Наставники приготовительного класса 1868–1869 годов были люди добросердечные – например, воспитатель пансиона Стефан Монтанруж, немолодой, но полный жизни швейцарец, которого ласково величали Стакан Иваныч. Яркой фигурой и всеобщим любимцем был и преподаватель латыни Владимир Старое – кроткий и безобидный, он воспылал страстью к распутной красавице Ариадне Черец, или, как ее звали, Рурочке. Женитьба на ней погубила его. В конце восьмидесятых годов самозваный школьный соглядатай, чех Ян Урбан, разоблачил Старова, и его удалили в захолустную, затерявшуюся в степях школу. Ариадна Старова бросила и убежала с известным всей России актером Н. Соловцовым. Потом она сама поступила на сцену. Спившись, Старое умер в больнице. Эта история легла в основу сюжета не только чеховских рассказов «Ариадна» и «Моя жизнь», но и повести «Моя женитьба», написанной учителем географии Федором Стулли. Погиб от запоев и другой наставник Чехова, историк и либерал Аполлон Белавин. Ипполит Островский, преподаватель математики и физики, еще будучи на службе, умер от туберкулеза.
Человеком, в чьих руках находилась судьба большинства учеников, был инспектор А. Дьяконов по кличке «Сороконожка», ходячее собрание избитых моральных наставлений, над которыми потешались гимназисты: «Коль скоро существует правило, то оно не для забавы законодателя и должно быть соблюдаемо». Дьяконовские черты Чехов перенес на учителя греческого языка Беликова в рассказе «Человек в футляре», однако его прототип был в жизни столь тверд в своих убеждениях, незлобив и одинок, что вызывал невольное уважение окружающих.
Греческий язык совсем не давался Антону Чехову. В то время как Александр и Коля прекрасно успевали в нем, Антон иной раз недотягивал до «тройки» – оценки, позволяющей перейти в следующий класс. Впрочем, и хорошего преподавателя древнегреческого тоже надо было поискать. В конце концов из самих Афин гимназия пригласила К. Зико. Прекрасный педагог, он, по словам П. Филевского, «слишком неразборчиво искал средств к обогащению». Бормоча по-гречески «хримата!» (деньги), он весьма откровенно вымогал взятки у двоечников. Рукосуйство приняло в российских школах характер эпидемии. Учителя селили у себя на квартирах отстающих учеников, брали с них по 350 рублей в год, а кормили объедками. Зико настолько зарвался в своей алчности, что «компрометировал» школу и в начале восьмидесятых годов был выдворен из России.
Под стать греку Зико был чех Ян Урбан, школьный осведомитель. До Таганрога он работал в Киеве (там кто-то покалечил ему ногу), а потом в Симферополе (там ему в доме переколотили окна)[15]. Всякий раз он покидал город со скандалом, разоблачив в глазах начальства учителей или учеников. Таганрог был его последним прибежищем, но и здесь он не мог удержаться от доносов. Один из затравленных им гимназистов наложил на себя руки. Как-то раз ученики кинули в дом Урбана набитую взрывчаткой жестянку. Взрыв был слышен за десять кварталов. Урбан требовал, чтобы полиция арестовала анархистов, но так ничего и не добился. Домохозяева отказывали ему в постое. Репутация Урбана в городе была столь незавидна, что даже городской жандарм запретил своей дочери выходить замуж за его сына. Во время революционных беспорядков 1905 года гимназисты закидали Урбана камнями. Он собрал их и до самой смерти носил в кармане.
Иные учителя не оставили следа в памяти Антона. Однако странно, что он забыл Эдмунда Иосифовича Дзержинского, «болезненного и крайне раздражительного», каким его запомнил П. Филевский. Вплоть до 1875 года Эдмунд Иосифович преподавал в гимназии математику, а потом родил сына Феликса, председателя ВЧК и пламенного борца с контрреволюцией. Антон помнил лишь тех преподавателей, которые учили его на протяжении всех гимназических лет, а также тех, чья судьба сложилась как-то особенно нелепо[16]. В своей взрослой жизни он называл их чинодралами, а их чудачества и жизненные драмы дали богатый материал для чеховской прозы.
