– Извините, мама, – сказал он, – я нечаянно.
Папа всегда называл бабушку на «вы». В других семьях такого обращения к родителям я никогда не слышал. Ни тогда, ни сейчас.
– Я больше не буду! – пропищал я из-за бабушкиной спины.
– Узнаю, что материшься… – Папа не договорил, погрозил сжатым в руке ремнём и вернулся к гостям, продолжать застолье.
Я сам себе поклялся – больше никогда! И держал клятву аж до третьего класса. Когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась, но об этом потом…
Интересно, каким бы я стал, если бы этот комсомолец не поймал нас с Вовкой на месте преступления? Может быть, таким, как Гера? Разучил бы весь его лексикон, начал бы курить раньше, чем начал? Научился бы плевать через зубы, не заплёвывая грудь?.. В общем, выводы я тогда сделал. Правда, не на всю оставшуюся жизнь. Но таким, как Гера, не стал.
А вот ещё что интересно! Сделал бы я эти выводы, если бы точно знал, как знаю это сейчас, что мой папа к утру напрочь забудет об инциденте? Наверное, нет. Если бы я это знал, я бы не был я – наивный семилетний пацан, бабушкин любимчик, которому в будущем всегда придётся учиться на собственных ошибках, а не на ошибках других, как это делал… по-моему, Бисмарк. Я не умел приспосабливаться. Впрочем, так и не научился. В детстве верил бабушке, родителям и учителям, не подвергал сомнениям их слова и поучения. Позже стал верить сначала газете «Пионерская правда», потом «Комсомольская правда», потом просто «Правда». Верил, что коммунизм – светлая мечта человечества, которую именно мне надо сделать былью. Тщательно готовясь к школьным политинформациям, свято верил, что Израиль – агрессор, что всё население Африки поголовно голодает, а негров в США до такой степени замордовали проклятые американцы, что они спят и видят, как бы сбежать в Советский Союз. Позже, неся службу за рубежом моей родины в Центральной Группе Войск, верил, что выполняю свой интернациональный долг, что тем самым спасаю дружескую Чехословакию от натовских поползновений. Свято верил в это и не считал себя оккупантом. Верил также, что Солженицын – клеветник и капиталистический наймит. Что стремиться к материальному благополучию гнусно, пошло и даже преступно. Верил, что, правда – это то, во что я верил. Верил… Господи! В какую ерунду я верил! Долго верил. Во что-то и сейчас верю.
Так. Не обо всём сразу. Решил начать с детства, буду вспоминать детство.
Серафима…
Почему-то не с неё я начал свои воспоминания. Наверное, потому, что встретился с ней не в семь лет, а в десять. Чтобы хронологию не нарушать? Наверное… И, наверное, это неправильно.
Серафима… Воспоминания о ней – самые светлые, и, одновременно – самые грустные в моей памяти…
Итак, когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась. Родители развелись. Я остался с отцом. Был суд, который я помню смутно. Помню только тётку, которая пришла в наш дом. Саму тётку не помню, совершенно не помню, как она выглядела. Я тогда ещё «тётками» не интересовался. Одета она была в чёрное, вот это помню. Она меня спросила, с кем я хочу быть – с мамой или с папой. Я ответил очень конкретно: с бабушкой. Нет, настаивала тётка, с мамой или с папой? Я посмотрел на бабушку и твёрдо сказал: с папой.
Я остался с отцом потому, что хотел оставаться с бабушкой, с папиной мамой. У меня просто не было иного выбора. Маме я не особенно был нужен. Она потом постоянно уверяла меня в обратном, но я всегда знал, что маму больше заботит её личная жизнь и нравятся другие дяди. Я это знал. Мне, конечно, и бабушка кое-чего говорила про маму и про то, что с мамой мне будет плохо, но я точно могу сказать – про маму я знал сам. Тому причиной была моя природная наблюдательность и рассуждения о жизни видавшего виды Геры и более сообразительного моего друга Вовки Лукина. Папа тоже был мне не особенно дорог. Если у мамы на уме (и не только на уме) были другие дяди, то у папы – работа, работа и работа. Одна работа… Ха! Как вскоре выяснилось, не одна работа была на уме у моего папы.
