернулся, смерил своего юного коллегу взглядом и укоризненно покачал головой.
– Уничтожить рукопись вы всегда успеете, – снисходительно объявил посетитель, – это дело нехитрое… Посмотрите, есть ли хоть что-то, что вам удалось, отметьте для себя самые слабые места и работайте, работайте…
Впоследствии Ергольский прочитал немало теоретических трудов о писательской работе, и даже – да-да, вы угадали – сочинил несколько статей на ту же тему, но никто не смог затмить в его мнении Ивана Степановича или хотя бы отчасти заменить его. Пусть именитый автор не во всем оказался прав, – например, выяснилось, что вдохновение на самом деле очень даже существует, – Матвей Ильич продолжал считать посетителя редакции своим литературным учителем и не переменил своего мнения даже тогда, когда звезда его знакомого закатилась.
…Вернувшись к себе в тот знаменательный вечер, Ергольский вооружился красным карандашом и внимательно перечитал свою рукопись. В некоторых местах он прямо-таки ежился от неловкости, а увидев неведомо как прокравшуюся в текст «длинную девушку» (которая вообще-то была всего лишь «девушкой с длинным лицом», но автор торопился и написал не то, что хотел), испытал неподдельное страдание. Были и кое-какие удачные моменты: обмен колкими репликами в третьей главе и пара второстепенных персонажей, которые получились выпуклыми и интересными, причем оба по сюжету были редкостными негодяями. Однако все это было настолько далеко от грез Матвея Ильича о его книге, которая обогатит литературу, что он расстроился еще больше, чем тогда, когда перечитывал свое творение в первый раз.
«А все-таки, – размышлял он позже, лежа в постели, – не может быть, чтобы все было зря и меня с детства тянуло к книгам лишь для того, чтобы я написал весь этот вздор о длинной девушке… – Его аж передернуло от неловкости при одном воспоминании о ней. – Он сказал, что надо найти себя, а для этого надо работать… Ну что ж, никто ведь не обещал мне, что все окажется легко».
На следующий день Матвей Ильич повесил над столом листок с изречением «Nulla dies sine linea»[2], чуть пониже после легкого колебания приписал: «Писатель должен жить скромно, как мышь, и работать, как лошадь», и принялся за дело. Подобно Шекспиру, Ергольский имел отныне право считать, что весь мир – материал, а все люди в мире – вероятные персонажи. Он наблюдал и записывал, записывал и наблюдал. Когда он теперь читал книги, он поступал так, как советовал известный автор, – отмечал, как движется сюжет, как показаны герои, какие детали автор подчеркивает, а какие опускает. Очень скоро он открыл, что идеальный рассказ – «Ожерелье» Мопассана и что по-настоящему в литературе важны лишь три вещи: новый сюжет, новый герой и новый жанр. Стиль, конечно, имеет свою ценность, но безупречная по языку книга производит удручающее впечатление, если все стилистические изыски призваны лишь замаскировать пустоту замысла.
В последующие месяцы Ергольский сочинил несколько рассказов, и некоторые из них были опубликованы, и даже принесли ему кое-какие деньги – но не принесли удовлетворения. В литературе в те дни господствовал непролазный реализм, а в реализме – мятущиеся души, чахоточные студенты, страдающие проститутки, которым непременно надо было сочувствовать, и герои в конце концов непременно умирали в какой-нибудь комнате размером с табакерку под аккомпанемент моросящего за окном дождя. Ергольский видел студентов, которые учились вместе с ним, и были они самые обыкновенные люди, какие, похоже, реализму противопоказаны. Мало кто из них страдал чахоткой и уж точно никто не произносил патетические многостраничные речи, полные туманных намеков на прогресс и грядущие перемены. Что касается проституток, то Матвей Ильич был брезглив и не имел никакого желания им сочувствовать, даже если по воле автора они произносили самые глубокомысленные сентенции и предавались раскаянию в каждой главе (продолжая, впрочем, преспокойно заниматься своим ремеслом). Воображение влекло его в совершенно другую сторону, в комнаты, где играли на рояле, вели приятные беседы обо всем и ни о чем, где сидели красивые дамы, обмахиваясь веерами, а за окнами пенилась белая сирень, точь-в-точь как в имении его матери. И в конце его истории все злодеи получили бы по заслугам, как и должно быть, и никто из положительных героев не умирал бы в комнате, похожей на табакерку.
