Уроки украинского. От Майдана до Востока - Марина Ахмедова 7 стр.


Машина, медленно скользя по обледенелому асфальту, удаляется от еврейского мемориала. Скрипят дворники по стеклу. Умолкают.

– Страшнi слова, коли вони мовчать… – начинает Ирина. – Нет, я попробую по-русски сказать: «Страшны слова, коли они молчат, когда они внезапно притаились. Когда не знаешь ты с чего начать, ведь все слова когда-то были чьи-то».

– И как найти нужное слово, чтобы тебя услышали?

– Вот именно… Для меня это тоже загадка. Но я знаю одно – если ты живешь в Киеве и прилетаешь сюда к своим избирателям раз в год на голубом вертолете весь в золоте и «бриони», то… какой ты тогда политик?

Над дверью висит вышитая белая занавеска. В углу – высокая печь, покрытая глиняными изразцами с глазурью. В комнате – стол, на нем стопками сложены фотографии, буклеты, книги.

– Наше село было обстреляно першим. Тут была така церковь-невеличка, капличка. Перший снаряд попал на ту церковочку, и она сгорела… – Пожилая учительница местной школы Надежда Васильевна берет со столика буклет. Открывает. Надевает очки.

– Тут собраны гаивки, – говорит Ирина, – еще бабушка моя собирала. Они ушли с нашими ссыльными в Сибирь, а потом вернулись их детям и внукам.

– Продавала клебаньская дочку свою, – заводит тонким голосом учительница. Мэр, стоя у нее за спиной, подпевает. – А долинська перебiгла: купiть мою. Ми вашу не хочемо, бо лiнива, чотири ночi горцi мочить, три днi мила… Вы все поняли или перевести? – спрашивает меня, дойдя до конца. – На торгу мать продавала дочь свою. Хвалила ее.

– А как хвалила?

– Кака она у ней гарна, каки косы имеет… То дети наши поют, так становятся в два рядка, и из одного выходит мать, представляет дочь свою.

– И что же в результате? Купили ее?

– Нет! – с чувством говорит Надежда Васильевна. – Так другая сторона сказала – мы вашу не хотим, потому что она ленива! Она горшки четыре дня мочила, потом три дня мыла. Они другую купили.

– А как же та? Так и не вышла замуж? – спрашиваю я.

– Так ту уже триста лет продают! – смеется Ирина.

– Мы хотим сделать музей, – говорит учительница. – И помещение уже есть, осталось только отремонтировать, там будут представлены три культуры – украинская, польская, – перечисляет она, и я жду, что она скажет «русская», но она заканчивает: – еврейская.

– Почему вы нас так не хотите? – спрашиваю я.

– А я вам скажу, – махнув рукой на Ирину, чтобы молчала, начинает учительница. – А потому что память генетическая у нас. Мужа моей тети вывезли вместе с детьми. Младшему ребенку было полгода только. Она что успела, то на него надела. По дороге он умер. Муж ее был председателем села и вроде помогал нашим повстанцам.

– А повстанцы-то у себя дома хотели родину свою, – хрипло перебивает ее Ирина. – Они же не шли на Россию нападать. Но их объявили бандформированием! Какое же бандформирование?! Какое?! У нас была наша Украина. Русские пришли и ее забрали. Русские сказали, что бога нет. Хотя мы верим в бога. Вы сказали, что украинского языка нет. Но мы хотим разговаривать на своем языке и петь своих гаивки!

– Линия раздела прошла по нашему селу, – быстро перехватывает слово учительница. – В один день половина села попала в Польшу, другая – в Украину. И знаете, в чем основное качество западных украинцев? В том, что мы ничего не забыли. В том, что мы память свою сохранили!

– Но, может, стоило бы забыть? – спрашиваю я. – И тогда будут нарождаться новые поколения, не помнящие ничего, и им будет легче жить.

