Может быть, и на самом деле, до совершенства им были доведены прежде всего детские стихи, которые завораживают уже не одно поколение детей и их родителей. А почти хлебниковские наволочки со стихами, рукописи своих взрослых стихов, которые Олег Григорьев умудрялся оставлять во всех своих временных убежищах, сейчас изданы непричесанными в разных вариантах. И кто будет определять канонический текст? Десять рукописей, и десять разных вариантов – это тоже признак затянувшегося детства. Скажем, тоже немало пьющий Сергей Довлатов, в публикациях своих был придирчив, выверяя все тексты. А когда было выверять тексты Олегу Григорьеву? Не найдет, напишет заново, что помнит, вот и вся корректура. Он и художником, может быть, не стал из-за того, что надо было иметь дело с предметным миром: холсты, подрамники, краски, кисти, мольберты. А ведь учился в детстве в художественной школе при Академии художеств вместе с Михаилом Шемякиным, Геннадием Устюговым, Олегом Целковым. Рисовал всю жизнь по привычке на обрывках бумаги, на газетах и плакатах, в школьных тетрадках.
Мне кажется, как Сергея Есенина умело привлекли имажинисты в свой круг, используя как козырную карту, так позже и «Митьки» приобщили Олега Григорьева в последние годы жизни к своему содружеству. Может быть, ему это содружество и пошло на пользу, но играть «Митьков», также как играть «идиотиков» или еще кого-то, он был не в состоянии. Если уж сравнивать с миром живописного авангарда, то он не годился на роль Михаила Ларионова, умело использовавшего приемы примитивного искусства. Он сам был «примитивистом», как таможенник Руссо, или Нико Пиросманишвили, или же как любой ребенок, взявшийся за карандаш. Вот и получился – дворовой мир глазами взрослого ребенка. Страшный мир затянувшегося детства. И наивный, простой мир, обращенный к детству.
На мой взгляд, как литературный феномен, Олег Григорьев целиком вышел из низового фольклора. Подслушанного и подсмотренного и у детей, и у бомжей. Впрочем, он и не выходил из него. Он жил в нем. И этот фольклор – в лицах, в репликах, в действиях проживал с ним всю жизнь. За эту примитивную фольклорность его и из художественной школы выгнали, и в школе учителя не жаловали. И наивный детский мир, и разрушенный асоциальный люмпенский слой русского народа нашел в Олеге Григорьеве своего выразителя. Каков народ, таков и его фольклор. Думаю, останься в Питере жить и дальше Николай Рубцов, может, и его затянула бы подобная жизнь, увлек бы подобный фольклор. Они многим схожи. Простодушием, первичностью, городским люмпенством, оба, как дудки, на которых играет народ.
Только народ еще в те времена в деревне Никола – у Рубцова, и в питерских городских трущобах – у Григорьева, разным был. Не спилась еще тогда окончательно русская деревня. Вот этот спасительный опыт отделил Николая Рубцова от пути Олега Григорьева, значительно заузив пространство его «алкогольной поэзии». Земляки, но с разницей на шесть лет, оба родились в Вологодской области, безотцовщина с разрушенным национальным сознанием. На этом сравнении их судеб, понимаешь, каким спасением для Николая Рубцова оказались и кожиновский литературный круг, и северорусский деревенский мир. В деревне пить – пили, но картошку сажали, и скотину обихаживали, самим выживать приходилось. А значит, и отношение к жизни иное было. Милостыню просить было не у кого. А ведь временами затягивала и Николая Рубцова кладбищенская морока. Притягивали ведьмовство Людмилы Дербиной, какая-то инфернальность разрушенного и коллективизацией, и войной надломленного сознания.
(Н. Рубцов)Да и характеры у Григорьева и Рубцова в чем-то схожи были – строптивые, вспыльчивые. И в то же время наивные, по-детски застенчивые. Впрочем, таким же был и москвич Леонид Губанов. Вот они разные пути русского поэтического сознания конца XX века. Почитаешь одного, другого, третьего и поймешь неизбежность произошедшей социальной катастрофы. Нарастающий кризис русского национального сознания. И за спинами у всех вытрезвители, психлечебницы, кутузки.