Собственно говоря, всё своё детство, отрочество и юность я прожил с бабушкой. Папе на работе дали другую квартиру, и мы переехали на Ботанический жилмассив. И стали жить втроём – папа, бабушка и я. Это только так называется – стали жить втроём. На самом деле мы жили вдвоём с бабушкой. Папа часто ездил в командировки. Именно в тот период у него было особенно много командировок. Он буквально не вылезал из командировок. А потом… Папе в ту пору было тридцать пять лет. Теперь-то я его понимаю. А тогда не понимал, не желал понять. Он вообще перестал появляться в нашей квартире. А как-то раз пришёл не один, и сказал нам с бабушкой, что женился, а это его новая жена Софья Аркадьевна. Мне было разрешено называть её тётей Соней.
Новая жена отца мне не понравилась с первого взгляда. Мама была светлой, натуральной блондинкой. Я такой светлый в маму (правда, сейчас я стал ещё светлее – поседел). И глаза у меня голубые, мамины. А тётя Соня – чёрная, как цыганка. Глаза навыкат, чёрные, похожие на сливы. И очень уж она широкая была. Ну, просто очень…
Как уже сказал, тётя Соня не понравилась мне сразу. И бабушке она не понравилась. Проводив папу и тётю Соню, бабушка сказала тихо, самой себе: «Надо же, жидовку Вася взял…». Я не знал, кто такая жидовка, жидами мы с пацанами называли воробьёв, но понял, что новая папина жена бабушке не понравилась. За все последующие годы симпатии у меня к мачехе, а у бабушки к снохе, не прибавилось. Впрочем, нас Софья Аркадьевна тоже не особенно жаловала. У неё был мой папа и ещё своя собственная дочь, родная.
Слава богу, жить все вместе мы не стали. У тёти Сони был дом. Я там бывал позже, раз пять или шесть. Ветхий насыпной барачок на улице Ломоносова (во времена моего детства тот район представлял собой деревню) – я бы в таком жить не хотел. А папа стал жить в этом доме. Инженер по образованию и интеллигент по воспитанию и образу жизни, до тёти Сони ему пришлось капать землю, таскать мешки с углём и картошкой, вообще – что-то постоянно таскать на загривке. Может быть, это и свело его рано в могилу? А может, у нас это наследственное? Мой дед тоже молодым умер. Правда, он сильно израненным с войны пришёл… Я деда никогда не видал, только слышал бабушкины рассказы и видел его ордена и медали. Бабушка хранила их в коробочке с ватой на дне, а коробочку держала в сундуке. Куда потом, после смерти бабушки, девалась эта коробочка, не знаю. Наверное, папа забрал её себе ещё раньше. Почему-то я никогда его про ту коробочку не спрашивал. И не видел её больше никогда.
Итак, в десять лет я оказался один – без друзей (все мои старые друзья остались там, откуда я уехал), без родителей (они каждый жили своей жизнью), в другом районе города (в самом что ни есть хулиганском), в другой квартире (в сыроватой двухкомнатной хрущёвке после светлой полногабаритной трёхкомнатной), и числа десятого сентября пошёл в другую школу. Школа мне не понравилась.
С пацанами, учениками из моего класса, я сошёлся быстро. Но это случилось на перемене. А посадили меня за одну парту с девчонкой, с ней с первой я и познакомился.
– Тебя как зовут? – спросил я её.
– Сима, – прошептала она.
– Чего ты там пищишь? – грубо сказал я, потому что не расслышал, и потому что в моём детстве общаться с девчонками иначе было не принято.
– Меня зовут Серафимой, – сказала она чуть громче. – А тихо я говорю, потому что урок идёт.
– Ты, наверное, отличница?
– Да, я учусь хорошо.
– А меня Женькой зовут. Списывать будешь давать?
Сима дёрнула плечиком, поджала губки, сложила ручки, как примерная ученица и стала слушать урок. Я внимательно на неё посмотрел и подумал: «Подумаешь… Пигалица! Сикарашка какая-то. К тому же черномазая, как цыганка. Как тётя Соня…»
После перемены у меня появились новые друзья – Серёга Косовыев, Вовка Уваренцев, Борька Тубаров и Юрка Соломкин. Вообще-то все ученики моего нового класса стали моими новыми друзьями, но эти четверо – в особенности. С Борькой Тубаровым мы не прекращаем встречаться и по сей день… Вообще-то вру, преувеличиваю. Не виделись мы с Борькой уже давно, с самого Нового года. А уже май, скоро пять месяцев будет со дня нашей последней встречи. Борька даже не знает, что я того… Надо позвонить, пусть хоть на похороны придёт. Может, потом и на могилу приходить станет. Хотя, какая мне разница?..
Парты в классе были все укомплектованы учениками, свободных мест не было, да и пересаживаться с места на место нельзя было – в те годы самовольные пересаживания не приветствовались учителями. Мы так и остались сидеть с Серафимой за одной партой. И просидели, практически не замечая друг друга, до седьмого класса. Ну, не то чтобы совсем не замечая, демонстративно. Нет. Не дружили мы с ней просто, да и всё. Для меня Сима была не хуже и не лучше других девчонок.
А к концу седьмого класса я в Симу влюбился. Да как! Втрескался! Может, время подошло? Все влюбляются в тринадцать-четырнадцать лет. А в кого ещё мне было влюбляться, как не в соседку по парте, с которой просидел рядом целых три… да нет, почти четыре года?
Сидели, как сейчас помню, на химии. Симу вызвали к доске. Она химию любила и знала отлично. Когда Сима отвечала, весь класс переставал разговаривать и слушал её внимательней, чем учителя химии Сергея Прокопьевича Иванова, Прокопыча. Сима стояла у таблицы Менделеева с указкой в руке и была такой… в общем, я вдруг увидел её другой. Как пишется в книгах, я неожиданно прозрел. И увидел красоту Серафимы. Луч весеннего солнца запутался в её каштановых волосах и от этого они казались искрящимися и засветились, словно костёр запылал на голове. А смуглое лицо от свечения, исходящего от этого костра, не то чтобы посветлело, а стало таким живым и, одновременно – совершенно нереальным. Это я сейчас так красиво описываю, употребляя слова, которых не говорил в четырнадцатилетнем возрасте. Я тогда сидел, как истукан и думал: «Ни фига себе! Симка-то, оказывается… красивая». Она случайно остановила свой взгляд на мне, увидела что-то в моих глазах и вспыхнула, словно хотела совсем сгореть. Кое-как закончив ответ (ей повезло, Прокопыч не стал дослушивать до конца, отпустил, поставив в журнал очередную пятёрку), Сима вернулась за парту и сидела вся какая-то напряжённая. Я был напряжён не меньше её, но всё-таки смог выдавить из себя:
– Пойдём сегодня в кино после химии?
– Пойдём, – как всегда тихо ответила она, – все же идут.
– Нет, не со всеми.
Сегодня в ДК имени Кирова шли «Сыновья Большой Медведицы». Мы любили фильмы про индейцев. Мы тогда ещё не знали, что такие фильмы называются вестернами. Мы переживали и болели за индейцев и люто ненавидели шерифа. И очень хотели, чтобы индейский томагавк расколол его башку.
Ещё на первой перемене мы всем классом решили идти на этот фильм. Химия была последним уроком.
Сима удивлённо на меня посмотрела:
– Как это не со всеми?
– Вдвоём.
– Как это? Все же идут. Как мы…
– А мы не в ДК Кирова, мы в «Победу» поедем.
Услышать ответ Серафимы мне не дал Прокопыч, он вызвал меня к доске. Я вышел и стал лепетать что-то несусветное. Я смотрел на Симу, а она смотрела на меня, и краснела. Я не понимал от чего – от того, что ей было за меня стыдно, за то, что я несу полную чушь, или отчего-то другого?
– Садись, Игнатов, – вздохнул Прокопыч. – Извини уж, но тройку, даже с минусом, я тебе поставить не могу. Двойка. Иди и учи. И бери пример со своей соседки. Чтобы химию понимать, её любить надо. Как Серафима Оленина её любит.
Химию я так и не смог полюбить, а вот с Симой мы в тот день всё-таки поехали в «Победу». Билетов купить не смогли. Ни в большой, ни в малый зал. Они были, но только на вечерние сеансы, а Сима сказала, что это слишком поздно, ей к восьми домой надо. Сима даже расстроилась, а я совершенно не расстроился. Чёрт с ними с билетами! Мы гуляли по Первомайскому скверу и ели мороженное в кафе – в пристройке к старому дому.
– Ты когда школу закончишь, куда поступать будешь? – спросил я её, – на химический?
– Почему?
– Ты ведь химию любишь.
– Люблю. Но кроме химии я ботанику люблю, биологию, природоведение. У меня знаешь, сколько дома цветов разных? Мне их папа из экспедиций привозит, а я развожу. Кое-что приживается, что-то нет… Так что насчёт института я ещё не решила…
Ну конечно! Кто в четырнадцать лет определился – кем хочет стать? Я, например, совершенно не знал, чего хочу. Это обычно позже приходит, когда последний школьный звонок практически уже зазвенел. А иногда и вовсе не приходит. Либо родители говорят: будешь поступать туда-то. Либо приятель твой с ВУЗом определился, а ты с ним за компанию. Либо… всё равно куда, лишь бы не в армию. Ко мне знание того, кем я хочу стать, так и не пришло. И в армию идти я сам решил. Послужу, думал, потом определяться буду.
– …Я ещё не решила. Может, как папа буду.
– А кто у тебя папа?
– Вулканолог.
– А это что за профессия такая? Колёса что ли вулканизирует? – я захихикал, как идиот.
Идиотом-то я не был, я прекрасно знал, что это за профессия – вулканолог. А спросил глупость и захихикал, потому что вдруг вспомнил увиденную недавно вывеску над мастерской, в которой осуществляли вулканизацию резинотехнических изделий. Там слово «вулканизация» было написано очень своеобразно. Слева – «вулкан» (снизу вверх), в самом верху крупно горизонтально – «ИЗ», а справа (сверху вниз, но не как продолжение слова, не так, словно надпись переламывается, а как бы отдельно от всего) – «ация». Над буквой «и» в слове «ация» кто-то поставил чёрточку, получилась «й». Посредине было нарисовано колесо и пар над ним. Не нужно иметь богатое воображение, чтобы прочитать: «Вулкан из яйца». Даже наоборот – разобрать, что на вывеске написано «Вулканизация», для этого нужно обладать неслабым воображением.
Вспомнил, стало смешно, я и рассмеялся. И глупость сморозил. А Серафима обиделась.
– Дурак, – спокойно сказала она, слишком уж спокойно. И слегка побледнела. Сима всегда бледнела, когда сердилась. – Вулканолог – это человек, занимающийся изучением деятельности вулканов.
– Сим, извини, – стал оправдываться я, – я знаю, кто такие вулканологи. Прости. Я тут просто недавно одну вывеску увидел…
И, чтобы реабилитироваться в глазах возлюбленной, я тут же принялся рассказывать Симе о вывеске над мастерской. Потом взял из папки карандаш и нарисовал на последней страничке тетради по химии эту смешную надпись. Мы вместе с Симой посмеялись. Слава богу, мне удалось её рассмешить и мы не поссорились в день нашего первого свидания.
2. Пятьдесят девять
Что-то сегодня совсем раскис. Прямо с самого утра делать ничего не хочется. Может, непогода так на меня действует? Май на подходе, а хмуро, как осенью. Даже встать, чтобы кофе сварить – лень. Жить лень… Но надо. Ещё не всё перевспоминал. Поживу чуток. Чтобы вспомнить.
А вообще… кому они нужны, мои воспоминания?
Мне нужны. Сам задал вопрос и сам же на него ответил.
А почему мне нужны мои воспоминания, я не знаю. И знать не хочу. Просто чувствую, что мне надо всё вспомнить. Если смерть придёт, а я не успею довспоминать до конца свою жизнь, мне, наверное, будет обидно…
Ха! Обидно. Мне уже всё равно будет, так как меня самого не будет.
И всё-таки я должен вспомнить всё. Ладно, полежу ещё немного и сварю себе кофе. Полежу… повспоминаю.
Серафима…
Я представил Симу такой, которой она была в четырнадцать лет – юной, свежей, обалденно очаровательной в этой юности и свежести. Пахло от неё какими-то неизвестными духами. Нет, не духи это были, в те далёкие времена четырнадцатилетние девчонки не пользовались ни духами, ни тушью, ни помадой. Это был запах цветов и деревьев, которые она держала у себя дома в горшочках. Запах жизни…
Неожиданно мои воспоминания были прерваны звуком открываемой двери. Это Егор пришёл, у него ключ от моей квартиры.
– Евгений Васи-ли-ич, – услышал я его голос. Я не отозвался – сам войдёт и увидит, что я ещё жив.
Егор что-то долго возился в прихожей, ботинки, наверное, снимал. Он всегда ходил в ботинках с высокими бёрцами и со шнуровкой чуть не до самого колена. Не всегда, а когда на улице грязь. А сегодня, как и вчера и позавчера, на улице грязь. Дождь идёт третий день.