В первые годы учебы Антон успехами не блистал и прилежным поведением не отличался. Однако лишь П. Вуков, отвечавший за дисциплину в гимназии, уже после смерти Чехова, откровенно признал это: «Ну конечно, 9 лет глаза мозолил». (Позже он облачил эту мысль в более тактичную форму: «Его идею и острое словечко подхватывали товарищи, и это становилось источником веселья и смеха».) Друзей среди одноклассников у Антона не было – мужскую дружбу он узнает позже. Семейство Чеховых по-прежнему держалось особняком.
Начиная с 1868 года доходы Павла Егоровича стали расти, что позволяло оплачивать образование детей. Вскоре умерла его теща, А. Кохмакова, однако внукам не запомнилось это печальное событие – последние четыре года она пролежала в параличе и была отрезана от окружающего мира.
В 1869 году Чеховы сняли у домовладельца Моисеева двухэтажный кирпичный дом на краю города – мимо проходила дорога, по которой тянулись из степи в порт ломовые извозчики и погонщики скота. Верхний этаж был жилым, и в гостиной поставили пианино. Внизу разместилась лавка, а в боковых комнатах теснились постояльцы и хранились запасы товара. На улице, куда выгоняли зазывать покупателей кого-нибудь из мальчиков или младших Чеховых, над входом красовалась вывеска: «Чай, сахар, кофе и другие колониальные товары». В магазин взяли братьев Харченко, Андрюшку и Гаврюшку, пареньков лет одиннадцати-двенадцати. Они жили с Чеховыми и первые пять лет работали бесплатно. Карманов на одежде, дабы избежать греховного искушения, иметь им не разрешалось, а тумаков доставалось куда больше, чем чеховским отпрыскам. Зато их сразу научили обсчитывать, обвешивать и вместо годного товара подсовывать негодный[17].
В этом самом доме 12 октября 1869 года родился чеховский последыш – дочь Евгения. Семейство разрасталось, однако Чеховы находили место и для постояльцев – еврейских торговцев, монахов, школьных учителей. Один из жильцов, Гавриил Парфентьевич Селиванов, – он сыграет ключевую роль в жизни Чеховых в последние годы их пребывания в Таганроге – днем работал в коммерческом суде, а вечерами наживал деньги, играя в карты в клубе «общественного собрания». Был он холост и тщательно следил за собой: всегда вытряхивал из соломенной шляпы подсолнечную шелуху, которую носило ветром у чеховской лавки. Селиванов скоро был принят в семью и даже называл Евгению Яковлевну мамашей. Еще один квартирант, гимназист Иван Павловский, позже стал собратом Чехова по перу, журналистом. Павловский оставил неизгладимое впечатление в памяти одноклассников. В 1873 году он уехал в Петербург продолжать учебу, но был арестован за революционную деятельность и выслан в Сибирь.
Из верхних окон моисеевского дома была видна новая базарная площадь, одновременно служившая местом гражданской казни. Туда привозили на черной повозке осужденных – у них были связаны за спиной руки, а на шее висели таблички с указанием содеянного. Под барабанный бой преступника возводили на эшафот, привязывали к столбу, читали над ним приговор, а затем отправляли в тюрьму или в ссылку. Евгения Яковлевна и Митрофан Егорович, как и многие таганрожцы, навещали заключенных в праздничные дни.