А сверху за тобой как бы наблюдают эстеты из другого мира, фиксируют, записывают. Иногда похлопывают по плечу и дают деньги на водку. После смерти дружно пишут мемуары. Но почему-то в стихах Олега Григорьева об этих эстетах никогда не пишется, среди условных, но живых героев всё такие же, как он сам, работяги, неудачники с испитой физиономией, оборванцы и бродяги с простыми русскими фамилиями Сидоров, электрик Петров, Кошкин, Сидоров, Тарелкин, Сизов, Скокарев. Или с именами Иван и Коля, Петя и Вася. С ними он и прожил жизнь. Плохую ли, хорошую, но свою.
Родился Олег Евгеньевич Григорьев 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Отец вернулся с фронта раненый, запил по-черному, мать мучалась, сколько могла, потом собрала двоих детей и уехала к родственникам в Ленинград, когда была снята блокада. С тех пор и жил в Ленинграде. Но на родину свою малую вернулся уже взрослым, под конвоем в столыпинском вагоне. Также как и Иосифа Бродского, его арестовали за тунеядство, сначала продержали в «Крестах», затем послали на два года в ссылку все в ту же Вологодскую область. Только не было ни громких защитников, ни международной общественности. Не та персона. Хотя стихов к тому времени написал не меньше Бродского. И даже был известен гораздо более широко своими «садистскими стихами». Впрочем, всё равно бы он из России никуда бы никогда не уехал, о чем и говорил не раз в годы начавшейся перестройки. Да и кому он нужен был бы на западе со своей судьбой и своим неисправимым детством?
Да и Нобелевская премия такому забулдыге никогда бы не светила. Впрочем, как и любая другая. Меня ещё удивляет, как он при своем образе жизни и при явно сомнительной для властей славе аморального поэта умудрялся изредка выпускать даже в советское время сборники детских стихов. Сначала в 1971 году в Ленинграде вышел сборник «Чудаки», состоящий из детских страшилок, мгновенно вошедших в фольклор:
Говорят, внуки какого-то престарелого члена Политбюро с восторгом читали вслух эти строки, чем и вызвали негодование чиновного деда. Говорят, негодование выразил и Сергей Михалков, когда прочитал второй сборник детских стихов «Витамин роста», вышедший уже в Москве, в детгизе в 1981 году. Он-то и притормозил дальнейшую нормальную жизнь Олега Григорьева, собирающегося уже вступать по двум сборникам стихов в Союз писателей, а значит, иметь право официально нигде не работать. Был бы членом Союза писателей, не было бы тогда и первого ареста, не было бы и вологодской ссылки. Не удалось спрятаться в органичной для него нише детского поэта. Как писал питерский критик Виктор Топоров: «Чем только не мазали себе лица поэты, хоронясь от власть предержащих… какие только рубища на себя не напяливали – только бы их оставили в покое. Дали дышать. Впрочем, не всем это помогало. А вот Олегу Григорьеву помогло с точностью до наоборот… Попытка укрыться в достаточно богатом и потому широко распространенном рубище (или матроске?) детского поэта не удалась». Вот потому он панически боялся и ненавидел Сергея Михалкова. Также как и всех милиционеров, трезвым он их обходил стороной, пьяным нарывался на скандал. Михалков для него символизировал сразу все власти, и партийную, и литературную, и (через «Дядю Степу») милицейскую. Его одного он и винил, пожалуй, во всех своих бедах. Хотя, насколько я знаю, конкретно его судьбой в Союзе писателей занимался другой сытый детский классик Анатолий Алексин, ныне в Израиле изображающий из себя жертву советского строя. И никто Алексину ныне по морде не надает за все его грехи? Неужели так спасает в Израиле национальная ниша? Да и кого жалеть, спившегося русского бомжа? Впрочем, воздух родной вологодской деревни явно пошел ему на пользу. Даже от полиартрита избавился, деревенский климат излечил. Привез из ссылки и много новых произведений. И стихи, и прозу.
