Внезапно Гудила замолчал, испуганно прикрыл рот пухлыми ладонями. Ему и задумываться не надо, чтоб сообразить. Беда с этими мыслями, шныряют, как муравьи, в голову бросаются. Округлил глаза, заторопился, забормотал заклинание от злыдней подслушивающих. Ухватил чашу, сделал ощутимый глоток, закашлялся и пояснил:
– Не в то горло пошло, значит, Велесу. Усылаешь найденыша в тот мир? Научился? Потому и не хочешь говорить о мальчонке… А он сможет вернуться обратно? Нешто не сможет, раз ты научился… Потому боишься, чтобы он не сболтнул в том мире лишнего.
Вспомнил Гудила, что в том мире, там, в дивном нездешнем вертограде, за один стол на вечном пиру запросто усаживаются и князья, и воины, и чернь. Все равны, и росту одинакового, и возраста. Даже зубов во рту у всех поровну. Вот как! И найденыш может встретиться с самым первым князем Ладоги Рюриком, сесть с ним рядом, пить из одного кубка по кругу. Давно ушел Рюрик за радугу, высоко-высоко ушел он, пусть прах его лежит низко. В глубокой пещере под землей волхвы укрыли тело, не преданное, как положено, огню, хотя князей и воинов от века хоронили в курганах. Не ведал Гудила, зачем Рюрика в пещере похоронили. Разве только чтобы сокровище стеречь? Вот и приказал первый князь перед смертью нарушить для него самый важный воинский обряд: не жечь погребального костра, не насыпать над прахом кургана. Его могилы теперь не отыщет несведущий. А учитель Веремид, поди, знал, где похоронен Рюрик, учитель все знал, но Гудилу не посвятил. Наверное, Дир знает, но не скажет, не положено Диру… Перед смертью поручил Рюрик своего малолетнего сына Игоря другу и родственнику, шурину. Главной женой Рюрику была Ефанда, родная сестра Олега, сегодняшнего князя. Друзья вечно норовят жениться на сестрах друг друга, чтобы скрепить свой союз и сохранить тот же союз меж своими детьми, да получается это далеко не всегда. Скверно получается. Хотя по урманским понятиям дядя по матери ребенку ближе родного отца. Олег опекал Игоря-племянника, правил от его имени, пока тот мал был. Мудро правил, что говорить: Русь собрал. Но вырос племянник, а дядя и не думает власть передавать. Может, считает, что мало Игорь вырос – не годами, а умом; может, власти жалко. Сидит Игорь в Ладоге, как в изгнании, что простой княжеский посадник в ведомом городе. И Ладога уже не столица, Киев – столица. А Рюрик не ведает о том, потому что в пещере лежит, а пещера, знамо, – не сопка, оттуда не видно ничего. Вот лежал бы в кургане, другое дело. И тут найденыш заявится в небесный вертоград – здравствуйте-пожалуйте! Передаст Рюрику за столом все – как тут у нас. Рюрик-то и обидится за свою родную кровь, за отпрыска, за то, что к власти его Олег не пускает. Вещий-то Олег – вещий, но сейчас, похоже, просчитался, переборщил. Нельзя было Игорю поручать дружину собирать, искушение большое, когда сила под рукой.
Гудила сам не заметил, как принялся думать вслух, серьезные мысли всегда лучше вслух отливаются. Вольх встал, гневно хлопнул в ладоши, который раз призывая к осторожности. Гудила не унимался, продолжал болтать, но заговорил потише:
– Ты дошлый, Дир, хочешь в княжьи дела влезть. Ладно, раз такое дело, пошли на улицу, к ольхе твоей под охрану, не стращай меня глазами-то. Хотя по мне – дом надежней защищает, вон сколько солнц под окнами нарезано, навьям ни в жизнь не просунуться. Вы же, кореляки, только деревьям и доверяете. Почему ольху выбрал, не понимаю. Прочие твои соплеменники все березам поклоняются. Да идем уже, идем. Вот еще глоточек вина твоего колдовского примем – и пойдем. И молчу я, молчу, словечка же вымолвить не дашь.