– Вы так думаете? – качая головой, с чувством спрашивает учительница.

– Неважно, что я думаю. Это – вопрос.

– Я вам кое-что покажу. – Она берет со стола цветные фотокарточки. – Вот дети пришли на могилу к настоятелю церкви, так он умер шестьдесят лет назад, они его никогда не знали. Но он построил для нашего села большой храм. А вот дети пришли к могиле учительницы. Видите, у ней креста нет, только глыба стоит. Вы думаете, почему? Она была разведчицей УПА. Усыновила двух детишек. И одного из этих мальчиков власть воспитала так, что он пришел к той матери, когда она спала, и задвинул в печке заслонку. Она отравилась угарным газом… Она его приняла, а он ее убил. И этого стереть невозможно! И если бы сейчас не мой радикулит… ой-й, я б стояла на Майдане, как в две тысячи четвертом году.

– Вы не пожалели, что стояли в две тысячи четвертом?

– Нет! – выкрикивает она. – Знаете, дети меня в школе как-то раз спросили: «Вот вы ездили в Киев, на Майдане отстояли. И что же?» А я говорю: «Дети!» – У учительницы перехватывает дыхание. – Я говорю: «Дети… – тише произносит она, – нас продали, если так говорить!…Но я хочу сказать, что видела свой народ, и это – самое главное. Я стояла возле Верховного Совета, когда объявляли итоги выборов, и там со мной стоял миллион украинцев, но было слышно, как муха летит…» – Она делает паузу и приводит дыхание в порядок. – Это был народ, и это была сила… А почему мы хотим в Европу? А потому что мы хотим, чтобы нас судили честные судьи. Вы нас страшите газом? А у нас его никогда не было.

– Я тоже смеюсь, когда мне говорят: «Вам Путин перекроет газ», – смеется Ирина. – Нам в Раве Русской до газа – двадцать километров. А до газа в Европе – четыре километра. Мы до сих пор отапливаемся углем и дровами. А за то, чтобы протянуть на двадцать километров трубу, Украина с нас хочет сорок миллионов. А Европа бесплатно обещает трубу положить. Они газ у вас покупают по триста сорок, нам продают за триста восемьдесят. Так нам выгодней у них покупать, чем у вас – за четыреста двадцать.


Ирина выходит из машины, когда на дороге показывается похоронная процессия. Звучит тихая траурная песня. Мужчины несут хоругви. Медленно двигается за ними газель с гробом. Горожане из процессии аккуратно поддерживают друг друга под руку, и, можно подумать, что тому причина не печаль, а гололед.

Женщина останавливает мэра, и та, склонив к ней голову, выслушивает ее. «Добре, добре», – говорит, отходя.

– Она просила, чтобы я отговорила ее сына ехать на Майдан, – говорит Ирина. – Ее он не слушается, а меня послушает. Я его отговорю. Ему двадцать два. Начнут бить, ну что он сделает?

Задний двор продуктового магазина покрыт плиткой. По углам краснеют холодильники Coca-Cola. У магазинной стены собрался черный сугроб. Двое мужчин в рабочей форме ждут у входа. Мэр открывает багажник. Мужчины сносят туда коробки с продуктами – рисом, гречкой, паштетом, сосисками, лимонами, чаем, кофе. Каждый раз машина приседает под тяжестью новой коробки.

– Столько будет подогрева, – говорит Ирина, глядя, как заполняется багажник, – что ни один «Беркут» не возьмет. Нас не надо организовывать, мы сами можем сорганизоваться, и никакие политики нам для этого не нужны. Кстати, посмотрите на упаковки, – обращается ко мне. – Это все польские продукты. В Польше они стоят в три раза дешевле. И это – еще одна причина, по которой мы хотим в Евросоюз.

Груженая машина останавливается напротив еще одного мемориала, обнесенного цепями. Ирина подходит к высокому надгробью и поднимает со снега сдутый ветром венок. Возвращает его на место.