Некоторое время Матвей Ильич с грехом пополам совмещал учебу с работой, но когда стало ясно, что долго такое положение не продержится, он без колебаний оставил университет и превратился в полуписателя, зависшего между журналистикой и газетной прозой. Он продолжал писать статьи, потому что их было проще пристроить, чем рассказы, которые к тому же самого его не удовлетворяли. Он пытался быть реалистом в господствующем тогда духе, но именитый автор оказался прав – невозможно писать хорошо на тему, которая не вызывает у автора ничего, кроме отторжения. Как-то Ергольский получил задание от редактора сочинить «что-нибудь этакое о магдалине, чтобы выжать слезу». (Редактор, не раз и не два получавший трепку от цензуры, по профессиональной привычке даже в жизни воздерживался от чересчур прямолинейных слов и предпочитал говорить «магдалина» вместо «проститутка»). Придя домой, Ергольский поужинал и сел за работу, но не тут-то было. Проститутка в его рассказе появлялась, но стоило ей возникнуть, как ее тотчас убивали. Как автор ни бился, судьба его героини была предрешена с первых же строк. Предчувствуя для себя неприятности, Ергольский тем не менее закончил рассказ и принес его редактору.
– Гм! – сказал тот, прочитав написанное. – Ну, это не совсем то, что нам надо… Совсем не то! Однако написано живо… читается легко… Вот что: раз уж мне все равно нечего ставить в номер, помещу-ка я ваш рассказ. Вы, батенька, конечно, безжалостно с ней обошлись, так что в другой раз я все же жду от вас что-нибудь этакое… жалостливое…
Но другого раза не случилось, потому что неожиданно выяснилось, что публике надоели жалостливые рассказы и она, напротив, хочет читать истории с напряжением, с преступлениями, коварными злодеями и находчивыми сыщиками. Поначалу Матвей Ильич воспринял работу такого рода как чистое ребячество, но когда после рассказов пришла очередь романа с продолжениями, за который ему посулили повышенный гонорар, и он увидел в своем воображении всю паутину замысла, который ему предстояло воплотить, он почувствовал необыкновенный душевный подъем. Это будет – как он определил для себя – двойная история, где непритязательный читатель увидит хитроумные сюжетные перипетии, а взыскательный – тонкий юмор, скрытые цитаты из классиков и словесные ребусы, которые под силу разгадать только человеку образованному.
– Как будете подписывать ваш роман? – спросил редактор, глядя на Матвея Ильича добрыми, полными надежды глазами.
Согласно принятой тогда газетной практике, у каждого автора было несколько псевдонимов, которыми он пользовался по своему усмотрению.
– Ну, пусть будет граф Делис, – брякнул Ергольский, не подумав.
Он и сам не знал, откуда взялось это имя. Одно время ему казалось, что оно пришло из какого-то рассказа Мопассана, но вскоре выяснилось, что такого персонажа у французского писателя нет. Словом, когда поклонники и интервьюеры позже расспрашивали Матвея Ильича о том, как он выбрал псевдоним, сделавший его известным, писателю приходилось принимать загадочный вид и уклончиво говорить, что это секрет…
В общем, писатель нашел себя, и оказалось, что лучше всего на свете у него получается писать о приключениях и тайнах. И пока его герои путешествовали, сражались и раскрывали заговоры, их автор вел размеренный образ жизни, сочиняя каждый день по новой главе – или же обдумывая новый замысел, если предыдущий подошел к концу. Георгий Чаев, дружбу с которым Ергольский сохранил, не мог усидеть на одном месте; он объездил всю Европу, побывал в Японии, Бирме и Индии, откуда привез другу пару мангустов, а его жене – экзотическую орхидею. В противоположность журналисту, Матвей Ильич с годами все меньше и меньше любил перемещаться. Вдобавок Петербург стал его утомлять, да и здешний климат писателю никогда не нравился. В конце концов он окончательно осел в имении матери, заплатил кое-какие семейные долги и отремонтировал старую усадьбу. Переезд его из столицы империи в провинцию почти совпал с женитьбой.
