Москвич говорил, что в церковную жизнь надо вдохнуть свежую струю, по-новому жить и по-новому служить. Услышав про свежую струю, о. Серапион пожал плечами, мол, мы тут на духоту не жалуемся, жить по-новому отказался, сославшись на свой преклонный возраст, и тут же прямо спросил, что значит по-новому служить, уж не изменения ли в богослужении, наподобие тех, что в свое время обновленцы предлагали или католики не так давно у себя уделали? Семинарист успокоил старого попа, сказав, что об этом речь не идет, но чтобы окончательно не обезлюдеть, русская православная церковь должна быть открыта миру.
– Какому миру? – поинтересовался старый священник.
– Миру… – строго, но уклончиво повторил юноша.
– Сему? – грозно хмурясь и морщась, как при изжоге, предложил уточнить о. Серапион.
– Всему, – окончательно ушел от ответа Алексей.
Всего состоялось три разговора за закрытыми дверями, во время которых матушка Неонила чинно сидела с детьми на скамеечке под окнами дома, держа ушки на макушке, так при этом напрягаясь, что даже забывала здороваться с проходящими мимо соседями. Первый разговор был мирный, второй – нервный, третий – катастрофический.
– Пошел вон из моего дома, щенок! – закричал вдруг о. Серапион, а через пару минут на пороге появился Алексей с дорожной сумкой. Он был бледен, но при этом улыбался.
Оставив испуганных детей и не обращая внимания на заинтересованных соседей, матушка Неонила кинулась в эпицентр конфликта, пытаясь успокоить супруга, а гостя уговорить остаться или хотя бы задержаться, чтобы забрать приготовленные гостинцы, но все было бесполезно.
– Езжай, езжай в свой департамент! – кричал о. Серапион, который за всю свою жизнь, кажется, никогда так не кричал.
Гость сердито усмехался и бросал через плечо:
– Погодите, вы еще будете в том департаменте работать!
– Ты мне только скажи, что это за департамент такой? – осторожно спросила супруга матушка Неонила, когда буря в его душе немного улеглась.
– Департамент веры, – буркнул о. Серапион.
– А разве есть такой? – опешила матушка.
– Слава Богу, нет пока. – О. Серапион вздохнул и проговорил горестно: – Эх, знала бы ты, мать, что он мне предложил…
– Что?
– Ничего. Я же сказал: ничего не спрашивай.
Ничего не спрашивала больше матушка Неонила, стараясь забыть о незваном госте, но тот департамент пригодился ей неожиданно, когда страшилки про Ивашку и прочих перестали срабатывать на взрослеющих детях. Теперь пугали о. Иоанном и его несуществующим пока департаментом.
Алексей же стал о. Иоанном, приняв монашество сразу после семинарии и поступив в академию. Его карьерный рост был стремителен: спустя несколько лет он уехал за границу, откуда вернулся уже епископом.
Епископ… Другие гордились бы таким знакомством, Твороговы же о нем не только не упоминали, но и старались забыть.
Впрочем, мы отвлеклись, чуть не забыв о герое этой главы…
Несмотря на свою древность и верность вере, Твороговы не хватали с неба звезд, митры на их убеленные сединами головы сверху не падали. Как начинал кто дьяконить, так и дьяконил, пока жизненные силы окончательно не оставляли. Иереи – да, протоиереи – тоже, а вот архиереев Твороговых не было и не намечалось.
Вы скажете, может, они этого не хотели?
Да, конечно, хотели, ибо как плох солдат, не мечтающий стать генералом, так и не надеющийся на повышение в чине иерей тоже либо имеет в себе какой-то изъян, либо уничижается паче гордости.
Зная все это, можно было представить восторг матушки Неонилы, когда годовалый Серафимушка произнес наконец свое первое слово и слово это было АРХИЕРЕЙ! Причем произнесено оно было громко и отчетливо, особенно буква «р». Схватив ребенка на руки, матушка прибежала с ним к батюшке, поставила Серафима на табурет и попросила повторить сказанное. Малыш не заставил себя уговаривать:
– Архиерей!
