Все тут было совсем по-другому, не как у Барбуров, где хоть в целом все были ко мне очень добры, но я вечно то терялся в толчее, то становился мишенью для неловких церемонных расспросов. Я чувствовал себя лучше, зная, что до него можно доехать на автобусе, по Пятой, никуда не сворачивая, и когда я просыпался по ночам – дрожа, в панике, тело снова и снова сводит взрывом, то убаюкивал себя мыслями о его доме, где, почти сам того не понимая, я мог иногда ускользнуть прямиком в 1850-е, в мир, где тикают часы и скрипят половицы, где на кухне стоят медные кастрюли и корзины с брюквой и луком, где пламя свечи клонит влево от сквозняка из приоткрытой двери, а занавеси на высоких окнах в гостиной трепещут и развеваются, будто подолы бальных платьев, в мир прохладных тихих комнат, где спят старые вещи.
Правда, объяснять мои отлучки становилось все труднее (особенно мое отсутствие за ужином), и изобретательность Энди начала иссякать.
– Мне с тобой съездить, поговорить с ней? – спросил Хоби как-то вечером, когда мы с ним ели на кухне вишневый пирог, который он купил на фермерском рынке. – Я буду рад с ней встретиться. Или, хочешь, пригласи ее сюда.
– Можно, – ответил я, подумав.
– Ей, думаю, интересно будет взглянуть на тот чиппендейловский двойной комод – ну тот, филадельфийский, с резной короной. Не покупать, конечно, просто посмотреть. Или, если хочешь, пригласим ее на ланч в “Ла Гренуй”, – он рассмеялся, – или в какой-нибудь местный ресторанчик, который может прийтись ей по вкусу.
– Я подумаю, – пообещал я и уехал пораньше, в угрюмых раздумьях. Помимо затяжного вранья миссис Барбур – про сидение допоздна в библиотеке и несуществующий проект по истории – неловко будет признаваться Хоби, что я выдал кольцо мистера Блэквелла за семейную реликвию.
Но если миссис Барбур и Хоби встретятся, то моя ложь так или иначе выплывет наружу. Скрыть это, похоже, никак не удастся.
– Где ты был? – резко спросила миссис Барбур, выйдя откуда-то из дальней комнаты в вечернем платье, но без туфель, в руке – бокал джина с лаймом.
Так она это сказала, что я учуял подвох.
– Вообще-то, – ответил я, – я был в Южном Манхэттене, навещал маминого друга.
Энди обернулся и вытаращился на меня.
– Вот как? – подозрительно переспросила миссис Барбур, покосившись на Энди. – А Энди мне рассказывал, что ты опять трудишься в библиотеке.
– Сегодня – нет, – сказал я так легко, что сам удивился.
– Что ж, у меня гора с плеч, – холодно сказала миссис Барбур, – а то по понедельникам главный корпус закрыт.
– Мам, я не говорил, что он в главном корпусе.
– Кстати, вы даже, может, его знаете, – продолжил я, чтобы поскорее перевести огонь на себя. – Ну, или слышали о нем.
– О ком? – спросила миссис Барбур, снова переводя взгляд на меня.
– Знакомого, к которому я ездил. Его зовут Джеймс Хобарт. У него магазин антикварной мебели в Южном Манхэттене, ну, то есть не совсем у него. Он там реставратором.
Она свела брови:
– Хобарт?
– Он много с кем тут работает. Иногда, например, с “Сотбис”.
– То есть ты не будешь против, если я ему позвоню?
– Не буду, – с вызовом сказал я. – Он сам предлагал нам всем вместе пообедать. Или, если хотите, можете заглянуть к нему в магазин.
– О, – произнесла миссис Барбур, удивленно помолчав секунду-другую. Теперь ее застали врасплох. Если даже миссис Барбур хоть когда-нибудь и выбиралась южнее Четырнадцатой улицы, я ни о чем таком не слышал. – Ну ладно. Посмотрим.
– Не покупать, конечно. Просто посмотреть. У него там есть симпатичные штуки.
Она моргнула.
– Да, конечно, – сказала она. Миссис Барбур казалась до странного сбитой с толку, взгляд у нее был какой-то растерянный, застывший. – Да, как славно. Конечно, я буду рада с ним познакомиться. Может, мы знакомы?
– Нет, вряд ли.
– Ну, все равно. Прости, Энди. Я должна перед тобой извиниться. И перед тобой, Тео.
Передо мной? Я не знал, что и сказать. Энди, украдкой посасывая кончик большого пальца, только плечом дернул, когда она унеслась из комнаты.
– Что случилось? – тихонько спросил я.
– Она расстроена. Ты тут вообще ни при чем. Платт вернулся, – прибавил он.
Только теперь я обратил внимание на приглушенную музыку, несущуюся из дальнего конца квартиры – тяжелый, нутряной гул.
– А почему? – спросил я. – Что такое?
– В школе что-то случилось.
– Плохое что-то?
– А бог знает, – безучастно ответил он.
– Так у него проблемы?
– Похоже на то. Но все молчат.
– Но что случилось-то?
Энди скривился: да черт его знает.
– Когда мы пришли из школы, он уже был дома – музыка играла. Китси обрадовалась, помчалась, чтоб сказать привет, а он разорался и захлопнул дверь прямо у нее перед носом.
Я вздрогнул. Китси боготворила Платта.
– Потом пришла мама. Пошла к нему в комнату. Потом долго сидела на телефоне. Что-то мне подсказывает, что и папа уже домой едет. Они сегодня вечером должны были ужинать с Тикхорами, но, кажется, все отменилось.
– А с ужином что? – спросил я, помолчав немного.
Обычно в будни мы с Энди ужинали возле телика, заодно делая домашку, но раз Платт дома, мистер Барбур вот-вот появится и все планы на вечер отменены, то, похоже, нас ждал ужин в кругу семьи.
Энди характерным жестом – суетливо, по-старушечьи, поправил на носу очки. И хоть у меня волосы были темные, а у него светлые, я лишний раз отметил, до чего в этих подобранных миссис Барбур очках, точь-в-точь как у Энди, я выгляжу как его брат-зубрила – я это особенно стал замечать с тех пор, как одна девчонка в школе обозвала нас “братья Глупики” (или, может, “братья Тупики” – да и какая разница, все равно, комплиментом это уж точно не было).
– Давай-ка дойдем до “Серендипити” и съедим по гамбургеру, – сказал Энди. – Что-то мне совсем не хочется тут быть, когда папа придет домой.
– И меня возьмите! – неожиданно прискакала и чуть не врезалась в нас раскрасневшаяся, запыхавшаяся Китси.
Мы с Энди переглянулись. Китси даже на автобусной остановке старалась встать от нас подальше.
– Ну пожалуйста, – провыла она, глядя то на меня, то на Энди. – Тодди на футбольной тренировке, у меня деньги есть, не хочу с ними тут одна оставаться, ну пожалуйста!
– Слушай, ну пусть, – сказал я Энди, и Китси одарила меня благодарным взглядом.
Энди сунул руки в карманы.
– Ладно, – сказал он безо всякого выражения.
Они словно две белые мышки, подумал я, только Китси – мышка-принцесса, комочек сахарной ваты, а Энди – скорее понурый, анемичный мышонок из зоомагазина, которого покупаешь, чтоб скормить боа-констриктору.
– Шевелись тогда. Живо! – сказал он, потому что она все стояла, раскрыв рот. – Ждать я тебя не собираюсь. И деньги не забудь, потому что платить за тебя я тоже не собираюсь.
13.
Чтоб поддержать Энди, я пару дней после этого не ездил к Хоби, хоть атмосфера в доме была такой напряженной, что уехать так и подмывало. Энди был прав: никак нельзя было понять, что же такого натворил Платт, потому что мистер и миссис Барбур вели себя так, будто ничего не случилось (да только видно было – случилось), а сам Платт молчал как рыба и за едой сидел угрюмо над своей тарелкой, завесив лицо волосами.
– Уж поверь мне, – сказал Энди, – лучше, когда ты здесь. Они разговаривают и хоть как-то стараются быть нормальными.
– Как по-твоему, что он сделал?
– Честно, не знаю. И знать не хочу.
– Да хочешь.
– Ну да, – сознался Энди. – Но я правда вообще без понятия.
– Как думаешь, он списывал? Воровал? Жевал жвачку в церкви?
Энди пожал плечами:
– В прошлый раз, когда у нас с ним были проблемы, он ударил кого-то по лицу клюшкой для лакросса. Но и тогда все было не так. – И вдруг, совершенно неожиданно: – Мама больше всех любит Платта.
– Думаешь? – уклончиво переспросил я, хоть и знал, что это чистая правда.
– Папина любимица – Китси. А мама любит Платта.
– Тодди она тоже очень любит, – сказал я и только потом сообразил, как это прозвучало.
Энди поморщился:
– Если б я не был так похож на маму, – сказал он, – то решил бы, что меня подменили в роддоме.
14.
Отчего-то во время этого тягостного антракта (наверное, потому что загадочные проблемы Платта напомнили мне о моих собственных) мне в голову пришла мысль: может, стоит рассказать Хоби про картину, ну или – по крайней мере – как-то туманно коснуться в разговоре этой темы и посмотреть, как он отреагирует. Но я совсем не знал, как к этому подступиться. Картина так и лежала дома, там, где я ее бросил, в сумке, которую я принес из музея. В тот жуткий день, когда я заходил домой за школьными вещами, сумка так и стояла там, возле дивана, и я старательно обходил ее, будто бомжа с протянутой рукой на тротуаре, все время спиной ощущая бледный холодный взгляд миссис Барбур, которая стояла в дверях, скрестив руки на груди, и оглядывала нашу квартиру и мамины вещи.
Все было так сложно. Стоило мне вспомнить о картине, и у меня живот сводило, так что первым побуждением было прихлопнуть крышку, подумать о чем-то другом. К несчастью, я затянул с этим своим молчанием, а теперь и вовсе казалось, что открывать рот уже поздно. И чем больше времени я проводил с Хоби, с его изувеченными хепплуайтами и чиппендейлами, со старыми вещами, о которых он так усердно заботился, тем больше понимал, как нехорошо про это молчать. А что если кто-то найдет картину? Что со мной будет? Например, домовладелец мог зайти в квартиру – у него же был ключ, хотя, даже если он и зашел бы, вряд ли прямо сразу на нее бы наткнулся. И все равно я понимал, что играю с огнем, оставив ее валяться там и оттягивая принятие решения.
И дело-то было не в том, что мне не хотелось ее возвращать, если б можно было ее вернуть каким-нибудь чудесным способом, силой мысли, например – вернул бы в ту же секунду. Но я никак не мог придумать, как бы сделать это так, чтоб еще не подвергнуть опасности ни картину, ни себя самого. После взрыва по всему городу расклеили объявления о том, что вещи, оставленные без присмотра, будут уничтожать на месте, и это положило конец большинству моих гениальных планов куда-нибудь ее анонимно подбросить. Любой подозрительный чемодан или сверток и проверять не станут, взорвут и всё.
Я знал только двух взрослых, которым теоретически мог бы довериться: Хоби и миссис Барбур. Из них двоих Хоби виделся мне куда более приятным и куда менее устрашающим вариантом. Хоби гораздо легче будет объяснить, как получилось, что картина оказалась у меня. Что я взял ее типа по ошибке. Что выполнял просьбу Велти, что был контужен. Не понимал до конца, что делаю. Что совсем не хотел так долго ее у себя держать. Но мне, в бездомной моей неприкаянности, казалось полным безумием открыть рот и признаться в том, что многие, как я знал, сочтут серьезным преступлением. И тут, как по совпадению, когда я уже стал понимать, что ждать больше не могу и надо что-то делать, мне в “Таймс”, в разделе деловых новостей, на глаза попался маленький черно-белый снимок картины.
Скорее всего из-за напряженной обстановки, воцарившейся в доме после Платтова позора, газеты стали иногда ускользать из кабинета мистера Барбура, где они сначала разлетались на страницы и появлялись уже частями, по полосе-другой. Кое-как сложенные, страницы эти валялись возле обернутого в салфетку стакана с содовой (визитной карточки мистера Барбура) на журнальном столике в гостиной. Статья была длинная и нудная, напечатана была ближе к концу раздела – потому что про индустрию страхования: про финансовые трудности, связанные с устройством крупных художественных выставок в период экономической нестабильности, и в особенности про то, как сложно страховать предметы искусства, вывозимые на выставки за рубеж. Но мое внимание в первую очередь привлекла подпись под фотографией:
“Щегол”, уничтоженный шедевр Карела Фабрициуса (1654).
Забыв про все на свете, я уселся в кресло мистера Барбура и принялся вглядываться в плотно набранный текст в поисках каких-либо упоминаний о моей картине (я уже тогда начал думать о ней как о своей, так легко проскользнула эта мысль, будто я ей всю жизнь владел).
Законы международного права вступают в силу при культурном терроризме такого масштаба, который потряс не только сообщество ценителей искусства, но и финансовый мир. “Невозможно оценить потерю даже одного из этих шедевров, – говорит лондонский страховой аналитик Мюррей Твитчелл. – Двенадцать произведений искусства утеряны и предположительно уничтожены, и еще двадцать семь – серьезно повреждены, хотя некоторые, возможно, и удастся отреставрировать”. Представители компании “Арт Лосс” – создатели международного реестра утраченных произведений искусства бесполезно, по мнению многих, попытались…
Продолжение статьи было на другой странице, но тут как раз в комнату вошла миссис Барбур, и газету пришлось отложить.
– Тео, – сказала она, – у меня есть к тебе предложение.
– Какое? – настороженно спросил я.
– Не хочешь летом поехать с нами в Мэн?
На мгновение я от радости аж опешил.
– Да! – сказал я. – Ух ты! Как круто!
Даже она не удержалась от улыбки, ну самую малость.
– Хорошо, – сказала она, – Ченс уж точно будет рад занять тебя работой на яхте. Мы, похоже, в этом году выдвинемся пораньше – ну, то есть Ченс с детьми поедет пораньше. А я доделаю кое-какие дела в городе и присоединюсь к вам через недельку или две.
Я был так счастлив, что не знал, что и сказать.
– Посмотрим, понравится ли тебе ходить под парусом. Может, тебе это больше придется по душе, чем Энди. Будем хотя бы на это надеяться.
– Думаешь, будет прикольно? – угрюмо спросил меня Энди, когда я вбежал в нашу комнату (вбежал, а не вошел), чтобы сообщить ему хорошие новости. – Не будет. Будет жесть.
И все равно я видел, как он обрадовался. В тот вечер, перед тем как лечь спать, мы с ним сидели на нижней койке и обсуждали, какие книжки с собой возьмем и какие игры, и какие симптомы у морской болезни, чтобы я, если захочу, мог отвертеться от помощи на палубе.
15.
После таких двойственных новостей – и с обеих сторон хороших – я обмяк и одурел от облегчения. Если моя картина уничтожена, если власти так считают, то у меня еще куча времени на то, чтобы решить, что с ней делать. И опять же, как по волшебству, приглашение миссис Барбур, казалось, включало в себя не только лето, но и простиралось куда-то дальше, за горизонт, и теперь будто бы весь Атлантический океан лежал между мной и дедулей Декером – стало так легко, что аж голова кружилась, и я только и делал, что радовался этой отсрочке. Я знал, что надо отдать картину или Хоби, или миссис Барбур, сдаться им на милость, рассказать все как есть, умолять о помощи – и где-то в глубине души я ясно, горько осознавал, что, если не сделаю этого, потом пожалею, – но голова у меня была забита Мэном и яхтами, чтоб еще о чем-либо думать; более того, мне в голову даже закрадывались мысли, что, может, умнее будет придержать пока картину у себя – навроде страховки на следующие три года, чтобы не пришлось ехать жить к дедуле Декеру и Дороти. Ну, и вершиной моей потрясающей наивности стала мысль о том, что я, может, даже смогу, если понадобится, продать картину. Так что я помалкивал, разглядывал карты и навигационные схемы с мистером Барбуром и покорно сходил с миссис Барбур в “Брукс Бразерс”, где она купила мне пару палубных туфель и несколько легких хлопковых свитеров, чтоб надевать прохладными вечерами. И так никому ничего и не сказал.
16.
– Слишком я был образованный, вот в чем была моя беда, – сказал Хоби. – Отец мой по крайней мере так думал.
Я был у него в мастерской, помогал разбирать бесконечные кусочки старого вишневого дерева – одни покраснее, другие побурее, все – прибереженные обломки старой мебели, искал оттенок, который ему был нужен, чтобы подлатать окантовку тумбы напольных часов.
– Отец занимался грузоперевозками (это я уже знал, компания была настолько известной, что это имя даже я слышал), – и вот и летом, и на рождественских каникулах я у него разгружал грузовики, а до того, чтобы сесть за руль грузовика, говорил он, мне еще надо дорасти. Мужики на погрузочной площадке все как один смолкли, едва я туда зашел. Хозяйский сынок, сам понимаешь. Хотя их-то понять можно, иметь моего отца в начальниках было хуже, чем черта лысого. Ну, в общем, он меня с четырнадцати лет и припряг – грузить коробки после школы, по выходным, под дождем. Иногда и в конторе приходилось работать – замызганная была, унылая конура. Зимой дрожишь от холода, а летом – пекло, как в преисподней. Орешь, чтоб перекрыть грохот вентиляторов. Поначалу я работал только летом и на рождественских каникулах. Но потом, когда я окончил второй курс колледжа, он объявил, что больше за мое обучение платить не собирается.