– А это могилы французских воинов, – говорит она. – В Раве Русской же находится бывший концлагерь. Очень большой. Шталаг‑352. Туда свозили французских и бельгийских военнопленных. Это про Шталаг Черчилль сказал: «лагерь медленной смерти и двух капель воды». Сейчас в живых остались только двое из бывших узников. Приезжали недавно, землю целовали. Они чего только не рассказывали, но я не могла это слушать. Их живыми сбрасывали во рвы и засыпали известью. Они их там просто убивали! – кричит она. – А наши равские трохи носили им покушать…

Наша следующая остановка – библиотека. Здесь свободный доступ к Wi-Fi bibliomist, предоставленный по одной из программ Евросоюза. За столами перед компьютерами в ряд сидят старшеклассники.

– Что читаете? – спрашиваю их.

– Вконтакте и фейсбук, – отвечают они, отвернувшись от экранов.

– А о чем там говорят?

– О революции. О Майдане.

Ирина процокивает каблуками по мерзлой дорожке детского сада. Под елями на пнях мерзнут тазики, размалеванные под мухомор. На лестнице, ведущей к главному входу, стоят коляски и санки. В самом здании белеют ослепительные пластиковые окна.

– А если бы не работали эти европейские программы… – многозначительно говорит мэр, останавливаясь на ступенях. Она показывает на табличку, висящую у входа, «Проект Громади». В углу таблички – флаг Евросоюза. – «Проект Громади» значит, что капитальный ремонт – замена окон и дверей финансируется Европейским союзом. Мы бы сами этого сделать не смогли. Денег в казне – ноль. Их системно воровали в течение двадцати лет. И это вопрос не только к нынешней власти. У них сейчас сонный час, – она показывает длинным ногтем на новую дверь детского сада и спускается по лестнице.

Машина, в которой мы практически провели весь день, выезжает на Львов, чтобы оттуда двигаться в Киев. Она делает последнюю остановку – на выезде из Равы.

Серый обелиск смотрит на безлюдную дорогу. За его спиной – площадка, покрытая нехоженным снегом. Черные деревья растут полукругом, не заступая на нее. Это памятник советским воинам. К нему ведут несколько собачьих следов.

– К ним кто-нибудь приходит? – спрашиваю я.

– Я, – отвечает Ирина.

– А еще?

– К сожалению, русские к ним не приезжают. И это им очень обидно, – говорит она о солдатах. – Потому что каждый год сюда приезжают к своим воинам французы. Приезжают евреи. Приезжают поляки. А к ним – никто… Здесь были тяжелые бои, видите, какая земля горбатая. Здесь десятки тысяч лежат. Они же целую неделю с начала войны оборонялись. Русские разведчики, конечно, знали, что немец готовит. Но где-то в начале июня сюда пришла депеша – всех разоружить. А начальник пограничной заставы девяносто первого отряда Федор Васильевич Морин не послушался, держал всех в ружье. Узнали об этом в Москве, приехали его расстреливать. А тут ночью немец напал, а они все – в ружье. И неделю держали оборону, а другие за несколько часов падали… Как же все перемешалось! Как же страшно это все – тут русские, там УПА! У меня один дедушка в советской армии служил, а другой – в УПА. И шо ты будешь делаешь? – дотрагивается она до обелиска. – Ну шо ты будешь делать?!

Я спускаюсь по ступенькам вниз – к могилам, запорошенным глубоким снегом. Они – квадратные, братские, низкие. Похожи на пластиковые окна в детском саду – символ выхода в Европу. Становится виден большой серый крест, который, стоя у обелиска, не разглядеть. Он подпирает собой наступающий лес черных деревьев, и те не смеют идти дальше, словно крест из последних сил держит невидимую границу. В этом месте, где нестертая память, сконцентрированная в вернувшихся из Сибири гаивках, не дает живым покоя, могилы, мемориалы и памятники становятся той границей, которая не пускает живых за точку невозврата.