Если бы Матвея Ильича спросили, почему он женился на Тоне, именно на ней, Ергольский, скорее всего, затруднился бы ответить. Ему было уже за тридцать, ей – чуть меньше тридцати; она не могла похвастать особой красотой – красивы в ней были только большие голубые глаза и высокий чистый лоб. Но она получила хорошее образование, любила книги, и ее отец, как и отец писателя, был заядлый картежник, прокутивший семейное состояние. В конце концов ее отец застрелился, а его отец спился и умер. Матвей Ильич не мог простить ему того, что своим поведением он сократил дни матери, которая неожиданно скончалась вскоре после него. Возможно, из-за того, что старший Ергольский был человеком, обуреваемым страстями, его сын предпочитал испытывать страсти только в своих книгах. В жизни Матвей Ильич был уравновешен, превыше всего ставил здравый смысл и, возможно, кому-то из своих читателей, которые склонны путать автора с его персонажами, показался бы до отвращения скучным.
Хотя Ергольский не любил шумных сборищ, он с удовольствием принимал гостей и считался хлебосольным хозяином. По соседству с его небольшим имением располагались земли, которые купил промышленник Башилов, а с другой стороны – усадьба передовой дамы, к которой на лето частенько приезжал из Петербурга ее родственник-поэт. В некотором отдалении, по другую сторону озера стоял белый дом, который, как и его окрестности, принадлежал какой-то даме с немецкой фамилией. Кажется, дом достался ей от дальнего родственника, но саму даму в этих краях видели редко, а дом на лето сняли приезжие: знаменитая актриса, выступавшая под псевдонимом Панова, ее муж, режиссер Колбасин, их сын Павел и его приятель Сережа, которого все на французский манер величали Сержем. На правах друга семьи в доме поселился и актер Иннокентий Ободовский, хотя его истинное положение ни для кого не было секретом.
– Не понимаю я таких женщин, – пожаловалась Антонина Григорьевна, когда гости удалились. – Этот актер всего на несколько лет старше ее сына. И она говорит, что ей тридцать три, хотя ее сын учится в университете…
Удивленный ее тоном, муж вскинул на нее глаза.
– Ну, Тоня, таким женщинам, как она, всегда тридцать три… По крайней мере, они хотели бы уверить в этом всех окружающих.
Антонина Григорьевна промолчала, нервно перебирая бахрому белой шали, которой зябко укутала свои плечи.
– Она с тобой кокетничала, – неожиданно проговорила жена, и какие-то новые нотки прорезались в ее голосе.
– Со мной? Тоня!
– Кокетничала, не спорь… Ты-то, может, и не заметил, но вот Георгий Антонович все видел.
Журналист, который гостил в их доме, уже отправился спать, и потому апелляция к отсутствующему другу показалась писателю особенно нелепой.
– Ты у него спроси, – добавила жена с обидой.
– Зачем? Тоня, это нелепо, ей-богу. Мне нет до нее никакого дела…
– Она хочет, чтобы ты написал для нее пьесу. Она тебе намекала…
– Пьесу? Тоня, милая, я не пишу пьес, это всем прекрасно известно…
– Панова поссорилась со своим постоянным автором из-за этого актера. Он все время капризничал, что для него нет хороших ролей… – Ергольская промолчала, а затем решилась высказать догадку, которая пришла ей на ум: – Я думаю, она не просто так сюда приехала. Ей нужен ты, потому она и сняла на лето этот дом по соседству с нами… И каждый раз, когда она оказывается у нас в гостях, она заводит речь об одном и том же.
