Рассказывая о создании романа «Горячий снег», Ю. Бондарев так определил понятие героизма на войне: «Мне кажется, героизм – это постоянное преодоление в сознании своем сомнений, неуверенности, страха. Представьте себе: мороз, ледяной ветер, один сухарь на двоих, замерзшая смазка в затворах автоматов; пальцы в заиндевевших рукавицах не сгибаются от холода; злоба на повара, запоздавшего на передовую; отвратительное посасывание под ложечкой при виде входящих в пике «юнкерсов»; гибель товарищей… А через минуту надо идти в бой, навстречу всему враждебному, что хочет убить тебя. В эти мгновения спрессована вся жизнь солдата, эти минуты – быть или не быть – это миг преодоления себя. Это героизм «тихий», вроде скрытый от постороннего взгляда, героизм в себе. Но он определил победу в минувшей войне, потому что воевали миллионы».
Героизм миллионов пронизывал всю толщу Красной Армии, которая предстает в романе как глубокое и полное выражение русского характера, как воплощение нравственного императива многонационального советского народа. Бронированному фашистскому кулаку в четыреста танков противостояли люди, которые не просто выполняли свой воинский долг. Нет, уже выполнив его, они продолжали совершать нечеловеческие усилия, как бы отказываясь умирать, сражаясь, кажется, за чертой смерти. Здесь проявилось то великое терпение русского народа, за которое поднял тост победной весной сорок пятого года Сталин.
Эти долготерпение и выносливость проявляются каждый миг и час – в «тихом» героизме Кузнецова и его боевых товарищей Уханова, Нечаева, Рубина, Зои Елагиной и в мудром выжидании Бессонова, решившего не распылять, держать до последнего, переломного момента два корпуса, которые должны подойти. Как сфокусированный луч, слово «Сталинград» прожигает насквозь, понуждая каждого чувствовать себя частицей общего монолита, одушевленного одной идеей: выстоять.
Вблизи этого общего «тихого» героизма особенно театральным и нелепым выглядит поведение лейтенанта Дроздовского. Однако, чтобы окончательно рухнули театральные декорации, воздвигнутые его эгоистической фантазией, и ему открылся подлинный лик войны – как грубой, тяжкой, будничной «черновой» работы, чтобы он почувствовал крах и жалкость своего желания личного триумфа, он должен потерять свою Зою. Потерять ее, так сказать, физически, потому что духовно, нравственно он уже потерял ее раньше, когда романтический облик его разрушался, истаивал на «горячем снегу» войны.
Зоя Елагина – еще один и совершенно новый женский образ в ряду военных произведений Бондарева, где, если присмотреться, намечается перспектива ослабления чувственного и возобладания духовного начала в показе любви на войне: от вполне «земной», не скрывающей своей неверности Ермакову Шуры в «Батальонах…» к девичьи пылкой Лене в «Последних залпах», а далее – к Зое Елагиной, которая так нравственна и чиста, что ее пугает самая возможность прикосновения к ней, раненной, чужих мужских рук. В конце романа Зоя получает ранение в живот и сама кончает счеты с жизнью.
Тоска художника по идеалу, особенно важная, когда в наше время идеалы подвергаются систематическому разрушению, планомерному «выветриванию», породила стремление изобразить душу возвышенную и чистую, как бы выделить идеальное женское начало. Сама «декристаллизация» любви к Дроздовскому и смутное, как бы еще «предчувство» к Кузнецову не несут в себе ничего «скоромного», грубо земного, физиологического. Впрочем, и сам Кузнецов и не может, и не хочет переступить порог чистого, детски бескорыстного влечения к Зое. У Кузнецова и Зои была только одна близость – близость смерти под прямыми ударами танковых орудий.
Выживший и выстоявший в нечеловеческих испытаниях, Кузнецов обретает народное отношение к смерти, прежде всего к смерти собственной, просто не думая о ней. «Суть неции от зде стоящих, иже не имут вкусити смерти…» («Есть такие из здесь стоящих, которые не узнают смерти», – сказано в Евангелии). Смерть отступает от него, предоставляя ему скорбную возможность хоронить других: младшего сержанта Чубарикова, «с наивно-длинной, как стебель подсолнуха, шеей»; наводчика Евстигнеева, «с извилистой струйкой крови, запекшейся возле уха»; окровавленного широкоскулого Касымова; Зою, которую понесут на его, кузнецовской, шинели.
В изображении войны и человека на войне в романе «Горячий снег» мы видим новое для Бондарева, можно сказать, шолоховское начало. Это шолоховское начало вывело Бондарева-прозаика к глубинам эпоса, позволило спрессовать огромное число людских судеб, характеров, событий в единое целое, в некий художественный монолит. Оно существенным образом сказалось и на бондаревской эстетике в изображении войны.
