Но тогда была прогулка, я только восхищался увиденным, сейчас же – работа. Мне нужно было изучать участок, все запоминать. Такова проза пограничной романтики.
Обогнув мыс, катер начал набирать скорость, словно вздохнул полной грудью, вырвавшись на простор. Черный крест на скале стал удаляться, терять зловещую четкость, а вскоре словно растаял в воздухе. Катер забирал мористее, чтобы обогнуть Островные кошки, которые, как говорили поморы, не с Божьего благословения здесь. Рыбаки авторитетно утверждали:
– Бес, видать, сыпанул горстку камушек, пока Бог дремал после трудов праведных.
И в самом деле, откуда они? Почти весь берег по всей Семиостровной салме – песчаный. Первые пески начинаются от Стамуховой бухты и тянутся до реки Падун. В устье Падуна – утес. Словно огромный волнорез высился над морем. За ним – снова пески. Вторые. Тянутся километров на пять. Огромный красивый пляж. Море бы только потеплей.
От края Вторых песков, напротив Кувшина, почти всю салму перерезают гранитные надолбы. Полная вода их укрывает, на малой – скалятся кошки черными клыками. В самую тихую погоду море здесь кипело, и беспрерывно кружились над кошками чайки, шлепались одна за другой в кипящую воду кайры, тупики и, выхватив из пены рыбину, возвращались на Кувшин, чтобы покормить прожорливых детенышей – птицы беспрерывно сновали между островом и рифами, и издали казалось, что между ними переброшен воздушный мост.
Через полчаса мы уже подходили к Кувшину. Гвалт такой, что впору уши затыкать. Ефрейтору Гранскому, исполнявшему роль гида, чтобы «представители» могли услышать и запомнить названия островов и заливов, а попутно узнать как можно больше о знаменитом острове, на котором снимали фильм, приходилось основательно напрягать голосовые связки.
Остров Кувшин – небольшой, но высокий. Издали он походил на огромный горшок, поставленный на воду вверх дном. И только когда подходишь к острову ближе, становится видно, насколько густо изрезаны крутые берега бухточками и расщелками, какими острыми копьями торчат гранитные скалы, между которыми, сердито переругиваясь, толкаются кайры. И только самый верх – ровный. Почти круглая поляна, метров двести в диаметре. По краю той поляны чинно восседают чайки-бургомистры, а между ними ютятся моевки и снуют черные поморники, терпеливо увертываясь от щипков.
Вот взлетела моевка, заскользила вниз, к морю, и вдруг камнем упала в воду, а через миг уже взмыла вверх с рыбой в клюве. Рыба силилась вырваться, трепыхалась, а чайка медленно передвигала клювом по телу рыбины от середины к голове, чтобы потом заглотнуть ее – упорно боролись хищница и жертва, и не заметила чайка, как черной грозой налетел на нее поморник и долбанул ее в голову; чайка отпрянула, но поморник вновь налетел на нее; бил до тех пор, пока не выпустила моевка добычу и не кинулась на обидчика; но поморник того и ждал, подхватив рыбину, он пустился наутек, торопливо глотая украденную добычу. Тоскливо простонала чайка и снова устремила глаза в малахитовую глубь моря. А поморник опустился на поляну Кувшина, и как ни в чем не бывало, стал увертываться от увесистых щипков бургомистров и моевок, выжидая, когда снова какая-либо моевка полетит за добычей.
– Ишь ты, ловок! – не то осуждающе, не то восхищенно сказал кто-то из «представителей». – Ждет своего часа.
– Справа – губа Ветчиной крест, – громко доложил ефрейтор Гранский. – За ней – Третьи пески. А дальше – Атай-губа. Причалы на ее левом берегу.
Вот так. Засмотревшись на, как мне тогда показалось, редкий случай птичьей подлости, я даже не заметил, как катер миновал Островные кошки и приблизился к берегу. Теперь, после доклада Гранского, я принялся его внимательно рассматривать.