– Тоня, прости, но ты читала слишком много моих романов, – проворчал Ергольский, которого стал сердить мелодраматический оборот, который принимал разговор. – Я не сочиняю пьес и не собираюсь их сочинять. Евгения Викторовна – вполне состоявшаяся актриса, и любой драматический автор сочтет честью с ней работать. Лично я быть таким автором никак не могу, потому что у меня полно своих дел…
– Как скажешь, – безнадежно отозвалась его жена и погрузилась в молчание.
Подобно большинству своих собратьев, Ергольский вел дневник, и когда беллетрист перед сном сел записывать события минувшего дня, ему прежде всего вспомнился разговор с Антониной. Однако Матвей Ильич решительно тряхнул головой и аккуратно записал в книжечку другое:
«Весь день – прекрасная погода. Устроили soirée[3]. Гости: Жора Чаев, Клавдия Петровна, Николай Сергеевич, Башилов и его дочь, актриса Панова, режиссер Колбасин, актер Ободовский, сын актрисы и приятель последнего, итого десять человек. Говорили о русской интеллигенции, затем зашла речь об убийстве, – я продемонстрировал, как и за что можно убить любого присутствующего. Приятно провели вечер».
Дописав последнюю фразу, он поставил точку, убрал перо, закрыл книжечку и спрятал ее в ящик стола, после чего потушил свет и отправился спать.
Глава 3. Вечерний посетитель
Следующий день Клавдия Петровна запланировала посвятить написанию статьи, которую ей заказал журнал. Статья была очень важная и, само собой, передовая; говорилось в ней о необходимости введения начального образования в России для всех детей, вне зависимости от их социального статуса и пола. В своем воображении Клавдия Петровна уже видела эту статью, хлесткую и яркую, полную безупречных доводов и в пух и прах разбивающую все возможные возражения оппонентов. Дело было за малым – оставалось только сесть и написать.
Клавдия Петровна устроилась у окна, которое любила больше всего, потому что из него открывался прекрасный вид на сад и старые деревья. За деревьями начиналось озеро, на другом берегу которого виднелся белый дом, в котором поселилась Панова со своей беспокойной свитой.
Стояла жара, но с озера то и дело доносился освежающий ветерок, так что дышать было легко. В небе для виду прохлаждались несколько облаков, но выглядели они несерьезно, потому что было совершенно понятно, что никакого дождя сегодня не было и не будет.
Клавдия Петровна окинула взглядом сад, деревья, помнившие ее, когда она была еще маленькой девочкой с длинными косичками, озеро, на котором покачивались кувшинки, и черты ее смягчились и потеплели. У нее было круглое лицо с пухлыми губами, вздернутым носом и глазами слегка навыкате, которые за стеклами пенсне тоже казались круглыми. Длинные темные волосы она зачесывала в объемистый пучок и закалывала шпильками. Высокая, ширококостная, дородная, Клавдия Петровна умела производить впечатление, но вряд ли кто-то мог назвать это впечатление положительным. С детства Бирюкова знала про себя, что некрасива, и с детства же решила, что никогда не будет переживать по этому поводу. Но принять решение – одно дело, и воплотить его в жизнь – совсем другое. Бессонными ночами, которые в последнее время случались все чаще и чаще, Клавдия Петровна не могла отделаться от мысли, что она отдала бы все на свете за двадцать лет и осиную талию. На людях она держалась так, словно ее жизнь удалась и другой участи она бы для себя не пожелала; но когда она оставалась наедине с собой, на нее нередко накатывали приступы отчаяния. Ей мучительно не хватало семьи, хорошей семьи вроде той, которую она помнила с детства и которую уже не надеялась воссоздать в своей жизни – семьи, где есть муж, жена, дети, гувернантки и смешная лохматая собачонка, которая вертится у всех под ногами и которую все всё равно обожают. Без семьи, полной любви, не имели значения ни фамильная усадьба, мало-помалу приходящая в упадок, ни деревья за окном, ни озеро со всеми его волшебными кувшинками.