Поколение одиночек - Бондаренко Владимир Григорьевич 16 стр.


Вот и оживают все замызганные, затертые вещи в стихах Ивана Жданова под его косвенным взглядом. Он, уходя от момента времени, от момента взгляда докапывается до первичной праосновы, до предельной концентрации образа. А в ответ часто получает лишь отзывы филологических комментаторов и опытных дешифровалыциков, не вникающих в саму красоту поэзии. Мало кто из нынешних поэтов так мучительно работает над своими стихами, доводя их до логического завершения. «Когда стихотворение начинает жить, не просто ты его мучаешь, строгаешь, гнешь, но когда оно начинает самостроиться, саморазвиваться, оно приводит к неожиданным своим завершениям. От замысла до его завершения такая же разница как от замысла дерева – замыслил дерево, бросил семечко, а у тебя выросло что-то невероятное. И это более блаженное, более нормальное состояние, так и книга – растет или строится…»

Он как бессмертный лунный заяц бежит от этих комментаторов из Москвы обратно на Алтай, оттуда в Крым, в Симеиз, ставший ему родным, потом еще куда-нибудь дальше. Втайне он мечтает о «Василии Теркине», о пушкинской простоте, рвется к сюжетным стихам, но не приемля действительность, он не приемлет и сюжеты из этой дурной действительности. «Моё поколение не знало, куда ему метнуться: газеты писали одно, народ говорил другое. Я мучился, спасаясь чтением. Читал до одури! Даже грыз сырую крупу, чтоб не отвлекаться на стряпню. А в стихах… В конечном итоге я пошел по философии христианства…»

Слышите, раздраженные оппоненты, не я его изображаю зеркалом православной контрреволюции, а он сам, в мучениях своих пришел к Богу и христианству.

Это уже нечто почти пророческое. Современный пророк современной поэзии. Когда нет героев, а антигерои не нужны. Это попытка утверждения нового канона, попытка осмысления пророческой миссии поэта. Но много ли может написать пророк? Поэт, отказавшийся от лирического, то есть сиюминутного, моментального освоения действительности? Новый канон всегда немногословен, мучительно медленно, по строчке сотворяет новое здание, отказываясь от лирического наследия своих ближайших предшественников. Ему явно не нравилась наигранная исповедальность шестидесятников, фальшивое выворачивание души наизнанку. Кроме лицемерия и картинности вполне справедливо Иван Жданов не находил в этом ни подлинной трагичности, ни осознанного героизма: «При таком выворачивании наизнанку оказалось, что внутренний мир человека беден, бледен, человек просто растерян и не знает, что ему делать вообще с собой, со своей жизнью, с миром…» На мой взгляд, точная характеристика шестидесятничества, финалом которого и стал нынешний трагический финал России…

Когда предыдущее время разрушено, когда и исторические, и политические, и гражданственные, и эстетические каноны валяются в пыли и грязи, привычная «столбовая» поэзия как бы и не работает. Эпигоны классицизма не интересуют читателей. Надо или уходить вглубь, или улетать вверх, обретая косноязычие первичности. Ему не по пути ни с былыми лириками и биографами, как бы талантливы они не были, не по пути и с игровыми постмодернистами и концептуалистами. Но куда ведет его новый канон, канон разрушенного единства, он и сам сказать не может.

Может быть, его поэтический канон, это канон, стремящийся к смерти? Канон о тщетности поэтического слова? Может быть, он чересчур категорично отказался от лиричности предыдущего поколения, выплеснув вместе с поэтическими штампами советского времени и неприемлемыми для него поверхностными, антибытийными метафорами и сравнениями шестидесятников, того же Вознесенского, резко отторгаемого им, и самое тело поэзии? Даже об Иосифе Бродском, интересном для Жданова, как самый яркий представитель предыдущего поколения, при всем уважении к нему, он высказывается с определенным отталкиванием от его поэзии: «В целом, он из тех могикан, которые придерживаются лирического героя… Поэты, которые пытались продолжить традицию „лирического героя“ неизбежно приходили к тому, что их поэзия становилась всё более рефлексирующей даже на слабое раздражение. Например, не нравятся тебе… эти дома. Ты можешь об этом написать. Но в этом не будет главного – концепции всемирности, где ты не потерян, не заброшен. У меня должен быть Бог. Бог – это конкретная категория. И вот если она есть, то её можно даже не замечать. Это становится стабильным, естественным, прозрачным… При всей своей неистовости Бродский демонстрирует в стихах какую-то трогательную слабость. Я давно это открыл. А если поглубже вникнуть в его поэзию 50-х годов, чувствуются интонации то Мартынова, то Винокурова, то Симонова, то даже Тушновой. Оно и понятно: тогда все зачитывались стихами этих поэтов… Больше всего мне по душе стихотворение Бродского о чёрном коне. Там такие строки:

Я подумал, что может, этот чёрный конь тень призрака, который зовет в пропасть… Бродский своего черного коня сам не понял до конца. А за этим стоит многое. Так, например, кто-то из поэтов писал: мол, там, где когда-то был полигон, всё заросло и застроилось, а трава до сих пор шевелится…»

Иван Жданов извлекает из поэзии предыдущего поколения лишь строчки, ведущие к тем ведомым ему первоглубинам, к первичному хаосу, из которого лишь что-то выстраивается, отрицая всё былое здание культуры. По-моему, нечто подобное выискивал в стихах классиков и Юрий Кузнецов. Во всей мировой поэзии он искал отрывки разговоров с Вечностью. Впрочем, и свою поэзию Иван Жданов воспринимает как удачный или неудачный разговор с Вечностью.