Так же, как удивило меня непонятное, дошедшее до нас из седой старины название губы, когда я прочитал его на схеме участка заставы, так теперь поразила и сама губа. Первое впечатление такое: страшное чудище положило голову на мягкий песок и, оскалившись, полощет в воде свои замшелые зубы. И чем больше я всматривался, тем впечатление усиливалось. У правого и у левого берегов врезались в воду через равные промежутки утесы-зубы, за ними горбились челюсти и скулы, а венчала все это полукруглая скала, очень похожая на надбровную дугу. Темные же, в густых трещинах кресты (один на правом берегу, второй – на левом, третий – на надбровной дуге) усиливали сказочную таинственность. И даже наш приземистый домик с плоской крышей (летом – пост наблюдения, зимой – обогревательный пункт) не нарушали той сказочности.
О чем говорит это старинное название? Что поведали бы эти дубовые кресты, почерневшие и даже потрескавшиеся от времени, если бы смогли заговорить. Надгробные ли памятники смельчакам, которые пытались познать Север и покорить его? Либо могилы трудяг-промысловиков, чей путь определялся одним – наличием моржей и тюленей? Сколько таких крестов на берегах Баренцева и Белого морей, по берегам всех Студеных морей? А каждый крест – тайна веков. Каждый крест – трагедия человека, а то и всего экипажа. Кто может рассказать о них? Кто?
Когда я, позже, все свои раздумья поведал Полосухину, тот посоветовал узнать у деда Савелия. И кто забил в гладкий, почти без трещин гранит на Лись-наволоке, на берегу Мерзлой губы крепкие железные клинья-кнехты, по сей день едва изъеденные солью и ржавчиной, тоже знает дед Савелий.
Гранский утверждал, что викинги, а Полосухин усмехался в ответ и советовал мне:
– Ты сходи к деду. Сходи.
Хотелось верить, что викинги. В этом есть какая-то волнующая романтика. Но лучше знать истину. Да разве все сразу сможешь узнать, оправдывал я себя и строил свои таинственные гипотезы о возникновении крестов и железных клиньев.
Катер миновал Третьи пески и торопливо заскользил по спокойной глади Атай-губы к видневшимся в глубине залива небольшим деревянным причалам.
– Атаек много водилось здесь, вот и назвали Атай-губа, – авторитетно пояснил Гранский. – А причалы для строителей дороги сделали.
Как только катер ошвартовался у одного из причалов, мы поднялись на берег, откуда начиналась широкая и гладкая дорога, по которой не прошла ни одна машина. Как пояснил Гранский, существовал вроде бы план строительства дороги по всему берегу Кольского полуострова, но что-то помешало осуществить тот план, и вот теперь несколько подобных небольших отрезков осталось на полуострове. На нашем участке рассекала она мертвой полосой каменистые холмы с редкими карликовыми березками и сухим ягелем, теряясь в вараке – редком невысоком лесочке. Левей дороги, почти у берега реки, зияли пустыми глазницами окон длинные бараки, вокруг которых кое-где еще торчали полусгнившие столбы когда-то высокого забора из колючей проволоки. Справа, насколько было видно, лежала каменистая равнина. Голая. И будто безжизненная. Словно корова языком лизнула. И лишь вдали громоздились скалы, наползая друг на друга и теряясь в сизой солнечной дымке.
Все эти сценки недавнего прошлого буквально промелькнули в моей голове за ту короткую паузу, которую сделал Полосухин, и когда он продолжил рассказ, внимание мое уже не отвлекалось.
– Армейцы еще раз приезжали, когда ты на учебном был. Облюбовали место километрах в десяти от берега. Думаю, что с весны там начнется строительство. Грузы пойдут. Люди. Значит, пост придется там держать. Вот я и пошел на рекогносцировку. Определить, где удобней домик для поста соорудить. Взял с собой Михаила Силаева. Лишняя закалка – не во вред. До обогревателя у Ветчиного Креста нормально дошли. Вижу, устал Миша, но крепится. Помалкивает. Спрашиваю: «Ну что? До Атайки?» А он бодрится: «Конечно. Шесть километров по отутюженной равнине – что за вопрос!» Согласился я. Дошли до Атай-губы и там переночевали в обогревателе. После ужина лишь обошли по берегу губы и сразу – спать.
