Другая курточка, малинового цвета со светлым меховым орнаментам из оленей поверху – соприкоснулась с моим рукавом в вертящихся алюминиевых дверях тесного вестибюля. Двери были маленькие, а вели в двадцатиэтажный дом. Мы ничего не заметили. Правда, я увидел какую-то, как мне показалось, мартышку в джинсах. Но я же не специалист по обезьянам, лемурам – приматам. Разве что – по химерам. Какое мне дело до нее, сказал я себе. Пусть даже она занесена в Красную книгу. Ведь есть же такие, которые вообще вымерли, как, например, богроволицые Козлоноги, которые осенью не вылезали из своих завешенных плющом пещер, где беспрерывно горел огонь и густой ароматный дым, пощипав в носах, поднимался к закопченным сводам. Как оказалось впоследствии, Ее Величественная Беззащитность приехала в наши места из края, где некогда обитали сатиры и фавны – в ущельях среди невысоких, поросших буком и кипарисами, гор на берегу теплого моря. Там они делали кислое вино из дикого винограда, и пили его, сидя осенью в своих просторных подземельях…
Увидев ее еще несколько раз, я тут же забывал о ней. Как и она обо мне. Но она меня замечала, ведь трудно не заметить, даже если думаешь в это время о более приятных вещах. Ее все время отвлекали городские типажи, так отличающиеся от меня с этим венком из листвы зеленоватого газа в кудрях, который делает своего носителя похожим на ореховый куст. На кого же еще походить лесному жителю, завершающему род, вымерший от виноградного алкоголизма и перемены климата. Мы забыты, а мой головной убор кажется теперь архаизмом.
Соответственно – и ею тоже. Она не помнит своих единокровных братьев, планета Мнемозина ущербна в ее гороскопе. Вот только когда этому маленькому лесному чертику сниться в летнюю ночь, что она бежит по лесу нагая с алыми цветами в руках, она просыпается с бьющимся от восторга сердцем, чувствуя утерянное. На мгновенье. Оно исчезает вместе с ночной темнотой.
Мы познакомились случайно. Как-то раз 17 мая одна тысяча девятисот неважно какого года в два часа дня, заскочив в трамвай, я обрадовано уселся на свободное алое пластмассовое сиденье. А, повернув голову, увидел, что у окна – уже устроилась, и прихорашивается, ни на кого не обращая вниманья – она.
Обратно мы ехали вместе.
Потом был столик в кафе на втором этаже Дома образцового быта, иным и не могло быть скопище студентов, отобранных сюда по строгому конкурсу. Я покуривал словно живой треножник бога Хрона, ее жертвенником стала дымящаяся чашка кофе, изображенная половиной стакана горьковатой жидкости с многозначительной пенкой на поверхности. Время шло. Наш столик повторился раз пять или семь, прежде чем она поняла, что я ей кого-то напоминаю. Но даже теперь она не знает толком – кого именно? Достаточно того, что знаю я. К чему вспоминать общих предков в наше время ханжеской морали? Тем более таких, существованье которых доказывается одними, а другими опровергается.
Когда я увидел ее отца и брата – обомлел, так они были похожи на меня: те же густые вьющиеся волосы, неподвластные гребням, но у меня они были светлее мастью; те же мускулистые лбы, призванные играть длинными бровями; глаза на выкате и носы, самое главное носы с выпирающей кверху костью; бороды у существ наше породы только и ждут совершеннолетья, чтобы попереть из всех пор кожи стремясь закрыть все на лице вплоть до ушей, но моя, к счастью не очень темная. Что, впрочем, не свидетельствует ни о чем кроме моего плебейского происхождения; все что под одеждой покрыто мелкими-мелкими волосиками, в некоторых местах, сбегающимися в кучки для общения. Впрочем, я не слишком рассматривал волосатость их тел, с меня хватало моей собственной, по которой я сужу, что все это заканчивалось разнообразными ногами, которые могли быть такими прекрасными у меня или же значительно хуже, важно то, что на пальцах ног, стремительно растущие ногти, нуждались в частой стрижке, в противном случае грозя превратиться в копытца…
Родственники не обратили вниманья на мою реакцию, не придали этому значенья. Тем более что далее ничего особенного не происходило, я даже не сквернословил, не дебоширил, напившись, даже не был замечен в хищении предметов домашнего обихода – чего же боле? Они смирились с моим наличьем, потому что любили свою девочку, а потому многое ей прощали.
Они были заняты своими женщинами и другими собственными проблемами, виделись мы не часто. Я в этой семье больше имел дело с женским началом, двумя его отшлифованными гранями. Маму звали Майей. Она была невысокая, бодрая, хотя и седовласая женщина, жила подле своей дочери в тщетной иллюзии остаться незамеченной. Никто не понуждал ее к этому, с моей стороны обман легко раскрылся, но ее невольное, привычное заблуждение пребывало неизменным.