С одной стороны, кажется, не похож ли Иван Жданов на молодых героев, описанных в своё время Осипом Мандельштамом: «Молодые московские дикари открыли ещё одну Америку – метафору, простодушно смешали её с образом и обогатили нашу литературу целым выводком ненужных растерзанных уподоблений»? С другой стороны, не поможет ли это новое «дикарство» на самом деле найти и нового героя в поэзии, и новую пророческую поэзию? Ведь, как ни покажется парадоксальным, но эстет Иван Жданов никогда не отказывался ни от героизма, ни от пафоса в поэзии. Он наполняет кантовскую «вещь в себе» новой пафосной сущностью, находя пафос в новой внутренней выразительности и слова, и вещи. «Пафос, на мой взгляд, такая же неистребимая вещь, как частная жизнь. Человек всегда – между жизнью и смертью, между свадьбой и крестинами. И любой рассказ об основных поворотах судьбы, любая фотография этого момента – и, естественно, стихотворение! – будут пафосны».

Русская классическая литература для него была завершена самим жестоким XX веком. Осталась для Ивана Жданова на века изумительная проза Виктора Астафьева и Валентина Распутина, поэзия Юрия Кузнецова и Арсения Тарковского. Он и сам себя считал в каком-то смысле именно завершением, последним откровением этого классического периода. И одновременно, попыткой выразить нечто непонятное, шевелящееся, бурлящее, новое…

Но не принимает он и ныне господствующий бахтинский «низ», когда по Бахтину: «Всё высокое неизбежно утомляет. Устаешь смотреть вверх, и хочется опустить глаза книзу. Чем сильнее и длительнее было господство высокого, тем сильнее и удовольствие от его развенчивания и снижения. Отсюда громадный успех пародий и травестий, когда они своевременны, то есть когда высокое успело уже утомить читателей». За правдой Бахтина стоит торжество нынешних Петросянов и Жванецких. Так нужна ли нам была эта правда? Бахтинианцы ныне должны торжествовать, все прогнозы сбылись. Только на душе радости нет, ни у меня, ни у Ивана Жданова, который высматривает новую народную правду и новое высокое традиционное искусство именно в сложных поисках новой выразительности и новой символики.

В своей иерархии ценностей, выработанных жизнью, он стремится перенести акцент с личности на изначальное и неменяющееся бытие мира и человека. Как ни парадоксально, в опоре на первичные устойчивые этические и мифологические ценности он является куда большим консерватором и традиционалистом, нежели многие современные эпигоны классического стиха. Он ищет все те же основы, на которых изначально держится земля, бессознательно погружаясь в древнюю мифологию мира, для которой временное существование конкретного человека – нечто крайне неустойчивое: «Если сейчас писать об этом так, как писали раньше, то ничего, кроме глухого стона не услышишь. А стон – это тоже явление неустойчивости».

Он сам бежит от поэтического и общественного одиночества, понимая, что своей одинокой поэзией он невольно делает одинокими и своих читателей, «непреднамеренно вносит свою лепту в энтропию беспамятства». Он нуждается в чужом и даже в чуждом для себя опыте, воспринимая свое одиночество, как богооставленность. Он ищет мир в себе, чтобы добиться победы. Но, преодолевая новый хаос, или порой погружаясь в него до самого дна, он отказывается напрочь от затейливых игрищ концептуалистов и постмодернистов. У него и авангард оплачен кровью и тяжелым трудом.

«Вот, кажется, прошумел и укатил постмодернизм – и нет его на горизонте. Но мировой просцениум вряд ли будет пустовать долго. Всё настойчивее пугают глобальным потеплением, грозят повсеместным терроризмом… И вот стоит поэт на пороге этого мира, и то с недоумением, то с презрением смотрит на беспредельную смену вех, переживает, участвует, отвечает. С позиции мудреца, конечно, смотрит, говорит умные проникновенные вещи. Его как будто не слушают, но слышат…»

С этим я согласен, нынешних серьезных поэтов, нынешнее сокровенное глубинное искусство как будто не слушают, но – СЛЫШАТ!!!

Слышат и новые стихи Ивана Жданова, который, продираясь сквозь мировой и собственный хаос, преодолевая заманчивое магическое язычество пришел к простым истинам Православия. В этом есть своя высокая мистика, которую не сможет отринуть ни один рассерженный либеральный критик, все наиболее талантливые поэты нашего поколения и слева, и справа, за редким исключением приходят к своему христианству. В ряду Юрия Кублановского, Ольги Седаковой, Николая Шипилова, отца Романа, Татьяны Ребровой, Олеси Николаевой, Иван Жданов, – поэт совсем иной эстетики, – стоит также преклонение перед крестом Всевышнего. И втайне мечтает о своей новой неслыханной простоте и предельной ясности. Может быть, поэтому он временами и уходит из поэзии вовсе, пишет крайне мало и редко, чем напоминает мне и по судьбе своей, и по поэтике своего сверстника Сашу Соколова, тоже надолго исчезающего для своих читателей. Тоже значимого по великим замыслам и сложного в простом читательском восприятии. Может быть, они и правы в своем стремлении к совершенству слова и замысла, ибо нет для него ничего страшнее размытых критериев и легковесных строчек.

Назад