Новая пауза, после трудного вздоха. Потер Полсухин ладонью лоб, словно пытаясь активизировать воспоминание, чтобы ничего не упустить. Продолжил с не меньшей грустью:
– Утром – в обратный путь Ветерок попутный. Лыжи бегут сами. На небе – ни тучки. А потом – позори. Хорошей, значит, быть погоде. И вдруг от вараки хлестануло так, что на ногах едва устояли. Горный. Ледяной. Миша мой через четверть часа скис совсем. Поволок я его, да все поглядываю, не поморозил ли он лицо и руки? А сам-то я тоже на пределе. Укрылись за камнем. Ветер потише за ним. Мысль стучит в голове: оставить нужно Мишу, пока силы у него есть. Понимаю умом, что все тогда хорошо получится: его заметет снегом, и не замерзнет он до того, пока я приведу оленей, а смелости не хватает оставить солдата. И ведь знал твердо, что без оленей крышка нам. Вытащил я НЗ. Ты же знаешь, Оля всегда печенье с маслом в карман мне совала. Почти все отдал ему. Ожил он вроде. А прошли малость – снова скис. Тащил я его, пока меня не сбил ветер. Поднимусь, метров сотню одолею и снова – на камни валюсь. Хоть бы, думаю, лощинка какая, валун какой на пути попался. А потом уж не помню, что было. А оставил бы солдата, связался бы из обогревателя с заставой, сам бы на оленях поехал. Быстро бы нашли. Вот так, Евгений Алексеевич…
Вздохнул грустно и долго смотрел на Серого волка с Иваном-царевичем и Василисой Прекрасной на спине, словно любовался стремительной силой дикого зверя. Потом взял перчатки, посмотрел на них так, словно видел впервые прорванную во многих местах кожу и, ухмыльнувшись, швырнул на прежнее место.
– Вот видишь, боролся за жизнь, когда силы только и осталось, чтобы мертвой хваткой обнять камень.
Я взял перчатку. Во многих местах кожа была вырвана клочками, и я попытался представить себе, где, на каком месте есть острые камни, и не смог. Плоско все там. А камни гладкие, старательно отполированные за тысячелетия дождем, снегом и ветром.
«Впился в гладкие камни. Впился ладонями!»
У меня даже мурашки побежали по спине от одной мысли, что подобное со мной могло и может случиться: Север, он – Север. Больше я не сомневался в искренности Полосухина. Поверил ему, хотя знал, что придется говорить еще и с поморами, и с солдатами, выслушивать их мнения, но я уже был твердо убежден: стану за Полосухина бороться, с кем бы ни пришлось схлестнуться.
– Все! – вдруг решительно сказал Полосухин. – Хватит говорильни. Я – домой. Ты – отдыхай с дороги. Наряды высылает старшина. Он на заставе сейчас.
– Пойду и я на часок. Не спят же солдаты.
– Да, не до сна им…
Мы вышли на крыльцо. Огромная прозрачная луна как раз начала выползать из-за дальних скал, высвечивая их, заливая все молочной кисейностью, отчего снежные сопки вокруг становища и заставы, Чертов мост через реку, приземистые дома на берегу реки, сонное море и оголившийся на отливе песчаный берег – все вокруг казалось каким-то мягким, серебристым, и даже кипака[1], которая начиналась метрах в ста от портопункта вверх по реке и называлась Страшной за зловещий отблеск гладкого гранита, сейчас вовсе не была зловещей, а ласково лучилась, как и все окрест, серебристыми лучами. Я завороженно смотрел на неповторимую картину, на луну, все выше взбиравшуюся в небо и словно толкавшую пред собой серую дугу, похожую на мягкую корону, и боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть покойную умиротворенность природы. Какое ей дело до людских горестей? Суета сует. Я даже вздрогнул, когда Полосухин сказал со вздохом:
– Завоет через часок-другой. Передай старшине: все наряды – домой. По линии связи.