Мы виделись часто, каждый день, может быть, чаще, чем нужно я устремлялся в башню из блочного бетона над разобранными трамвайными путями. Но гораздо реже, чем хотелось. Едва освободившись от моих необременительных добровольных обязанностей, или, сделав вид, что освободился, я бежал, летел, туда, где меня ожидало дитя иллюзорных заблуждений. Торопился, покупал или не покупал цветы – в зависимости от того имелись ли в продаже негосударственные сорта. Впрочем, однажды я принес охапку гвоздик, доставшихся мне на студенческом сейшене, в массовом количестве они теряли свое политическое значение. Иногда мне казалось, что опаздываю, я отчаянно ловил горделивый таксомотор, но его светлосалатный корпус проносился к более важным делам, чем моя неуверенно размахивающая рука. И, как оказывалось, совершенно правильно, потому, что я приезжал гораздо раньше положенного времени.
Иногда я начинал понимать это, еще находясь в одном подземном переходе: «Еще масса времени!» – и так от случая к случаю. «Что за странный переход,– думал я, лавируя меж плечами, – перелет, перескок, переступ. Переходы бывают разные, например, переход времени года, сезонное превращение послевесенья в предлетье, полное смятенья перед наступающей порой отпусков. Но что стоит чарующее предвиденье наступления лета – в наши дни, когда экономика наполняет всех небывалой уверенностью в завтрашнем дне?»
Во время летнего дождя так же душно как до него. Прохлада приходит с некоторым запозданием, но если небо расщедрится, влажный холодок проникает всюду, тотально охлаждая умы, помимо, может быть, толстенных черепных коробок врожденных дебилов, про которых ничего сказать не могу, кроме того, что они есть и даже, как утверждают, святы, а потому не могут быть вульгарны. Прохлада летнего дождя – это средство против всего вульгарного, за исключением диалектического материализма, который так же не может быть вульгарен, по определению, а не из-за святости, он на нее и не претендует.
Так размышляя, улыбаясь и шевеля губами, я насквозь пропитывался свежащим запахом городского дождя и нес его в пропыленное учреждение. Ее учреждение. Хотя она там являлась всего лишь маленькой женщиной при большой электрической пишущей машине. Таковой эта контора и осталась для меня, и, быть может, станет для тех, кто согласится признать за человеком право давать серьезным организациям имена девиц, как это делают с тайфунами.
– Он сметлив, любознателен, на редкость проницателен, мгновенно разгадывает внутренние переживания людей, – подслушал я однажды ее слова. – У него хороший вкус и приличные манеры. С момента нашего знакомства этот Человечек преисполнен жажды деятельности, он все время мне говорит: «Я должен делать что-то, и руки чешутся начать работу».
Ба, да ведь это же про меня! Я вышел, чтобы через некоторое время вернуться.
Иногда, приехав особенно рано, чтобы не отвлекать Галатею от работы, я заходил в ближайший пивняк. Неказистый на вид он был темен, словно старое серебро: якобы деревянные панели на стенах, две стойки, четыре окна. Только алюминиевая тележка уборщицы – блистала чистотою стиля. Я не понимал, отчего ощущаю себя здесь инородным явлением? Быть может, чтобы рассказать сейчас с долей отстраненности об этом помещеньице на первом этаже сталинского дома с тусклым видом на Садовое?
Бутылочное пиво, подаваемое там, ничуть не вреднее для здоровья читающих, чем старая Соса-Соlа, о которой я так много знал тогда по художественной литературе, но попробовать не случилось до сих пор. Взяв пару бутылок, и полагающееся к ним мясо некого загадочного животного, возможно, единорога, хотя, вспоминая его вкус теперь, думаю, что это была всего лишь холодная говядина; я присоединялся к компании, совершавшей что-то вроде «чайной церемонии» с пивом, традиции которой, к сожалению, уже почти утеряны. Спросив: как сыграл «Спартак»? – хотя, возможно, это и не обязательно, и, поставив мои скромные две к их стеклянной баррикаде, я принимался слушать речи со связками слов, смотреть на одиноких потертых в пиджаках, пивших торопливо, чтобы, схватив и утершись, поспешать, в отличие от компаний, занимавшихся распитием медленно, с чувством собственного достоинства.
Уборщицы, полупьяные женщины в белом подталкивали тускнеющее серебро своих тележек из авиационного металла. Иногда раскрывающаяся дверь обнажала тротуар, самый пыльный в городе, по причине поездов, съезжающихся сюда в длинный низкий вокзал из разнообразных мест вместе с тамошней пылью. Выйдя – непременно наткнешься на небритого грузина со смуглой женой и чемоданом, словно бы поставленного тут навечно в качестве деревянной тумбы для ориентировки.
Прошел год. Начиная вспоминать, ловлю себя на мучительном: было ли все это? Так вы говорите летом? Ну не зимой же, которую я не очень люблю. Лучше всего если это будет конец весны, когда впереди целое лето, и думать о том, как оно станет тянуться долго, теплое и солнечное – удивительно приятно.
Давайте условимся, что все произошло в конце весны. Но, конечно, не просто календарной, потому, что в этот счастливый високосный год весна началась уже в феврале, когда резко прекратились морозы, и все стало таять; лето – в апреле, а закончилось только шестнадцатого сентября в половине четвертого, когда я позвонил Галатее на работу.
