Постепенно, во время нескольких следующих сессий стало выясняться, что Питеру доставляли удовольствие мысли о том, как сильно он расстраивает людей, внезапно бросая работу или прекращая общаться с друзьями. Он дважды приводил к краху процесс психоанализа – сначала когда перестал приходить на наши встречи, а потом когда симулировал самоубийство. В первой фазе анализа мне просто не удалось понять, насколько сильно ему нравится таким жестоким образом расстраивать людей. Но зачем и почему он это делал?
Родители Питера развелись, когда ему было всего два года. Вскоре после развода его мать снова вышла замуж. Во время второй фазы психоанализа Питер разыскал своего биологического отца и вызвал на откровенный разговор мать. Он обнаружил, что его мать состояла во внебрачной связи с мужчиной, который впоследствии стал ему отчимом, а также узнал, что и отец, и мать беспробудно пили. Кроме всего этого он выяснил, что первые два года своей жизни он прожил совсем не так, как ему все время рассказывали. И мать, и отец признались, что не могли справиться со своими родительскими обязанностями и часто били его.
Питер рассказал мне, что отец плохо помнил тот период своей жизни и говорил только, что это были ужасно тяжелые, безрадостные времена.
– Мама же плакала и все время повторяла, что очень виновата передо мной, – добавил он. – Когда я родился, ей только исполнилось двадцать, и помощи ждать было неоткуда. Она говорила, что временами чувствовала, как буквально сходит с ума.
От этого признания Питеру стало немного легче. Сколько он себя помнил, его постоянно изводил страх. Облегчение, сказал он мне, ему принесло знание, что его страхи не беспочвенны, что он боится чего-то конкретного. Для маленького ребенка акты насилия являются кошмарным, неподконтрольным и сотрясающим до основ переживанием, и эмоциональные последствия этого переживания могут проявляться у него до самого конца жизни. Психологическая травма интериоризируется и начинает править нами при отсутствии сострадания со стороны окружающих. Но почему же Питер обернулся против самых близких ему людей?
По поведению Питера было явно видно, что он не мог позволить себе чувствовать собственную слабость. Он видел опасность в зависимости от других. В двух словах историю Питера можно описать следующим образом: «Я – агрессор, наносящий травмы окружающим. Я никогда не буду ребенком, которому причинили боль». Но вместе с тем Питер чувствовал и потребность нападать на самого себя. Увеча себя в церкви, он разыгрывал как раз этот сценарий. «Я думал… ты жалкий маленький плакса. Я сделаю с тобой что захочу, и ты мне не сможешь помешать».
Я искренне верю, что, рассказывая свои истории, все мы пытаемся разобраться в своей жизни, но Питер был одержим историей, которую просто не мог рассказать. Не имея слов, он самовыражался другими способами. Со временем я понял, что со мной он разговаривал на языке своего поведения. Питер рассказывал свою историю, заставляя меня почувствовать шок, злобу и растерянность, то есть то, что, должно быть, чувствовал в детстве сам.
Писательница Карен Бликсен говорила, что все беды можно перенести, сложив их в историю и рассказав эту историю другим людям. Но что, если человек не в состоянии рассказать эту историю? Что, если история рассказывает саму себя через него?
Профессиональный опыт показывает мне, что детство заковывает нас в такие истории… В истории, озвучить которые мы так и не смогли, потому что никто не помог нам найти подходящих для этого слов. А когда мы не можем найти способ рассказать свою историю, эта история начинает править нами. Она приходит к нам в снах, выливается в симптомы психологических проблем, заставляет вести себя непонятным для нас самих образом.
Через два года после того, как Питер оставил то сообщение у меня на автоответчике, мы, по обоюдному согласию, решили закончить процесс психоанализа. Я считал, что поработать еще есть над чем, но он думал, что пришло время расстаться.
Все это произошло много лет назад. С тех пор Питер ни разу не попросил о встрече, но не так давно я встретился с ним в кинотеатре. Мы находились на разных концах фойе, но узнали друг друга сразу же. Питер что-то сказал женщине, которая стояла рядом с ним, и они подошли ко мне. Он протянул мне руку и познакомил со своей женой.
Поговорим о смехе
Понедельник, первый день после пасхальных выходных. Тепло и солнечно. Я немного приоткрыл окна у себя в кабинете, а потом вышел пригласить последнего на это утро пациента. Лили подскочила со стула, как только услышала, что я открыл дверь.
– Как же я рада, что снова оказалась здесь, – сказала она. – У моих родителей – форменный сумасшедший дом.
Лили только что вернулась из Нью-Йорка. Она вместе со своей девятимесячной дочерью Элис летала туда навестить родителей.
На рейсе Лондон – Нью-Йорк все было ужасно. Самостоятельно выбравшись из нью-йоркского аэропорта с дочкой и багажом, она обнаружила, что мать ждет ее снаружи, на тротуаре.
– Она обняла меня в своей обычной манере, – сказала Лили. – Она всегда зажмуривает глаза, а потом похлопывает меня по спине, будто у меня блохи.
Мать открыла дверь машины, и оттуда выскочил Монти, вечно слюнявый двадцатикилограммовый золотистый ретривер.
– Он сразу полез ко мне под юбку – нюхать, а мне это было не очень-то приятно. И я сразу задумалась: зачем она взяла в аэропорт собаку?.. Ведь машина-то не слишком просторная. А мама объяснила, что «так им будет проще всего познакомиться». В результате Элис ехала в детском кресле на заднем сиденье, я – рядом с ней, а Монти – «штурманом» – на переднем.
До конца визита ни мать, ни отец Лили не проявляли особенного интереса к тому, что происходит у нее в жизни. В доме постоянно орали два телевизора, а трапезничать все семейство усаживалось на краю кухонной стойки. Отец чаще всего ел, поставив рядом со своей тарелкой ноутбук.
– В самый последний вечер, хлопнув стакана три вина, я сказала родителям, что, вернувшись в Лондон, сразу же отправлю им целую тысячу фотографий Элис. Поймите меня правильно, у них фотографиями уставлены все комнаты в доме. На рояле у них целый лес рамок с фотографиями, но ни одной фотки их первой внучки я нигде в доме не увидела. А мама тут говорит: «Ой, божечки, ты что, не видела? Это же моя любимая!» А потом идет к себе в спальню, копается в комоде и вытаскивает портрет Элис. А потом улыбается и говорит: «Эх, обожаю эту фотографию». И отец сразу тоже говорит: «Эх, обожаю эту фотографию». Ну, и я тоже тогда: «Эх, и я обожаю». А сама думаю, какого хрена? Она что, считает, я умею взглядом, как рентгеном, комоды просвечивать?
Я с трудом сдержал смех.
Лили сделала небольшую паузу, а потом сказала:
– И вот, в последнюю ночь там мне приснился странный сон. Даже скорее кошмар. Все произошедшее в нем должно было меня расстроить, но я почему-то не расстроилась. В том сне Лили оказалась в группе людей, стоявших на берегу озера. Вместе со всеми она смотрела, как маленькая девочка пытается доплыть до деревянного плота.
Девочке было очень трудно, но она все-таки смогла добраться до плота и забраться на него. Тут прогремел гром и полыхнула молния. Девочка явно находилась в опасности, но никто не обращал на это никакого внимания. Где же были мать малышки, ее отец?
Лили попросила родителей присмотреть за Элис, а сама прыгнула в воду и поплыла к девочке. По черной воде озера гуляли большие волны, и удерживать голову маленькой девочки над поверхностью было очень сложно.
Добравшись до берега, Лили вытащила ребенка из воды и вдруг увидела, что, кроме родителей, на берегу никого нет. Элис нигде не было.
Лили была уверена, что вот этот последний фрагмент сна – «Элис нигде не было-» – про упрятанную в комод фотографию. Но что же означало все остальное?
– Может быть, этот сон напоминает вам еще о чем-нибудь? – спросил я.
Сон напоминал ей об озере рядом со школой-интернатом, где она когда-то училась. Каждую осень старшие мальчишки ловили пару-тройку новичков и бросали их в озеро.
Выбирали они, как правило, самых заносчивых мальчиков и самых симпатичных девочек. В те первые дни, когда она ужасно скучала по дому, ей было даже приятно оказаться среди этих «избранных».
В ближайшие недели ее отвели в сторонку несколько соседок по общежитию. Они начали дразнить ее разговорами о сексе, а потом попытались уговорить пойти в комнату к одному из старшеклассников. Лили в тот момент было четырнадцать, и с мальчиками она еще даже ни разу не целовалась.
Как-то вечером после ужина одна из девочек постарше отвела ее в туалет и стала совать два пальца в рот, чтобы вызвать рвоту. «Это точно так же, как отсасывать у мальчиков, просто открываешь рот и берешь поглубже», – сказала она ей.
Учиться в пансионе становилось все сложнее и сложнее. Лили успокаивала себя мыслями о том, что она – девушка способная, что ей все будет по плечу, что в течение года-двух она найдет себе парня, влюбится, и все постепенно наладится. Но все шло совсем не так, как хотелось. Лили не могла есть и спать. Она ни разу не пропустила занятий, но вела себя все более и более беспокойно.
– У меня не было никакой депрессии, я просто гнала и гнала себя вперед. В результате у меня, как у несущейся на бешеной скорости машины, начали отлетать колеса… Я перестала держаться на плаву.
– То есть девочка из сна – это вы, – сказал я.
– Но если это я, то как же я могу смотреть за Элис?
– Вполне возможно, что сон как раз об этом.
Лили признала, что ей действительно было трудно концентрироваться на Элис, пока она гостила у родителей.
За время этого визита она регрессировала. Она чувствовала, как из нее выветривается ее взрослое «я», куда-то исчезает мать, которой она была только что.
– Знаете, это было как у заложников, когда они забывают про внешний мир и начинают мыслить точно так же, как их похитители. Стокгольмский синдром.
У меня возникла мысль, что Лили пытается трансформировать свой визит к родителям в серию комических скетчей. На каждом шагу повествования, как раз в те моменты, когда я ждал от нее рассказа, как она была обижена или расстроена, она вставляла какую-нибудь ударную смешную концовку – «будто у меня блохи» или «она что, считает, я умею взглядом, как рентгеном, комоды просвечивать?».
Через приоткрытое окно с улицы донеслись крики и хохот детей, направлявшихся на расположенную по соседству детскую площадку. Пока мы с Лили молчали, пережидая этот шум, я невольно задумался о самом термине «ударная концовка», в котором присутствовал явный намек на насилие. А потом вдруг вспомнил представление про Панча и Джуди[1].
Несколько месяцев назад, прямо перед Рождеством, хозяева одного из местных магазинов наняли актеров, которые играли сценки из жизни этих персонажей. Я привел детей, и мы смотрели спектакль: Джуди куда-то ушла из дома, оставив малыша под присмотром Панча. Вечно безалаберный и бестолковый мистер Панч сначала забыл про ребенка, потом сел на ребенка, а потом даже еще и покусал ребенка. Вернувшаяся домой Джуди, как всегда, вытащила дубинку и задала своему непутевому мужу хорошую трепку. Я замерз и мечтал как можно скорее отправиться домой, но детей от спектакля было не оторвать. Мы досмотрели до самого конца.
– Одна из проблем с вашими шутками заключается в том, что после них у нас с вами создается впечатление, что мы поговорили о чем-то, что вас беспокоит… Скажем, о случае в аэропорту, об упрятанной в комод фотографии Элис… И мы действительно говорили обо всем этом, но таким образом, что никакого решения этим проблемам найдено не было, – сказал я Лили.
– Если бы я не высмеивала все эти их выкрутасы, я бы постоянно ходила злая.
– Вы мстите родителям своими агрессивными шутками, и вам становится немного легче. У вас создается ощущение, что юмор работает, ведь он облегчает боль. Но вместе с тем вы теряете стремление лучше разобраться в ситуации.
– То есть в шутках я изливаю свою злость, но она рассасывается только до уровня, позволяющего мне терпеть поведение своих родителей. Я просто перестаю о нем думать.
– Точно, – сказал я.
Лили помолчала, а потом сказала, что не очень уверена, что все именно так:
– Да, я размышляла о ситуации с родителями… И ситуация действительно – полный кошмар. Но как-то изменить ее не было никакой возможности.
Услышав слово «кошмар», я вспомнил о ее сне. Я сказал, что был поражен тем, как она предварила собственно описание сна: «…Это был кошмар. Все произошедшее в нем должно было меня расстроить, но я почему-то не расстроилась».
– Возможно, – сказал я, – этим сном вы хотели убедить себя, что можете находиться внутри кошмара, но не чувствовать его. Не только держать голову над водой, но еще и «анестезировать» себя, чтобы не чувствовать боли от безразличия своих родителей.
– Да вы представьте только, что будет, если я не стану себя «анестезировать»! – воскликнула Лили. – Если бы родители узнали, что у меня в мыслях, то и от таких взаимоотношений у нас с ними камня на камне не осталось бы. Я совсем не умею говорить с ними о том, что меня беспокоит, потому что любой разговор пойдет наперекосяк. Мама сразу же заявит, что ничего агрессивного не делала. «Подумаешь, это же просто фотка, солнышко», – скажет она.
Конец фразы Лили произнесла совсем тихо:
– Мой метод работает, мистер Гроц. Работает…
Еще во время самых первых наших сеансов психоанализа я заметил, что концовки фраз Лили произносит громче, даже когда не задает вопрос. Таким образом она интонационно заставляла меня говорить что-то в ответ. В тот момент мы пришли к выводу, что она делает это, потому что ее обескураживает мое молчание. Она вынуждала меня говорить, чтобы по тону моего голоса понимать, соглашаюсь я с ней или нет.
Я сказал Лили, что, возможно, по аналогичным причинам она хочет слышать и мой смех. Мой смех означал, что мы с ней заодно, что мы с ней «хорошие», а ее родители – «плохие». Мой смех избавлял ее от чувства вины, ей не нужно было корить себя за то, что она высмеивала своих родителей.
Лили сказала мне, что ей становилось легче, когда я смеялся, а потом замолчала. Некоторое время мы просидели в тишине. Я заметил, что она взглянула на свои часы, и решил закончить беседу, поскольку времени и впрямь оставалось уже совсем немного.
Но тут она вдруг заговорила:
– Я сейчас вспомнила, какой нервный срыв случился у меня в пансионе. Как я посреди ночи пошла звонить домой из таксофона, что за общежитием, как вокруг жужжали слетевшиеся на свет насекомые. У меня была истерика, я рыдала и кричала в трубку: «Можно я вернусь домой, можно я вернусь домой? Ну, пожалуйста!» А мне говорили: «Нет, тебе нельзя домой». Потом становилось все хуже и хуже, но я заставила себя остаться. И во мне что-то изменилось. Этот срыв был словно раскаленная печка, которая выжгла из меня любую веру в собственные чувства.
Слушая ее воспоминания, я слышал и слова из ее сна: «Девочка явно находилась в опасности, но никто не обращал на это никакого внимания. Где же были мать малышки, ее отец?»
– Мне до сих пор очень трудно доверять своим чувствам. Но ваш смех означает, что вы верите в мои чувства и мою реальность. Когда вы смеетесь, я понимаю, что вы видите ситуацию точно такой же, какой вижу ее я. Что вы не сказали бы «нет» и позволили бы мне вернуться домой.
Как похвалы могут лишить уверенности в себе
Однажды я пришел забирать дочь из садика и, завернув за угол коридора к двери их группы, подслушал, как одна из воспитательниц сказала ей: «Какое же красивое дерево ты нарисовала. Очень здорово получилось». Пару дней спустя она взяла другой рисунок моей дочки и заметила: «Ого, да ты у нас прямо настоящая художница!»