Этого можно было бы и не говорить. И мне, и тем более прапорщику Терюшину хорошо известны установившиеся в Заполярье правила: солдаты, несущие службу в нарядах, как только начинается сильная пурга, выходят на связь с заставой, чтобы получить новые указания. Они же обычно тоже известны: если недалеко от заставы – домой, придерживаясь линии связи, а ближе к какому-либо обогревателю – туда. Если какой-нибудь наряд не вышел на связь, его непременно начинают искать. Как начали искать и нашли Полосухина с Силаевым.
А корона над луной – верный признак приближающегося шторма. Не могут не видеть короны пограннаряды, и уже, конечно, принимают нужные меры. Особенно сейчас, после такого происшествия. Всегда, по большому счету, как случается несчастье, люди становятся осторожней, расчетливей, собранней, пока время не сгладит остроту восприятия. Тогда вновь повседневная опасность становится привычной и оттого не столь опасной. Сегодня предупреждать солдат просто излишне. И все же я не стал возражать начальнику заставы. Пообещав, что все исполню как следует, распрощался с ним и пошагал к заставе.
Сапоги мягко погружались в песок, скользили, и это показалось мне даже приятным.
«Вот он – дым отечества», – подумал я, вспоминая, как прежде сыпучий песок раздражал меня, особенно в ветреные дни. Идти трудно, песок набивается в уши, хрустит на зубах – Сахара и Сахара. Только холодная, арктическая.
Мы с начальником заставы и старшиной мечтали о том дне, когда бросит в салме якорь логгер с кирпичом и лесом для новой заставы. Место было уже выбрано: противоположный берег метрах в двухстах от становища вверх по реке, перед самым поворотом, напротив Страшной кипаки. Там глубокий и тихий затончик, где катер может свободно стоять даже на малой воде, не обсыхая, не заваливаясь на бок, как теперь. Приливы, однако, и отливы доходят до затона, оттого он, как и само море, не замерзает. Дальше, за поворотом, лежит зимой на реке толстый лед, а в затоне он лишь в очень холодные дни ложится хрупкой пленкой. Берег крут и переходит в ровную поляну, защищенную от ветра подковообразной скалой. На поляне – ромашки и невысокая, но густая трава. Для здешних мест – удивительный, я бы даже сказал уникальный, уголок. На десятки километров ромашек нет. Откуда взялись они здесь? Ответить, как и на многие явления Севера, никто не мог. Зато все гордились этой поляной и оберегали ромашки. Срезали цветы по острой необходимости острым ножом и возможно короче. Больших букетов никто не нарезал. А когда я, еще не знавший ничего этого, нарвал солидный букет для Лены, меня встретил у Чертова моста низенький сутуловатый мужчина в телогрейке и в новенькой фетровой шляпе. Посмотрел сердито и, не здороваясь, назвался:
– Шушунов я. Игорем Игоревичем величают. В Сельсовете – председатель, – сделал паузу, пережидая, как отреагирую я на это сообщение, затем спросил: – Родом с теплых краев? – И сам же ответил: – Оттуда. Разве изводил бы красоту эту? Ишь, под корень, почитай, под самый!
А буквально через месяц, когда мы вместе с начальником отряда вошли к Игорю Игоревичу, чтобы посоветоваться, где ставить новую заставу, Шушунов удивленно переспросил:
– Как где? На ромашковой поляне. Катер что у бога за пазухой встанет. И любо там жить. Ромашку-то, разумею, не всю погубите. Во дворе загляденье будет и на воле для становища чуток останется. Где сыщешь такую-то еще заставу? Скажите на милость? На весь Кольский – гордость.
Вот так, для дела пожалуйста, а зря – не губи. Верный подход, продиктованный не только суровой необходимостью, но и логикой мысли.
Та новая застава, о которой мы мечтали, будет к осени. А пока старенькая, приземистая, подслеповатая, как все деревянные дома северные, стоит и светится желтым светом керосиновых ламп. Не спят солдаты. А уж далеко за полночь.
Часовой по заставе выскользнул из серебристой прозрачности и привычно доложил, что все спокойно и признаков нарушения границы не обнаружено. Потом уже совсем не по инструкции поздоровался и поздравил:
– С приездом, товарищ старший лейтенант.