7. Говорит Ящер
Эти вместилища сладкой и восхитительно теплой крови иногда способны говорить подолгу. Признаться, меня развлекает неприхотливость их мысли, их попытки объяснить сущее. Все они, и жрецы тоже, верят, что за порогом небытия ожидает иной, чудесный мир: вечноцветущий сад, или богатый лес, или поля битв без поражений – у каждого племени свой «верхний» мир, тот мир. Им невдомек, что они так и останутся внизу, под землей, гниющей ли плотью или пеплом погребального костра. И ничего не будет. Они верят в упырей и навьев, в преследующих их убитых врагов и в души предков, они видят их воочию и терпят от них беды или получают помощь, не подозревая, что создают призраков своим собственным убогим умишком. Они считают жирную черную ящерицу, которую зовут гивоитом, или живоитом – от слова «живот – жизнь» – воплощением меня, главного бога, черного бога. Смешно. Кормят этих унылых холоднокровных тварей, бывает, что и в собственных жилищах. Мне доводилось получать удовольствие от обряда, когда они в особые дни с почтительным трепетом удаляются из дома, оставляя жирным ящерицам плошки с теплой кашей. Но редко, редко. Они недостаточно заботятся о самом ценном в себе, они жадны. Я не вмешиваюсь. Я не требую. Хотя всегда могу взять больше, чем они выделяют.
8
Родники оставались самой звонкой памятью Рода. Давно не горели огни в его честь, один век наплывал на другой, имя Рода почти забылось, и бог Сварог прочно утвердился во главе, сам стал огнем. Иные жрецы поклонялись Сварогу в образе Стрибога, но это все был он, Род, пусть простые люди уже не помнили историю богов и путали образы. И маленькие домашние деревянные и каменные деды тоже были Родом, но домашним, своим для каждой семьи. Род, родня, родоначальник – первый бог, главный бог. Удивительно, что память о Рожаницах-Прародительницах сохранилась лучше, хотя они появились раньше. А еще удивительнее, что память о Рожаницах сохранится навсегда, записанная искусной деревянной резьбой наличников и крыши, кружевами и вышивками мастериц, их узорами, которые будут передаваться из поколения в поколение, от матери к дочери, от отца к сыну, утрачивая первоначальный смысл, но сохраняя очертания. Но родники пронесут память о Роде в самом своем названии, в имени.
У священного дерева с родником Рода, под его не заглушаемое голосом реки ясное журчание и легкий звон высоких трав Вольх постарался растолковать свою беду суетливому другу. Не получалось сделать ученика из найденыша: неведомая болезнь сидела у того внутри и не желала уходить, несмотря на старания волхва. Мальчик не помнил прошлого. То, что Вольх выудил из его снов, походило на правду, как крошки слюды походят на соль: род мальчика был уничтожен целиком, деревня сожжена, а он сам брошен похитителем, неизвестным варягом, да не просто варягом, а высоким предводителем, чуть не конунгом, у реки, там, где поле подходит вплотную к сосновому бору, недалеко от Ладоги. Брошен, потому что сочтен непригодным для продажи купцам. Вольх нашел его, спящего беспробудным сном, на Радоницу – крылатые псы семарглы показали, а семарглов попробуй пойми, у них и языка-то нет. Кудесник сумел извлечь отрока из сна, продолжавшегося долго, как у медведя; сна, во время которого дыхания почти не слышно, а сердце стучит тихо, как у деревьев. Кора ольхи помогла разбудить мальчика, а залезать в чужие сны Вольх умел сам. Но сны отрывисты и летучи.
Наверное, род найденыша жил далеко от Ольховой реки Волхова, хотя упоминания о нем всплывали изредка, как рыбы в бедном для рыбалки месте. В роду отрока старики рассказывали о реке, перегороженной Змеем, не пускающим воду и чужие суда. Вольх догадался, что речь шла о городе с крепостью на берегу. Именно так срублена крепость в Ладоге: на мысу, чтобы можно было кинуть цепи с одного берега на другой и закрыть путь незваным гостям. И значит, Змей мальчика – тот же Змей, что и у Вольха, хотя давным-давно сидит не здесь, а в новой столице Киеве. Олег – имя тому змею, но говорить об том не следует вслух. Какая-то большая вода была все же рядом с поселением найденыша, без воды людям не выжить, а как же иначе. Потому что, по представлениям мальчика, Змей приплыл по воде и пожрал род. Змей плыл и махал крылами, двенадцать пар плавников попирали волны, горели под солнцем крутые блестящие бока, грозный клюв тянул свое жало высоко над водами, стекали мохнатые шкуры с хребта.