Пожалуй, то был единственный случай, когда во взгляде отца на своего последыша появились теплота и надежда, в его глазах можно было в тот момент прочитать: «Неужели ты?»
Буквально на следующий день надежда была подкреплена.
– Митра! – выкрикнул ребенок.
О. Серапион взял сына на руки и прижал к себе.
Однако третьим оказалось слово, всех озадачившее и даже разочаровавшее:
– Трактор.
О. Серапион прямо тогда спросил матушку Неонилу:
– При чем здесь трактор?
А четвертое произнесенное малышом слово приказало оставить даже малейшую надежду на будущее архиерейство Серафима, так как слово то было – «революция».
Вскоре стало ясно – ребенок бездумно повторяет услышанные слова, но только те, в каких есть буква «р», произносить которую ему, видимо, нравилось. О. Серапион махнул на отпрыска рукой, сказав, что хорошо, если тот выбьется в дьяконы, скорее же всего, пропономарит до конца своего жизненного срока.
Материнская любовь от этой очевидности не умалилась, матушка не спускала ребеночка с рук, используя каждую свободную минуту, чтобы тискать его и целовать.
Не имея возможности держать корову, так как налог на нее был неподъемен, Твороговы держали в сараюшке козу, на козьем молоке и выросли все дети, любил его и маленький Серафим. И вот однажды матушка Неонила доила козу, любимец же ее был, как водится, рядом. Как бы комментируя процесс, матушка громко и отчетливо говорила, в надежде, что Серафимушка какое-то слово повторит:
– Козичка… – в тех местах и сейчас так называют коз, – дает… нам… молоко. – После каждого слова она делала паузу, ожидая, что сыночек это слово повторит. Но тот молчал, потому что там не было его любимой буквы «р». Неонила никак не могла такое слово подобрать и вдруг вспомнила:
– Натуральное!
У Серафима загорелся глаз, и, мгновенно став значительным и важным почти как архиерей, он заговорил:
– Нат…
Только этот первый слог успел произнести малыш, когда ни с того ни с сего коза вдруг сделала в его сторону выпад, опрокидывая плошку с молоком и сидящую на низенькой скамеечке матушку. Серафим почувствовал угрозу, повернулся и побежал, на бегу пытаясь договорить:
– Нат… нат… нат…
И после каждого «нат» бедный ребенок получал под попку рогами, и это могло неизвестно чем кончиться, если бы матушка не вскочила и в падении не ухватила окаянное животное за задние копыта.
А Серафим замолчал, и молчание его длилось три года.
Чего только не делала матушка Неонила, чтобы сыночек вновь заговорил: обращалась к врачам, втайне от мужа носила его к знахарке и, конечно, молилась, молилась, молилась, по полночи простаивая у иконы целителя Пантелеймона. На четвертый год уже шестилетний Серафим сказал первое слово, но это было знакомое нам ничего не означающее «нат». А дальше пошло: дом-нат, собака-нат, даже икона-нат.
Так сбылись слова о. Серапиона, который, услышав из уст своего чада слово «революция» сказал: «Не то что архи, но и простым иереем тебе никогда не быть». И в самом деле, трудно представить священника, который обратился бы на проповеди к своей пастве: «Братья и сестры-нат».
Конфуз, да и только!
Самым неожиданным образом дорогой наш конфуз проявился в школе на уроках письма. Маленький Серафим писал чисто и красиво, но почему-то исключал из слов гласные. Так писали в древности на многих языках, в том числе и у нас на Руси, кажется, и на возрожденном иврите евреи так сейчас пишут. Но то древняя Русь, а то Советский Союз, то иврит, а то русский язык. Ну разве можно принять, что вместо «мама» написано «мм», вместо «рама» – «рм», а вместо «Октябрьская революция» – абракадабра из одних согласных?! Боролись с малышом и в школе, и дома, до третьего класса боролись и побороли-таки, дожали, стал Серафимушка писать, как все. Правда, гласные были в два раза меньше согласных, так что почерк образовался очень своеобразный, – письмо дожали, а речь так и не смогли, и неизбывное «нат» осталось, перейдя по прямой от Серафима к о. Мардарию.