Уже в повестях «Батальоны просят огня» и «Последние залпы» Ю. Бондарев явил нам как бы новую эстетику в передаче подробностей боя. Красочные, поражающие силой внешней изобразительности картины боя – пикирующих бомбардировщиков, танковых атак, артиллерийских дуэлей – выделялись из всей огромной массы того, что писалось о Великой Отечественной войне, некоей уже «одушевленностью» этих рукотворных тварей, словно бы гигантских металлических насекомых – ползающих, прыгающих, летающих. Однако в этой плодотворной (и новаторской) тенденции была опасность увлечения именно изобразительной стороной в показе войны, что можно было бы назвать опасностью излишества мастерства.
Именно в «Горячем снеге» проза Ю. Бондарева окончательно теряет отсвет щеголеватости, лишается некоего желания писателя продемонстрировать свои изобразительные возможности. Он как бы осуществляет в художественной практике боевой принцип Суворова – сразу к цели, сближение, бой! Слова взрываются, страдают, мучаются, словно живые люди. Нет техники, нет мастерства: есть текучая, живая, гипнотизирующая нас жизнь.
Теряя избыточность красок, бондаревская эстетика в показе войны становится строже и от этого только наращивает внутреннюю изобразительную силу. Это позволяет автору в «двуполюсном романе» использовать стремительную смену планов, масштабов изображения, переходить от глубинного психологического анализа к свободной эпической манере, где события рассматриваются словно с огромной высоты.
Само появление романа «Горячий снег» сделало ненужной, отменило, показало бесплодной дискуссию об «окопной» и «масштабной» правде. Здесь обе эти правды слиты воедино, что и явило читателю целостную, не фрагментарную панораму Сталинградской эпопеи. В этом смысле особого внимания заслуживает образ командарма Бессонова. В критике говорилось о нем как о подлинном художественном открытии в литературе: это полководец, психолог, мыслитель. Присутствие Бессонова придает всему строю произведения не только широкую масштабность, но и резко усиливает в нем социально-философский характер. Однако главная черта командарма – его способность воплощать, аккумулировать в себе волю к победе, передавая ее бойцам и командирам.
В романе как бы два Бессонова. Один – внешний, явленный всем: официальный, сухой до черствости, говорящий скрипучим, неприятным голосом, безжалостно решающий судьбы людей. Какая-то смертельная волна – «извращенное право отнимать и дарить жизнь» – исходит от него. Но она же требует взамен своей платы, и платы жестокой.
Потому что «второй Бессонов» – это ведомая только ему внутренняя жизнь, мучительное путешествие души, тонко и высоко, можно сказать, музыкально организованной, которую больно царапает, оставляя незаживающие порезы, необходимость постоянной жестокости и необходимость «электризации» подчиненных, охваченных одним стремлением: выстоять, вытерпеть.
Стальной хваткой зажал в себе командарм любое проявление человечности как ненужной слабости. Он скрывает и «внезапный укол нежности» к командиру дивизии, двадцатидевятилетнему Дееву, который просит самому прорваться с автоматчиками к окруженным уже батальонам Черепанова; старается не внимать отозвавшемуся в раненой ноге толчком боли крику Ажермачева, отданного им под трибунал; отклоняет отношения «накоротке» с деликатным, мягким членом Военного совета Весниным. И если «второй» Бессонов все-таки хочет, пытается проявить слабость, «первый» тотчас останавливает его.
Не позволяя себе расслабиться перед другими, он сам судит себя с тою же, нет, с еще большей, чем остальных, требовательностью и жестокостью. Приходит неожиданная весть о гибели члена Военного совета, и командарм остается один на один со своими переживаниями, никому не давая права разделить их тяжесть. Только теперь он понимает, что в своих незаметных, но влиявших на ход событий поступках член Военного совета Веснин исходил из какого-то более высокого духовного принципа – и тогда, когда, оставаясь в тени, помогал ему освоиться в незнакомом коллективе и когда своим тактичным вмешательством спас жизнь молодому растерявшемуся танкисту Ажермачеву.
Вглядываясь в юные лица, слыша голоса на высокой ноте («как будто в училище рапортует»), командарм думает о своем сыне, младшем лейтенанте, пропавшем без вести с остатками 2-й ударной армии, которая была предана генералом Власовым.
«Плен, постыдный плен…» О том, что его Виктор в плену, Бессонов не знает, но это прекрасно известно немцам, распространившим листовки с фотографией худенького мальчика, остриженного наголо, в гимнастерке с кубиком младшего лейтенанта. Вмешательство тактично мудрого Веснина не позволит, чтобы эта листовка попала к несчастному отцу – она так и осталась у члена Военного совета до его гибели. Но о трагической судьбе бессоновского сына ведомо многим по эту сторону фронта. От начальника контрразведки полковника Осина и до Верховного Главнокомандующего Сталина, который лично назначает Бессонова командующим армией под Сталинградом.
Сцена встречи со Сталиным выявляет в Бондареве-художнике еще одну, неведомую нам доселе особенность его дарования: способность ввести крупную историческую фигуру с такой выверенной, осторожной правдивостью, что она своим «атомным весом», своей реальной тяжестью не «проламывает» основу романа, построенную на судьбах вымышленных героев.