– Малыш бредил, – печально заметил Гудила, – но какая фантазия!
Вольх, забывшись, потянулся за кубком, но кубок остался в землянке, и руке ничего не осталось, кроме укоризненного жеста с воздетым указательным пальцем.
– Нет, не бред и не выдумка. Малыш видел обычную ладью. Но видел первый раз в жизни, потому и принял за Змея, о котором ему рассказывали родичи. Но этот приплывший Змей найденыша – не наш. Какой-то варяг, пришлец из-за моря, пошарил по окрестностям, а княжья дружина проглядела вора. Наш Змей силен, не потерпит обиды от чужих ни для себя, ни для народа, он заботится о горожанах и подначальных племенах. Но сидит далеко, в Киеве. Наследника к власти не пускает, а тот тоже силы жаждет, копит силу. Пришлецы округу запрудили. Варягов развелось что сорок в лесу. Почему и спрашивал у тебя, какие слухи ходят, знаю, многие недовольны. А уж племен собралось в Ладоге, а невольников! После удачного греческого похода купцов набежало и своих, и чужеземцев – к тем, что уже были. Так и осели здесь. У них в дому, в их городах-странах, войны, много не наторгуешь, разве в убыток. А у нас в Ладоге – мир, торгуй – не хочу! Парчовый путь в греческую землю что торная дорога стал, ни пороги речные гостей не пугают, ни разбойники. Реки не видно под ладьями, кувшинке некуда лист выпустить. А здешние племена страдают. Тесно стало на Нево-озере, охоты не стало, рыба не та, что встарь.
Черный гивоит выдвигал треугольник головы из-под толстого корня дерева, полз ко вкусным дарам, оставленным на рассвете под ольхой робкими жителями ближней деревни, лизал пироги и каши. Мягкое пятнистое брюхо волочилось по земле.
– Пошел, падеро, не тебе оставлено! – закричал Гудила, замахал руками, затопал ногами. – Дир, почто не прибрал подношения? Меня травой потчуешь, а у самого яичницы тухнут, мокрые змеи пирог растаскивают!
– Волхву немного надо. А гивоит – животное священное, Ящеру родня. Хотя любить, Щил, должно всякую тварь!
Гудила между тем спугнул ящерицу, поднял с земли румяный пирог, обтрясая от приставших травинок, обломил подгорелый бочок и бросил под ольху, кусок получше, но поменьше – в родник, пришептывая: «Покушай, батюшко», остальное запихнул в рот. Крошки каши, полезшей из пирога, обильно осыпали его бороду.
– Всяку тварь любить, говоришь? А людей? Что ты злобишься, брат, на пришлецов серчаешь? Ведь Ладоге польза от купцов, город богатеет, люди живут лучше. Говори, Дир, про отдельных людей, этого купца и того невольника, а не о людях вообще во всем городе сразу. Людей всех вместе, чохом, судить нельзя. И любить их всех вместе трудно.
Вольх покачал головой, скупо улыбнулся – эва, заворачивает побратим, что тебе греческий посол:
– Ну спасибо, разъяснил. Торопишься, Щил, как всегда. Только-только хотел рассказать о госте, не купце, нет. Недавно мимо проезжал – из тех, что у себя под седлом при любом перегоне баранье мясо держат, чтоб мягче было, отбилось под ягодицами всадника, и едят потом тухлое душистое – спрашивал тот гость о младшем подколенном князе. Не хочет ли, дескать, народ, чтоб у власти настоящий наследник сел.
– Печенег, что ли, заскочил? – уточнил простодушный Гудила. – Так и говори, устал я от обиняков, – задумался, почесал пятерней бороду снизу вверх. – Нашел политика – печенег, ишь ты! У них ума не хватит, даже если вместе с конями мозги считать. Случайный гость, шальной какой-то. На своих кожах печенегам наши речные пороги не одолеть, а по суше – кто их пустит через юг. Булгары не спят! Хоть они и плодятся, как мухи, говорят, прямо из болот рождаются, одного убьют, десять вылезут. Нет, не мог здесь печенег объявиться.
Вольх не стал спорить, то ли вина маловато оказалось, то ли торопился закончить удивительный рассказ о найденыше. Коротко заметил, что о госте рассказал к тому, что не он один предчувствует перемены. Недовольство князем зреет, слухи летят далеко, к друзьям и врагам, на юг и на восток. Тут-то найденыш и сумеет помочь, потому и пытался его в ученики определить. Мальчик, пока спит, может побывать в любом месте, может видеть грядущее и предсказывать. Но стоит ему проснуться, накидывается чудная хворь и ну жрать.
– Сдается мне, – медленно говорил Вольх, пока Гудила подметал оставшиеся пироги, – учеником его уже не сделаешь: видел много лишнего в своих снах, ученикам неположенного; сам по себе, один – пропадет; жить, как другие, не сможет. А пока на моей лавке спит-путешествует, оно и ничего. Я его заново родиться заставил, через рыб, знаешь. Зря хлопотал, не принимает земля, а значит, и люди не примут; одна ему дорога – в тот мир. Но здесь попробовать надо еще раз, вдруг ошибся, а ну как в этом приживется. Если же нет, придется его туда послать навсегда.
– Ты что, Дир, пусть мальчонка болеет, но живет! Здесь живет! Не больно-то я верю в радости того мира, то есть верю, чур меня, но тут-то лучше. Вертоград того мира за радугой прекрасен, сады и столы там одинаково богаты, а люди равны. Но здесь тоже неплохо бывает. Что до жертв… До отправки в тот мир… Кто говорит… Жертвы нужны, и тут нам, жрецам, нож в руки. Да только, знаешь, дело такое… Я и петуха зарезать не могу, медом да маслом жертвы приношу, никому не говорил, стыдно же, тебе скажу, ага, дело видишь такое, серьезное. Не приноси мальчика в жертву!
Гудила разволновался, по его пьяненькому мятому лицу поползли слезы, безнадежно теряясь в бороде. Высоко в плотной зеленой кроне ахнула, должно быть, русалка, бросила вниз высохшую прошлогоднюю ольховую шишку, зашуршала плетеными поясками на ветвях.
Вольх успокаивающе поднял ладонь:
– Не готовлю найденыша в жертву. Он будет жить, и сердце будет стучать, и кровь бежать по жилам тихо-тихо. Но если ему лучше спать, зачем будить? Пусть спит и ходит туда, куда не дойдем мы, я не про Верхний мир, или твой Дивный вертоград, куда отправляются умершие люди, а осенью – перелетные птицы, я говорю о грядущем. Отрок обгонит нас на несколько лет и зим, передаст, что увидит там. А мы, просеяв его рассказы, как муку для хлеба, сможем отвращать беды, предупреждать о них причастных. Или решать, стоит ли предупреждать…
– Мудрен ты, не по мне, – пожаловался Гудила. – Или вина мало оказалось. Жалко ведь мальчика. Но дай же и мне попробовать прогнать его болезнь, авось поправится. Я такие травы знаю, любого на ноги поставят, – Гудила в смятении схватил друга за плечо, Вольх нерешительно кивнул, и толстяк затараторил о другом, быстро и пьяно, отводя судьбу, улещая ее, заговаривая.
– А не зря тебя все же русалки привечают: ходят, пояски на ольхе крутят, качаются, играют. Вилы хоть и не бабы, да женского полу, просто так прилетать не станут: либо по любви, либо за бусы. А у тебя – откуда дорогие бусы, у тебя только пироги. Может, они тебе и белье моют? Ножками да крылышками… Трутся коленками по лосиному одеялу. Вот поглядеть бы! – И так же, между делом, скороговоркой, пробормотал: – А что ты такое сказал о грядущих бедах?
Вольх помедлил. Не то чтобы он не доверял другу, при всей своей болтливости и дурашливости тот умел молчать и многим отводил глаза показным легкомыслием. Лишнее знание опасно для Гудилы, рисковать другом – хуже нет, но одному не справиться, Вольх это понимал. Потому и позвал, но сейчас оттягивал момент признания, ждал знака от священной ольхи и не дождался. Заговорил просто, словно сам не призывал к осторожности:
– Беды всем нам, несчастье – избранным. Несчастье – князю Олегу. Знаю. А надо ли предупреждать его – никак не решить. Вмешиваться в эти дела, ты верно заметил, опасно; лучше, чтоб все шло своим чередом, как Род с Рожаницами положили, – Вольх отвернулся и рассыпал по земле кашу для приятельницы-сороки. Но та не спешила спускаться с ольховой ветки, присматривалась; заметив гивоита, возмущенно застрекотала. Обиделась на конкурента.