Уже были сданы все летние экзамены: правописанью меня учила Настасья Тихоновна, сопромат принимала украинка Марь-Иванна, русскую литературу решительный педагог Ниночка Ивановна, научный коммунизм преподавал немецкий товарищ Карл Фридрихович, давно уже сжегший свой список кораблей; зачет по атеизму и теологии мне поставил профессор Нечаев, по теории стихосложения поэт Бабаев. Химические реакции мы изучали с Парацельсом, музыку с папашей Вагнером, который, впрочем, освоил так же и науку кристаллизовать, то, что жизнь творила органично. А так же кум, дядя, брательник, в нужную минуту, явившийся к дебюту…
Еще я факультативно учил сербохорватский, так как мне казалось: что-что, а уж этот смешной язык мне не понадобится никогда.
Один великий мыслитель философ, литератор да к тому же еще королевский советник как-то заметил, что писатель своей тягой к красоте и деятельности во имя ее превосходит даже Черта. Однако он не до конца очеловеченное существо. Это чистый дух, лишенный постоянной плоти, как бы переходное состояние между материей и сознанием. Оттого сочинитель вынужден оставаться как бы внутри некой невидимой колбы и в таком не слишком удобном положении – участвовать во всем что вокруг происходят…
Чаще всего я был приглашаем к ней домой, а не на место работы, где, продемонстрированный кому надо, уже мог не появляться без нужды. Заехав как-то вечером, я предложил Галатее погулять. Побродить по нашей округлой планете, на которой совершенно невозможно удержаться от тычка легкой, мягкой шутки. Плоская прямота несносна при таком ландшафте, в коем приятнее, скользя и перебегая, напевать попурри и, между делом дерзко мяукать, выходящим из ресторана прохожим.
Простите, о, простите меня!
Целый день, просидев дома, она с удовольствием согласилась. Запорхала по своей цветочной квартирке, где зеленело в каждой комнате, цветы росли или, как минимум, были нарисованы на обоях. Она принесла откуда-то свою черную бархатную юбку.
– Я надену ее, – сказала она, глядя на меня своими счастливыми близорукими глазами.
– Буду ужасно рад, – ответил я, – ты опять показала замечательный вкус. Эта юбка очень подойдет к сегодняшнему вечеру.
Это была ее единственная юбка. Правда, у нее еще имелись джинсы, о которых я уже говорил, сарафан, две блузки – с рукавами и без, смертельно модная белая «летучая мышь» машинной вязки с искрой, которую ей подарили на день рожденья и, чуть не забыл, была еще одна юбка – цвета беж, но вечером в ней было бы – не очень.
В черной юбке и белой блузке с черным же бархатным шнурочком, завязанным бантом у горла, она была неотразима, ходила так на работу, где сидела за маленьким столом с большущей пишущей машиной, и в гости, и в разные другие места; принимала в этой одежде меня и поэтому я с ней – хорошо познакомился.
Малышка надела свою черную велюровую юбку, белую шелковую рубашонку с перламутровыми пуговицами, оттеняющую ее кожу цвета слоновой кости, черный, продуманный шнурок на шею и прочее, и мы опустились на лифте в преисподенную глубину весенней улицы, понемногу переходившей в весенний город, весь наполненный солнечными пятнами, сырой тенью, свежим ветром, то теплым, то прохладным. Впрочем, я, кажется, описал приметы лета, хотя было опрометчиво заявлено, что действия разворачивались весной.
Мы прошли по Первой Солнечной улице, свернули на Вторую Сумрачную, одной стороной которой был красный каменный забор с железными, двигающимися на колесиках, звучащими воротами ликероводочного завода, другой же ее стороной – являлось нечто вроде полуразрушенного гуннами Атиллы храма Бахуса-Аполлона, или еще какого-нибудь древнего любителя выпить. То есть, конечно, это была пустая городская церковка – реставрируемый теперь памятник архитектуры с элементами романского стиля. Обилие угля в церковном дворике свидетельствовало о том, что в соборе пока что располагалась кочегарка.
С высоты птичьего полета – из окон дома, где проживала моя девочка, эта церковь похожа на ажурную табакерку. Вблизи же она превращалась в огромный, временно языческий, храм. Он пуст и жрецы убиты. Оскверненный, но святой. Ибо живы боги по своей обременительной обязанности оставаться бессмертными и витать над своим капищем, высматривая живых людей, видящих в храме не груду прихотливо обтесанного камня, а памятку вечных истин.
– Жутковато смотреть на пустые окна,– сказала Галатея, прижимаясь к моей руке. Нам в лица пахнуло прохладой с текущей неподалеку реки. Я почувствовал запах, вызывающий смутные желанья, напоминающий – нечто неопределенное. Облако закрыло дневное свечение над деревьями и отвлекло меня от привычного решания давно разгаданной, да и не требующей ответа аксиомы: зачем я живу? Что-то в этом роде принес ветер в запахе с речки, хотя лексическая расшифровка запахов – занятие неблагодарное в силу своей приблизительности.
Галатея шла со мной рядом, как ни в чем не бывало, держась за мою руку. Внезапно она остановилась: