Моя рыба будет жить - Рут Озеки 9 стр.


Нао

1

Дзико Ясутани – моя прабабушка с папиной стороны, и у нее было трое детей: сын по имени Харуки и две дочери, Сугако и Эма. Вот наше семейное древо:



Эма была моей бабушкой, когда она вышла замуж, Дзико усыновила ее мужа Кэндзи, чтобы он занял место Харуки, убитого во Вторую мировую. Не то чтобы кто-то мог заменить Харуки, но семье нужен был сын, чтобы имя Ясутани не исчезло.

Харуки был папин дядя, и Эма назвала папу в его честь. Харуки № 1 был пилотом-камикадзе, что, если подумать, довольно странно, потому что до войны он был студентом философского факультета в Токийском университете, а мой папа, Харуки № 2, очень любит философию и все время пытается себя убить, так что, думаю, можно сказать, самоубийство и философия – это семейное, по крайней мере, для всех Харуки.

Когда я сказала об этом Дзико, она мне напомнила, что вообще-то Харуки № 1 не хотел совершать самоубийства. Он был просто молодым парнем, любил книги и французскую поэзию, он даже не хотел драться на войне, но они его заставили. Они тогда всех заставляли драться на войне, хотел ты этого или нет. Дзико говорит, в армии Харуки терпел издевательства из-за любви к французской поэзии, так что вот еще две семейные черты: интерес к французской культуре и быть жертвой издевательств.

Короче, из-за того, что Харуки был убит на войне, сначала его сестра, Эма, а потом и мой папа стали носить фамилию Ясутани, и в итоге сегодня я – Нао Ясутани. И, так на минуточку, когда я смотрю на семейное древо, мне сильно не по себе – ты только погляди, все зависит от МЕНЯ. И поскольку заводить детей я не собираюсь, это, типа, все. Капут. Финито. Сайонара, Ясутани.

Кстати, об именах – бабушку Эму назвали в честь Эммы Голдмен, героини Дзико. Эмма Голдмен была знаменитой анархистской дамой давным-давно, когда Дзико еще не выросла, и Дзико думает, что она была реально крута. Эмма Голдмен написала автобиографию под названием «Жить моей жизнью», и Дзико все подсовывает ее мне, чтобы я ее почитала, но я слишком занята – живу своей собственной жизнью или пытаюсь понять, как это дело прекратить.

Младшую дочь Дзико назвала Сугако, в честь Канно Сугако, еще одной героини Дзико и знаменитой анархистки. Она стала первой женщиной, повешенной в Японии за измену родине. Сегодня Канно Сугако назвали бы террористкой, потому что она пыталась подорвать императора бомбой, но стоит послушать, как Дзико о ней рассказывает, – сразу понятно, Ба на это не купишь. Дзико ее просто обожала. Они не были любовницами или там что еще, потому что Дзико была еще совсем ребенком, когда Сугако повесили, и, наверно, даже никогда ее не видела, но я думаю, она была по-своему в нее влюблена – как сейчас девчонки влюбляются в поп-див постарше себя или в женщин-рестлеров. Сугако написала дневник под названием «Размышления на пути к виселице», который мне тоже полагается прочесть. Название крутое, конечно, но почему этим дамам-анархисткам нужно было СТОЛЬКО писать?

Когда папа был маленький, бабушка Эма частенько брала его с собой на север, в храм старой Дзико, куда она переехала, когда стала монахиней, так что они сильно сблизились. Папа сказал, они брали меня с собой на поезде пару раз, когда я была еще младенцем, но потом мы переехали в Саннивэйл, и я больше не видела Дзико, пока папу не вытащили с рельс и я не узнала, что он за человек.

2

Инцидент со скоростным экспрессом до Чуо стал для нас поворотным моментом, хотя все мы притворялись, что ничего такого никогда не случалось. После Инцидента папа начал постепенно удаляться от мира и превращаться в хикикомори[41], а до мамы наконец дошло, что, если кто-то в этой семье и добудет работу, это явно будет не папа. Она перестала ходить в аквариум созерцать медуз, обзавелась симпатичным костюмом и корпоративной стрижкой, обзвонила кучу однокурсников из университета и умудрилась устроиться на работу административным ассистентом в издательский дом, публиковавший академические журналы и учебники. Если ты хоть что-то знаешь про устройство японских компаний, тебе должно быть понятно, насколько это круто, потому что хотя должность и была для зеленых новичков и деньги платили отстойные, это было обалденно, потому что ей было тридцать девять, а никто не нанимает тридцатидевятилетних ОЛ[42].

Теперь у нас имелся папа, прячущийся в квартире, и мама, которая приносила в дом плюшки, что оставляло проблему в лице меня. Новый школьный год начался в марте, и я каким-то образом смогла попасть в девятый класс, но идзимэ стало только хуже. До того мне удавалось скрывать маленькие шрамы и синяки от щипков на руках и ногах, но потом у нас сломалась ванна. Она всегда текла и вечно была покрыта черной плесенью, но, по крайней мере, ей можно было пользоваться, но когда сломался обогревательный элемент и хозяин не стал его чинить, хотя он вроде как был папиным другом, мы начали ходить в сэнто[43].

Я знала, если мама увидит меня голой и крупным планом, разоблачение неизбежно. Так что в первый раз, как мы пошли, я вся была такая: «Ах, какой ужас! Ни за что не разденусь перед всеми этими бабушками!». И не то чтобы я притворялась. Наконец маму это задолбало и она оставила меня в раздевалке, я все-таки разделась и пошла за ней, прикрываясь спереди идиотским маленьким полотенцам и желая умереть. Я помню только, что старалась не глядеть ни на что, кроме собственных ног, и жутко краснела, стоило мне случайно увидеть чей-нибудь сосок. Если я и научилась чему-то в жизни, превратившись из ребенка технояппи среднего достатка из Саннивэйла, Калифорния, в ребенка безработного лузера из Токио, Япония, так это тому, что человек может привыкнуть к чему угодно.

После того первого раза я старалась ходить мыться, пока мама была на работе. Ходить в сэнто с утра приятнее, потому что в ванных мало народа и всегда можно найти местечко у крана и наблюдать за тем, что происходит вокруг. В нашем районе в этот час в сэнто собирались в основном реально старые бабушки и хостесс из баров – они готовились к работе, и подсматривать было интересно и за теми, и за другими.

Это было здорово, правда. В Саннивэйле, Калифорния, у тебя немного шансов увидеть обнаженных дам, кроме как порнозвезд с журнальных обложек на заправке, а это нельзя назвать реалистичными впечатлениями. И на фото никогда не будет по-настоящему старых бабушек, потому что это, наверно, незаконно или вроде того, так что мне было очень интересно – с научной точки зрения. То есть понимаешь, хостесс стройные и кожа у них гладкая, и хотя грудь и талия и бедра у всех разной величины, все они молодые и выглядят, в общем, одинаково. Но бабушки… Блин! Вот они абсолютно разных размеров и форм, у одних грудь огромная и жирная, а у других – просто лоскутки кожи с сосками, похожими на дверные ручки, и животы, как пенка на молоке, когда ты ее сдвигаешь в сторону ложкой. Мне тогда нравилось играть в игру – мысленно собирать пары из бабушек и хостесс, представлять, какое молодое тело превратится в какое старое, и как эти симпатичные грудки увянут, став вот теми грустными старыми лоскутками, или как живот надуется или опадет и съежится. Странно это было, вроде как ты видишь время на убыстренной перемотке – знаешь, такой мгновенный буддизм?

Особенно меня зачаровывали хостесс и их гигиенические процедуры. Я иногда шла за ними в сауну и наблюдала, как они удаляют омертвевшую кожу с тел особыми кисточками и бреют лица крошечными бритовками пастельных цветов. Что они там брили? Нельзя сказать, чтобы у них бороды росли. Когда они только заходили, сразу видно было, они только что проснулись – они постоянно зевали и говорили «доброе утро», даже если дело шло уже к вечеру, но вообще много они не разговаривали, и глаза у них были опухшие и налитые кровью от похмелья. Но всего через час, после бани, они были разогретые, розовые и душистые, и когда, обсушившись, сидели в раздевалке в кружевном белье и накладывали макияж, они уже смеялись и болтали вовсю о своих вчерашних клиентах. Когда они начали меня узнавать, то даже стали поддразнивать насчет груди, которая тогда начала у меня расти, и ты, наверно, подумаешь, мне было стыдно – но стыдно мне не было. Я втайне даже была польщена, что меня заметили. Я ими восхищалась. Я думала, они храбрые и ведут себя как свободные женщины, и делают именно то, что хотят, и, наверно, поэтому мама решила, что это для меня не слишком здоровая среда. Теперь она заставляла меня ждать до после ужина, а это самое дурацкое время – сплошь занудные мамаши и их доставучие дети, а еще тетеньки средних лет с крашеными волосами, которым больше всех надо, и они любят разглядывать тебя и комментировать то, что никак их не касается. И уж конечно, одна из них заметила мои синяки, хотя я старалась держаться в дальнем углу и прикрываться по мере возможности, и очень громко сказала:

– Опа! Что это с тобой случилась, девочка? У тебя что, сыпь?