Но, удивительное дело, на церковнославянском о. Мардарий говорил чисто и, ведя дьяконскую часть службы, никаких «нат» не допускал. И если бы ему пришлось кого убеждать в правдивости своих слов, то на современном русском это звучало бы примерно так:
– Честное слово-нат! Не вру-нат!
А перейдя на церковнославянский, он проговорил бы чисто и красиво:
– Несть лести во языке моем.
Получалось, о. Мардарий знал два языка, и оба русские, но один окружающими принимался, а другой нет, навязчивое «нат» исчезало, если вдруг он заговаривал на церковнославянском.
– Аще дам сон очима моима и веждома моима дремаши.
И, обнаружив непонимание и даже раздражение в глазах собеседников, немедленно переводил:
– Спать охота-нат, – и в подтверждение зевал.
…и его трудное отрочество
В те не такие уж далекие, но стремительно отдаляющиеся от нас годы детство было по определению счастливым.
Но, как видим, не всякое.
В ПГТ Новоленинское семья Твороговых была самой бедной, если не считать последних забулдыг.
То была даже не бедность, а самая настоящая нищета, и если бы не приношения старушек-прихожанок на канон в виде буханки хлеба, кулька макарон или брикета киселя, то твороговские дети с голоду могли начать умирать, и, случись это, никто во всем Новоленинском палец о палец не ударил бы, чтобы их спасти, а факт смерти, скорее всего, использовали бы в качестве атеистической пропаганды, напечатав в газете «Новоленинская правда» статью под заголовком: «Поп-изувер заморил голодом собственных детей».
Страх Божий, это обязательное чувство православного христианина, которое многим приходится в себе культивировать, было всегдашним и всамделишным чувством семьи Твороговых.
Да и как не бояться Бога, который попускал им такие испытания?
Твороговы боялись фининспектора Зильбермана, обкладывавшего их таким налогом, что иной раз матушка Неонила не могла найти лоскутка ткани, чтобы починить прохудившиеся детские штанишки. Боялись начальника милиции Угловатого, готового из любой детской шалости состряпать дело и отправить «попят» в колонию для малолетних преступников, потому мальчики Твороговы по улице по одному не ходили, чтобы кто безнаказанно не задрался, девочки же не ходили без братьев, чтобы кто, не боясь наказания, зажав в уголок, их не пощупал. Боялись завотделом пропаганды райкома партии Поломошнову, которая ходила на Пасху вокруг их дома и высматривала, не валяется ли где крашеная яичная скорлупа, и если ее находила, врывалась к Твороговым в пресветлый день и, брызгая слюной, кричала: «Дома красьте и жрите свои яйца, а на Советской улице не сметь!» (Твороговы жили на Советской.) Боялись известного местного сексота Крайко, и хотя почетный стукач находился на заслуженном отдыхе, он частенько простаивал во дворе напротив твороговских окон, поглядывая на них и делая какие-то записи в блокноте, боялись соседа по уплотнению по прозвищу Четвертинка, у которого, как все говорили, была «справка» и который кричал, напившись: «Я вашу чертову церковь сожгу к чертовой матери, и мне ни черта не будет!»
Соседей по уплотнению было несколько семей, они занимали большую часть бывшего твороговского дома, когда-то красивого и ухоженного, а теперь серого, убогого, с множеством выгородок и пристроек, и не надо здесь объяснять, как «уплотнители» относились к бывшим хозяевам дома, ютящимся в двух последних комнатках.
Все эти страхи были, так сказать, очевидные, но существовали и другие, недоступные и непонятные непосвященным.