Благотворительность Павла Егоровича имела свои пределы. Обычно он пускал пожить на двор одного-двух монахов, собирающих пожертвования для монастыря на горе Афон, и сквозь пальцы смотрел на их пьянки. Детям же снисхождения не оказывалось. Невзирая на занятия в гимназии, они имели свои обязанности в лавке и получали наказания за малейшую провинность – через все это прошел и сам Павел Егорович. По его разумению, задания по латыни вполне можно было выполнять, одновременно приглядывая за лавкой – она была открыта с раннего утра до поздней ночи. Позже Александр вспоминал отеческие наставления: «В детстве у меня не было детства… Балуются только уличные мальчишки… За битого двух небитых дают…»
Лавку Павел Егорович оснастил отменно – весы, стол и стулья для покупателей, повсюду полки и шкафы, наверху чердак, по дворе сарай – и торговал всем чем придется. К тому же, всем на удивление, он оказался великим гурманом и за хороший обед продал бы душу дьяволу; горчицу приготовлял собственноручно. В лавке можно было найти первосортные кофе и оливковое масло. Сорок лет спустя Александр пытался восстановить в памяти ассортимент семейного торгового заведения: «Здесь можно было приобрести четверку и даже два золотника чаю, банку помады, дрянной перочинный ножик, пузырек касторового масла, пряжку для жилетки, фитиль для лампы и какую-нибудь лекарственную траву или целебный корень вроде ревеня. Тут же можно было выпить рюмку водки и напиться сантуринским вином до полного опьянения. Рядом с дорогим прованским маслом и дорогими же духами „Эсс-Букет“ продавались маслины, винные ягоды, мраморная бумага для оклейки окон, керосин, макароны, слабительный александрийский лист, рис, аравийский кофе и сальные свечи. <…> Конфекты, пряники и мармелад помещались по соседству с ваксою, сардинами, сандалом, селедками и жестянками для керосина или конопляного масла. Мука, мыло, гречневая крупа, табак, махорка, нашатырь, проволочные мышеловки, камфара, лавровый лист, сигары „Лео Виссора в Риге“, веники, серные спички, изюм и даже стрихнин уживались в мирном соседстве. Казанское мыло, душистый кардамон, гвоздика и крымская крупная соль лежали в одном углу с лимонами, копченой рыбой и ременными поясами».
Отпускал Павел Егорович и кое-какие лекарства. Одно из них, под названием «гнездо», помимо прочего включало нефть, ртуть, азотную кислоту, «семибратнюю кровь», стрихнин и сулему. Оно имело абортивное действие и приобреталось мужьями для своих жен. «Много, вероятно, отправило на тот свет людей это „гнездо“», – заметил как-то уже получивший медицинское образование Антон.
Однако, несмотря на то, что посетителей угощали водкой и сладким сантуринским вином[18], доходу лавка не давала. Не помогали и всякие уловки, например продажа высушенного и подкрашенного спитого чая. Перед важными клиентами Павел Егорович заискивал, а если кому случалось пожаловаться на то, что чай отдает рыбой, а кофе свечным воском, то затрещины и пинки при покупателях доставались Андрюшке и Гаврюшке. (Как-то раз Павла Егоровича за чрезмерное рукоприкладство вызывал мировой судья.) Его же понятия о гигиене даже по тем временам были ниже всякой критики – он, например, уверял сыновей, что мухи очищают воздух. Однажды в бочке с оливковым маслом обнаружил дохлую крысу. Замолчать это происшествие ему не позволила честность, а вылить масло – жадность, к тому же ему очень не хотелось возиться с маслом – процеживать и кипятить его. Тогда он решил пропащий товар освятить, и отец Федор Покровский отслужил в лавке молебен. После этого магазин стали обходить стороной даже самые нетребовательные покупатели. А дохлая крыса стала предвестником краха лавки колониальных товаров Павла Егоровича Чехова.
Глава 4
Театр в жизни и на сцене
1870–1873 годы
Хорошо обустроенный магазин и модно обставленная гостиная, выходившая окнами на две обсаженные деревьями улицы (со временем там появятся газовые фонари), являли собой европейскую вывеску дома Моисеева. За ней же, в тесных спальнях, в сараях во дворе, в кухне без водопровода, скрывалась иная, азиатская, реальность. Образ провинциального дома с душными, полными тараканов задними комнатами при роскошном фасаде пронижет прозу Чехова вплоть до самого последнего рассказа.
Впрочем, европейское преуспеяние так и осталось видимостью – деловой хватки Павлу Егоровичу явно недоставало. Не прошло и года, как через дорогу открылась лавка, предлагавшая тот же самый товар по более низким ценам. Сомнительного качества вино, купленное Павлом Егоровичем в кредит, никак не раскупалось. Долги множились, и фортуна обернулась к Чеховым спиной. В сентябре 1871 года, едва дожив до двух лет, умерла маленькая Евгения. Мать оплакивала ее горше, чем впоследствии смерть взрослых сыновей. Даже через шестнадцать лет, по словам Александра, мать помнила смерть дочери так, «как будто это было вчера».