Из вологодской ссылки писал своему другу Владимиру Бахтину: «Долблю ломом заледеневшую землю и копаю яму 4x4 метра с глубиной в два метра. По лому бьем молотом, и отлетевшие куски выкидываем наверх. Работа каторжная, но легче, чем писать стихи, и платят значительно больше». Как мечтательно говорят иные и об архангельской ссылке Иосифа Бродского, и о Никольском периоде жизни Николая Рубцова: вот так бы им там и оставаться, другими бы поэтами стали. И жили бы долго-долго. Собрал же в этих вологодских лесах Олег Григорьев чудную коллекцию северных бабочек, даже Академия наук хотела приобрести эту собранную им коллекцию. Увы, покупка не состоялась. А потом из опустевшей питерской квартиры Григорьева исчезли и бабочки. Украли собутыльники, или сам пропил?
Вот таким образом к стихам «страшилкам», к «алкогольным стихам» добавились тюремные стихи. К социальному низовому абсурду добавился и тюремный абсурд. Удивляет почти полное равнодушие к этим его злоключениям всех тех эстетов, кто таскал его по славистам и с будущим расчетом записывал на магнитофон его авторские чтения. Думаю, при желании всю эту скандальную бытовуху, за которую он получил первый срок, легко можно было не доводить до суда. Вмешайся в то время литературные покровители. Его «Чудаки» разлетелись мгновенно огромным тиражом. Ведь это было уже в перерыве между первой и второй книжками. Тем более, повторяю, никаких политических преследований Олега Григорьева не было. Судили не диссидента, и даже не автора ужасных «страшилок», судили дворового бродягу за дворовую драку, таких как он, было сотни тысяч. Кого жена сдаст, кого соседи.
При внезапном громком стуке Поднимаю вверх я руки, Потому что в этом мире Я как кукла в детском тире.
Человек дворовой культуры он и жил по законам этого двора. Составитель его наиболее полной посмертной книги Михаил Яснов пишет: «Судьба Григорьева типична для российского поэтического быта. Бедолага, пьяница, головная боль милиции и восторг кликушествующих алкашей. Почти бездомный, разбрасывающий стихи по своим временным пристанищам, – он был человеком светлого ума… В трезвые минуты – обаятельный, умный, ироничный собеседник; в пьяные – чудовище, сжигающее свою жизнь и доводящее до исступления окружающих».
За составление книги «Птица в клетке» Михаилу Яснову спасибо от всех читателей. Но я бы не стал так типизировать российский поэтический быт, неужто и «ахматовские сироты» приводили в восторг кликушествующих алкашей? Неужто вся «филологическая школа» дни и ночи проводила в милиции? И молодое дарование Елена Шварц, и вечно опрятный Александр Кушнер пропивали всю свою мебель? Я уж не говорю про дворянскую поэзию девятнадцатого столетия. Да и в детской поэзии ни Эдуард Успенский, ни Генрих Сапгир, ни Борис Заходер головной болью милиции не были. Скорее, из больших поэтов Олег Григорьев со своим бомжеским бытом был явным исключением. Разве что похождения Глеба Горбовского были столь же легендарны. Но Горбовский в поэзии почти не касался своего алкогольного дна. Нет, по этим адским кругам Олег Григорьев из близких ему поэтов ходил один, лишь соприкасаясь с книжной филологической средой. Да и среда эта не старалась втягивать его в свое пространство.
А отношение к себе питерской интеллектуальной элиты Олег Григорьев прекрасно описал в одном из лучших детских абсурдных стихотворений.
Вот так следили за ним, ахали и охали, а потом отправлялись домой его благополучные почитатели. Скорее, я удивляюсь, как в советское время мог более-менее легально существовать такой поэт. И после вологодской ссылки детгиз издает вторую книгу стихов «Витамин роста» в 1981 году. А после новых злоключений все в то же советское время в 1989 году выходит и третья детская книга «Говорящий ворон». И даже в конце концов его принимают в Союз писателей. Если верить сегодняшним газетным представлениям о нашей империи зла, Олега Григорьева должны были навсегда отлучить от литературы еще в шестнадцать лет, где-нибудь в 1959 году, после написания им уже классического: «Я спросил электрика Петрова». Конечно, жаль, что его не приняли в Союз писателей еще по первой книжке. Может, и судьба по другой линии пошла. Но он сам себе определил путь в неформальной литературе и в неформальной жизни. И вместе с ним надо тогда жалеть сотни тысяч, а то и миллионы, таких, как он, работяг, инженеров, спортсменов, ученых, оставшихся без работы, постепенно спившихся и живущих по законам бомжеского существования.
Удивляюсь, как при таком стихийном образе жизни он успешно осуществлял многие свои замыслы, как он вообще находил время для стихов. К счастью, он от природы был наделен легким талантом, не нуждающимся в шлифовке. Был бы он прозаик, романист, не дописал бы до конца ни один роман, каким бы талантливым не был. Он и поэмы-то всего две написал, и обе блестящие. Никем до сих пор не оцененные: «Футбол» (почему бы нашим фанатам не взять её на вооружение) и православную «Рождественскую песенку». И обе были написаны в период вынужденной трезвости. Одна в «Крестах», вторая в период болезни. Это тоже у него из детства – игра словами, игра омонимами, игра в звуки, игра в заумь, игра в рифмы. Он писал всегда серьезные вещи, но с помощью несерьезных слов.
Любил обыгрывать все, что увидит. Любил всевозможные превращения. Его в милицию забирают, он и её обыгрывает в своих горестных стихах. Никогда никому не открывал двери, боялся участкового.
Впрочем, однажды, уже в 1989 году участковый все же достучался, просто дверь была безмятежно открыта, кончился этот приход участкового «оказанием сопротивления» и новыми «Крестами». Когда его хотели второй раз посадить за очередную драку с участковым, которому Григорьев умудрился поломать фирменный козырек у фуражки, наконец-то, за него заступились и Андрей Битов, и Белла Ахмадулина. Впрочем, на суде Олег Григорьев гордо заявил, пусть судят не как поэта, а как рабочего. Он к тому времени где-то очередной раз работал то ли маляром, то ли вахтером, то ли почтальоном. Не захотел идти по пути Иосифа Бродского и после ходатайств литературных друзей выступил с заявлением: «Я прошу рассматривать мое дело и судить меня не как поэта, а как простого рабочего, каким я и был всю жизнь». Всё-таки, как поэта, его освободили, к тому же шел 1989 год, не захотели питерские власти еще одно «дело Бродского» получить. Ну а если бы он и на самом деле был бы лишь рабочим? Так бы вновь пошел по лагерям? И сколько же в наше время сидит таких бедолажек и горемык. За нелепые драки и пьяные дебоши? Не они ли и заполняют все тюрьмы России? Зэков сейчас больше (утверждают специалисты), чем в 1937 году. И это всё наша родная люмпенизированная испитая низовая Россия. Что же с ней делать? Вот и все её приметы: «Окошко, стол, скамья, костыль, / Селедка, хлеб, стакан, бутыль».
Когда попал второй раз в «Кресты», написал там дочери своей Марии, живущей в детском доме, чудную «Рождественскую песенку». Будто не было у него никогда опустошающих «алкогольных стихов». Будто и не он писал страшилки про электрика Петрова, который «ботами качает». Эту «Рождественскую песенку» почти не замечают его нынешние либеральные поклонники.
А ведь это уже начинался новый Олег Григорьев. Пришедший к вере в Бога. И к иным простым нравственным истинам. Это новый Олег Григорьев на суде решил отстаивать правду не поэтов, а простых и униженных русских людей, с которыми он готов был разделить свою судьбу. Это новый Олег Григорьев рисовал в тюремной тетрадке купола церквей и осмысливал роль подвижников в русской истории. Жаль, ему оставалось уже мало. Слишком уж подорвано было его здоровье. Из тюрьмы выпустили, вскоре уже и публикации пошли его взрослых стихов. Друзья стали уговаривать вообще уехать из России, воспользовавшись этим новым судом, интересом славистов и тогдашней перестроечной модой на Россию. Отказался наотрез. Впрочем, и болен был уже тяжело. Готовились книжки, до которых уже не дожил. 30 апреля 1992 года его не стало.