Сначала мама не обратила на это никакого внимания, но эта стерва прямо взяла и позвала ее:

– Окусан, окусан[44]! Что это у вашей дочери с кожей? Она вся в буцубуцу[45]. Надеюсь, это не заразно!

Мама подошла и встала рядом. Я сидела, скорчившись над тазиком, а она взяла меня за запястье и повернула руку, рассматривая внутреннюю сторону, где синяки были гуще всего. Ее пальцы впились мне прямо в кость, и это было побольнее, чем щипки одноклассников.

– Может, ей в воду-то лезть не надо, – продолжала вещать старая грымза. – Вдруг эта сыпь заразная…

Мама отпустила мою руку.

– Тондемонай[46], – сказала она. – Это просто синяки после физкультуры в школе. Играли немного жестко. Верно я говорю, Наоко?

Я только кивнула и сосредоточилась на мытье, на том, чтобы меня не вырвало и чтобы не закричать и не убежать. Мама вернулась в ванну и не сказала мне больше ни слова, пока мы не закончили мыться, но потом, когда мы вернулись в квартиру, она завела меня в спальню и заставила раздеться опять. Папа еще не вернулся из бань. Сэнто были единственным местом за пределами квартиры, куда он еще выбирался, так что он обычно не торопился и иногда позволял себе выпить баночку холодного пива после бани, и квартира была в полном мамином распоряжении, когда она за меня взялась. Она подтянула настольную галогенную лампу поближе к тому месту, где я стояла, и провела тщательный досмотр, и в миллионный раз я подумала, что сейчас умру. Она нашла все синяки, все маленькие шрамы и царапины от ножниц, и даже лысое пятно на затылке, откуда мальчик, сидевший сзади меня, выдирал у меня волосы по одному. Я попыталась соврать, сказала, что это аллергия, потом – что волосы у меня выпадают от стресса, а потом – что это и вправду от уроков физкультуры, потом предположила, что это может быть гемофилия, или лейкемия, или болезнь Виллебранда. Но мама ни на что не купилась, и в конце концов мне пришлось сознаться и рассказать о том, что происходило на самом деле. Я старалась показать, будто в этом нет ничего особенного – мне совершенно не хотелось, чтобы она побежала в школу жаловаться и гнать волну.

– Все в порядке, мам. Правда, ничего личного. Ты же знаешь, какими бывают дети. Я новенькая. Они это со всеми делают.

Она покачала головой.

– Может, ты недостаточно стараешься с ними подружиться, – предположила она.

– У меня полно друзей, мам, правда. Все хорошо.

Ей хотелось мне верить. Я знаю, когда мы только переехали в Токио, она очень переживала, как я там буду в новой школе, но потом она отвлеклась на медуз, а потом – на Инцидент со скоростным экспрессом до Чуо, и какое-то время казалось, что из нашего семейства я приспособилась лучше всех. А еще потом, когда мама влилась в ряды офисного планктона и стала работать на настоящей работе, у нее не было особо много времени беспокоиться из-за школы, не говоря уж о том, чтобы приглядывать, что я там делаю после уроков. Она не хотела, чтобы я зависала с хостесс в банях, но оставлять меня одну с папой в квартире она тоже не хотела, из-за его депрессии и суицидальных тенденций. Думаю, она боялась, что он слетит с катушек, как эти американские папаши, которые расстреливают жен и детей из дробовика прямо в кроватях, а потом идут в подвал и вышибают себе мозги, за тем исключением, что в Японии из-за строгих законов насчет оружия они обычно выбирают вариант с трубами, изолентой, угольными брикетами и семейной машиной. Я знаю, потому что к тому времени у меня уже вошло в привычку вычитывать в газетах статьи про самоубийства и насильственную смерть и страдания. Я хотела знать как можно больше, чтобы быть готовой, когда папа умрет, но тут я вроде как подсела на эти истории, особенно уже потом, когда стала читать их вслух Дзико, чтобы она могла проделать эту свою штуку с благословением и дзюдзу.

Короче, если вспомнить, что со мной делали одноклассники, я бы точно предпочла попытать удачи с папой, особенно если учесть, что машины у нас нет, равно как и дома с подвалом. Но у мамы моей уверенности не было.

– Как насчет дополнительных занятий в школе? – предложила она. – Это же начало учебного года. Ты вроде должна вступить в какой-нибудь клуб? Ты посоветовалась с классным руководителем? Мне, наверно, надо бы с ним поговорить…

Знаешь, как в мультиках, вот кто-то очень удивляется, у него глаза выпрыгивают из орбит, вроде как на пружинках или на резиночках? Честное слово, именно это и случилось, а потом челюсть моя обрушилась на пол, как бульдозерный ковш. Я стояла в белых хлопковых трусиках и маечке посреди спальни, под лучом галогенной лампы и чувствовала тяжесть в желудке, будто большая холодная рыба умирала прямо у меня под сердцем. Я просто глядела на нее и думала, блинблинблин, она же сделает так, что меня убьют. Только что она осмотрела меня всю и видела, что со мной делают мои одноклассники, и теперь предлагает мне проводить в их компании время еще и после школы?

Я к тому времени была убеждена, что папа сошел с ума – тогда я еще думала, только психи пытаются себя убить, но где-то внутри, мне кажется, я все еще надеялась, уж мама-то опять в норме – теперь, когда она прекратила смотреть медуз и нашла работу. Но в тот момент до меня дошло: она столь же безумна и ненадежна, как и папа, доказательством чему служил этот ее вопрос, а это значило, что в моей жизни не осталось никого, чтобы положиться в смысле безопасности. Не думаю, что когда-либо в жизни я чувствовала себя настолько голой и настолько одинокой. Колени у меня обмякли, и я сползла на пол, скорчившись, баюкая рыбу. Она дернулась в последний раз, достав до самого горла, а потом упала обратно вниз и лежала там, судорожно глотая воздух. Я обняла ее. Она умирала у меня на руках. Я собрала одежду с татами и натянула ее, повернувшись к маме спиной, чтобы не видеть ее лица, как она разглядывает мое тело.

– Все будет о’кей, мам. Занятия после школы не такие уж интересные.

Но она меня не слышала.

– Нет, – сказала она. – Знаешь, я думаю, мне все-таки надо поговорить с твоим классным руководителем…

Рыба трепыхнулась в изгибе ребра.

– Не думаю, что это хорошая идея, мам.

– Но Нао-чан, это должно прекратиться.

– Это прекратится. Правда, мам, просто не делай ничего.

Но мама потрясла головой.

– Нет, – сказала она, – я не могу просто стоять и смотреть, как это происходит с моей дочерью.

В ее голосе прорезалось что-то новое – такая очень американская решительная нотка, которая шла в комплекте с ее новой стрижкой и манерой «раз-два, взяли» а-ля Хилари Клинтон, и это реально меня напугало.

– Мам, пожалуйста…

– Симпай синакутэ ии но йо, – сказала она, слегка обнимая меня за плечи.

Не беспокойся? Какая же глупость!

3

Сначала все было тихо, и пару дней я думала, может, она забыла или передумала. Папа, став хикикомори, перестал провожать меня в школу, так что шла я одна, и у меня вошло в привычку приходить в самый последний момент, прямо перед звонком на урок. Еще в привычку у меня вошло убивать время в маленьком храме по дороге, вдыхая благовония, слушая птиц и насекомых. Я не молилась Будде – тогда я считала, он вроде Бога, а в Бога я не верю, что неудивительно, учитывая, насколько жалкими были отцовские фигуры в моей жизни. Но старый Шака-сама не такой. Он никогда не притворялся чем-то бо́льшим, чем мудрый учитель, и теперь я совсем не против ему молиться – это все равно, что молиться старой Дзико.

В саду за храмом есть такой маленький холмик, покрытый мхом; на нем растет скрюченное кленовое дерево и стоит каменная скамейка, и я часто сидела там и смотрела, как бледные кулачки почек разворачиваются в зеленые ладони. Осенью, когда эти самые листья становились бронзовыми и опадали, монах сметал их со мшистого ковра бамбуковой метелкой, а весной он иногда выходил, чтобы выполоть пару сорняков. Этот зеленый холмик был вроде его личного крошечного островка, о котором он заботился, и никогда ничего мне так не хотелось, как стать тоже крошечной и поселиться там, под кленом. Так спокойно там было. Я обычно сидела на скамейке, представляя себе все это, до самого последнего момента, когда надо было уже покидать стены храма, где я была в безопасности, и идти в школу, где безопасности не было, и успеть проскользнуть в ворота в тот самый миг, как затихал последний звонок.

Назад Дальше