Павел Егорович увеличил рабочее время магазина и арендовал прилавок на привокзальной площади. Когда доходы от него перестали покрывать даже расходы на горящую там керосиновую лампу, он взял в аренду другую лавку, на Новом рынке, и заставил работать в ней сыновей – к величайшему их огорчению – во время летних каникул. Торговля в лавке открывалась в пять утра, заканчивалась в полночь и тем не менее приносила семейству лишь грошовую прибыль.
Летние каникулы были самым светлым пятном в детской жизни Антона, а рыбная ловля и загородные прогулки стали символом счастья не только в его взрослой жизни, но и в прозе. Однако еще больший след в его душе оставило море. Таганрогские мальчишки удили рыбу со свай в недостроенном порту или проводили время на каменистом пляже бухты Богудония. Как-то, ныряя, Антон разбил себе голову, и оставшийся шрам впоследствии указывался как примета в документах, удостоверяющих его личность. Здесь, у моря, он сиживал с удочкой – нередко по соседству с инспектором Дьяконовым (картина напоминала сошедшихся у водопоя хищника и его жертву). На море мальчишки приходили за бычками. Пойманную рыбу сажали на кукан и держали в воде, чтобы сохранить ее свежей до рынка. На обратном пути было чем развлечься – озорники взрезали мешки, лежащие на медленно тянущихся в город подводах, и таскали из них мандарины и грецкие орехи. Если извозчик успевал заметить воришку, тому доставалось по спине кнутом[19]. На рыбалке Антон обретал покой, которого ему так не хватало дома. А вот на пустыре можно было вволю порезвиться – там они со школьным приятелем Андреем Дросси ловили щеглов. (Братья Чеховы, уже став взрослыми, держали в доме певчих птиц, которые свободно летали по комнатам.) Манило к себе и таганрогское кладбище – суровость его православных крестов, пышность сработанных итальянцами надгробий и нескончаемое тление отбросили тень на всю чеховскую прозу. Здесь Антон ловил восковым шариком тарантулов[20].
Даже в детстве море и река Миус навевали Антону грустные мысли, которые отозвались memento mori в его поздних рассказах. В письме к своему покровителю Григоровичу Чехов в 1886 году писал: «Когда ночью спадает с меня одеяло, я начинаю видеть во сне громадные склизкие камни, холодную осеннюю воду, голые бревна – все это неясно, в тумане, без клочка голубого неба. Когда же я бегу от реки, то встречаю по пути обвалившиеся ворота кладбища, похороны, своих гимназических учителей».
Жизнь Антона стала чуть привольнее. Он обследовал окрестности города, навещал одноклассников. У тети Фенички можно было безнаказанно драться подушками, а в гостях у таганрогских чиновников и купцов – на какое-то время забыть о суровом семейном распорядке. У Антона стали проявляться признаки его взрослых недугов – головные боли и расстройство пищеварения, в то время называвшееся «катар желудка», или «перитонит». Недомогания приписывались купанию в холодной воде. Летом одолевали приступы малярии. Вообще, кишечные расстройства и постоянный кашель за болезнь не считали. При том, что Евгения Яковлевна выказывала тревожные симптомы – кровохарканье, приступы лихорадки, тетя Феничка непрерывно кашляла и заметно теряла силы, а дядя Ваня Морозов к тому времени уже умер от туберкулеза, – никто не мог предположить, что эта роковая болезнь настигнет и Антона. Пока его жизненных сил хватало, чтобы противостоять инфекции. Антон в детстве и Чехов в зрелые годы – это два разных человека. Облик широкоплечего и круглолицего молодца середины восьмидесятых годов совсем не вяжется со столь знакомым нам портретом писателя с изможденным от страданий лицом и впалой грудью. Кстати, в школе его, большеголового, дразнили «бомбой».