Девицы Твороговы, например, страшно боялись, что не выйдут замуж, так как выйти они могли только за своих, православных, поповских, а ближайший приход находился в трехстах километрах отсюда, и у тамошних батюшки и матушки было шестеро детей, но все девицы.
Как кукушки, эти таинственные птицы, в поисках своей половины в одиночку прилетающие из Африки в Европу, как еще более таинственная рыба-угорь, собирающаяся со всех морей и океанов в единственное Саргассово море, чтобы там найти своих и продолжить род, так и поповские семьи, рассеянные на одной шестой части суши, прореженные советской властью до предела – выведывали, списывались, съезжались, чтобы узнать: а нет ли у вас жениха? а нет ли у вас невесты? И если был (была) – не выбирали и не раздумывали, скоренько благословлялись у родителей, стоя перед ними на коленях с образами Спасителя и Богородицы, венчались тихо и жили мирно, рожая чуть не каждый год по ребеночку.
Были ли они счастливы?
В сладких тяготах служения, в бесчисленных и бесконечных бытовых заботах праздный этот вопрос никем не ставился, может, потому и разводов не отмечалось.
Так и вели они свою полузаметную, полузапретную, полусекретную жизнь – сумеречные люди, не признающие красных дней календаря, напрочь отрицающие праздников праздник всех советских людей – Новый год.
О, этот Новый год, когда в Новоленинском на площади Ленина стояла огромная нарядно украшенная елка с разноцветными гирляндами лампочек, из динамиков звучала эстрадная музыка, а по улицам расхаживала веселая молодежь, – Твороговы же в это время постились Рождественским постом, зябли в плохо протопленных комнатках, утомленно молились, стараясь не видеть, не слышать, не замечать царящего вокруг веселья.
Малые и большие страхи каждого сливались в общий твороговский страх, когда в новогоднюю ночь по радио передавали поздравление Советского правительства и в нем каждый раз звучали слова: «мир и безопасность»[1].
Тогда о. Серапион бледнел, матушка Неонила плакала, а дети бухались на колени перед иконами и испуганно напоминали Богу:
– Господи, нам же школу нужно закончить!
Страхи маленького Серафима равнялись всем твороговским страхам, помноженным на десять. Когда он пошел в школу, из старших братьев там уже никто не учился и некому было защищать толстого попенка со всеми его странностями. Например, он не выходил к доске, не перекрестившись, и как ни боролись учителя и ученики, ничего с этим поделать не могли. А если прибавить к этому оставшийся на всю жизнь животный страх перед зверем по имени коза, то остается только удивляться, как о. Мардарий в свои детские годы не разучился смеяться, а делал это часто и охотно.
Почти всё для детей Твороговых было в их семье проблемой, почти на всякое их действие требовалось родительское благословение. Даже чтобы рассказать братьям и сестрам случившуюся в классе забавную историю или невинный детский анекдот, прежде должно было получить высокое разрешение, и вот как это происходило.
Приходит, допустим, кто из школы домой и его буквально распирает сегодняшнее происшествие в классе, история рвется наружу так, что он места себе не находит. (Происходило это еще и потому, что в посты и постные дни рассказывать подобные истории запрещалось категорически, а не стоит забывать, что таких дней в православном календаре больше двухсот сорока.) И вот он, бедняга, подходит к своему родному отцу и одновременно к отцу духовному – о. Серапиону и просит дрожащим от волнения голосом:
– Благословите, батюшка, веселую историю рассказать.
До последнего дня твороговские дети были с родителями на «вы», а слово «анекдот» в числе многих других находилось под запретом, вместо него применялось понятное и безвинное словосочетание – веселая история.
– Выдуманная или невыдуманная? – хмуро спрашивал о. Серапион, который в принципе не любил подобные обращения, не находя во всех этих историях благочестивого смысла.
– Невыдуманная! – всегда обещал проситель, так как невыдуманная, быль, имела больше шансов пройти родительскую цензуру – все выдуманное изначально вызывало подозрения.