Разговор Сталина с Бессоновым о «первых Каннах» в районе Сталинграда – это разговор двух полководцев, двух военачальников, один из которых превосходит другого масштабностью кругозора, знанием всей глобальной обстановки («Это он знает лучше меня, и, наверно, говорю я некстати», – подумал Бессонов). Но это и психологическое «прощупывание» нового командарма, который учился, а потом преподавал в академии одновременно с изменником Родины генералом Власовым и у которого (чего Бессонов не знает) сын попал в плен под Волховом. Острота мысли, зоркость, недоверчивость, раздражительность (упомянув о Власове, Сталин позволяет прорваться этому чувству), вера в непогрешимость своих суждений – все это накладывает глубокие, живые краски, смело распределяя свет и тени на портрете Сталина.
Кульминацией разговора является внезапный переход от помянутых Сталиным ставших жертвой клеветы военачальников (Бессонов подтверждает, что имел на это «свою личную точку зрения») к судьбе Виктора: «А что касается вашего сына, товарищ Бессонов, не будем зачислять его в списки пленных. Будем считать его пропавшим без вести… Мой старший сын, Яков, тоже в начале войны пропал без вести. Так что мы в одинаковом положении, товарищ Бессонов». И сразу после этого (внутреннее решение уже принято, упрямый маленький и худой генерал понравился Верховному, который «иногда позволял очень немногим из приближенных людей высказывать свое личное, свое особое мнение», – комментирует автор) Сталин неожиданно улыбается, лицо его становится мягким, домашним, добрым, тает латунно-жесткий холодок в его глазах.
До подлинно народного пафоса поднимается писатель в заключительных страницах романа, когда на выжженных, разбитых, но не мертвых позициях батареи появляется Бессонов, приказав взять с собой все имеющиеся в распоряжении Деева ордена. Он не может, не позволяет себе обнимать этих выживших, выстоявших героев, говорить им «растроганным голосом», как это делает взволнованный Деев. Все слова кажутся сейчас командарму никчемными, пустопорожними. Вручая им ордена Красного Знамени, он только способен «насилу выговорить»: «Все, что лично могу… Все, что могу… Спасибо за подбитые танки. Это было главное…»
В концовке «Горячего снега» достигается та степень трогательности, когда, сопрягаясь с особенным, жизненно близким тебе материалом, волнует то, что ранее могло бы показаться умилительным, сентиментальным. До эпического масштаба возвышаются фигуры артиллеристов, презревших саму смерть.
В одноименном фильме роль командарма Бессонова проникновенно сыграл народный артист России Георгий Жженов.
…В последние годы Юрий Бондарев создает лирические и одновременно философские миниатюры, своего рода стихотворения в прозе, в традициях Тургенева и Бунина, – «Мгновения». На события «перестройки» и последнего, «постперестроечного» времени писатель откликнулся жгуче-злободневными романами «Непротивление» и «Бермудский треугольник».
В своем интервью газете «Правда» от 6–9 февраля 2004 года Юрий Бондарев так определил сущность художественной литературы и задачу писателя: «Непоколебимо остается слово, как несмываемый знак, никуда не исчезающий, как тайна «философского камня». Талантливая книга из произведения искусства превращается в материальную реальность, в сущность земного бытия, подобно явлению природы. Да, серьезная литература утверждает свое национальное сознание в общем сознании мировой культуры – и в этом ее непреходящее значение…
Серьезная литература – поступок, божественная правда, если хотите, подвиг, который не способен на уступки, заискивания и поклоны. Правда не подвержена предательству, ибо она, правда, не может предать самое себя».
Лауреат двух Государственных премий СССР, Литературной премии имени Льва Толстого, Герой Социалистического Труда Юрий Бондарев остается верен русскому слову или, точнее, Слову, по самой сути бытия творящему свой мир, то художественное пространство, в котором торжествует правда жизни.
Олег Михайлов
Горячий снег
Глава первая
Кузнецову не спалось. Все сильнее стучало, гремело по крыше вагона, вьюжно ударяли нахлесты ветра, все плотнее забивало снегом едва угадываемое оконце над нарами.
Паровоз с диким, раздирающим метель ревом гнал эшелон в ночных полях, в белой, несущейся со всех сторон мути, и в гремучей темноте вагона, сквозь мерзлый визг колес, сквозь тревожные всхлипы, бормотание во сне солдат был слышен этот непрерывно предупреждающий кого-то рев паровоза, и чудилось Кузнецову, что там, впереди, за метелью, уже мутно проступало зарево горящего города.
После стоянки в Саратове всем стало ясно, что дивизию срочно перебрасывают под Сталинград, а не на Западный фронт, как предполагалось вначале; и теперь Кузнецов знал, что ехать оставалось несколько часов. И, натягивая на щеку жесткий, неприятно влажный воротник шинели, он никак не мог согреться, набрать тепло, чтобы уснуть: пронзительно дуло в невидимые щели заметенного оконца, ледяные сквозняки гуляли по нарам.