Трезубцы небесной тысячи

К какой войне готовятся боевые отряды Майдана

Боевые отряды украинской революции – «Самооборона», «Правый сектор» и другие – сейчас проблема не только для их «внутренних врагов», но и для самой временной украинской власти. Они не только вступают в драки и перестрелки в Донецке и Харькове, участвуют в самосуде и «люстрации», они захватывают коммерческие структуры и здания. Но при этом они – те, кто морально готов воевать. На Украине на прошлой неделе власти сформировали Национальную гвардию, в которой к военным решили присоединить и боевые группы Майдана. Корреспондент «РР» побывала на первой тренировке «Самообороны» на военной базе, а также встретилась с очень высокопоставленным украинским офицером, который говорил о готовности к войне и терактам.


Андрей, комендант сотен «Самообороны», поднимается на второй этаж поликлиники. В полутемном коридоре ему навстречу попадаются люди в камуфляже и люди в белых халатах.

– У хирурга все были? – выглядывает из кабинета мужчина в халате.

– Да, – отвечает Андрей, сверившись с листком бумаги, который держит перед собой.

Он останавливается там, где от стены отходит полукруглый низкий бортик, засыпанный мелкой галькой. У окна сгрудились мужчины, на рукавах их камуфляжных курток написано «12‑я львовская сотня». На бортиках сидят еще несколько человек. Над ними возвышается сотник, шея которого обернута желтым шарфом с тонкими голубыми надписями «Майдан». Он стоит, сцепив руки за спиной и широко расставив ноги. Между его высокими ботинками на высокой шнуровке поблескивает металлическая пластина, прошитая гвоздями, которая прибивает ковровую дорожку к паркетному полу.

– Это медучреждение, – сообщает Андрей. – А мы расположены сейчас на базе, которая раньше подчинялась внутренним войскам. Там все эти спецподразделения – «Барс», «Ягуар». Они переведены в состав Национальной гвардии. Три дня назад о ней был принят закон. А мы – «Самооборона» – теперь резерв Национальной гвардии и тренируемся на базе «Барса». Вы сейчас, можно сказать, в самом пульсе, – ударяет он последний слог, – этого события. А вот они резервисты, – он показывает на мужчин, сидящих на бортике.

Среди них один, лет пятидесяти, с костистым лицом, сидит, закинув ногу на ногу. Второй лысеющий, плотный, лет сорока пяти. Рядом с ним, касаясь бока локтем, похожий на него румяный парень с серыми глазами, его куртка схвачена на поясе белым ремнем. С краю еще двое, одинаково худые и невысокие. У одного по голове проходят две выбритые полоски, такие же длинные заживающие шрамы на щеке.

– Россия уже завоевала пол-Украины, – говорит он. – Перешла все границы. Я лично поломаю ногу каждого москаля, который ступит на нашу землю.

– Ром, ты поясняй, – обращается к нему, двинув локтем, другой, в растянутом камуфляжном свитере. – Имеются в виду путинские, а не народ.

– Виталь, я же с Луганска, – отвечает Рома. – Я у вас один такой, талисман. Мне оттуда звонили ночью: ребята уже вооружились и даже не хотят ждать первого удара. Люди как? Они из подвала вылезут, стрельнут и залезут обратно. Это же партизанская война. Какого хрена Россия полезла? – обращается он ко мне. – Мы встали против чего? Против того, что нам надоело жить бедно. Я трое суток добирался из Луганска на поезде. У меня пуля в плече.

– Мне интересно, – обняв тонкими пальцами выпирающее из штанов колено, говорит Виталь, – обычные русские спрашивают: что делают в Крыму их зеленые человечки?

– Чем ты раньше занимался, до самообороны? – спрашиваю я.

– Я жил в селе, у меня там полгектара земли, я его обрабатывал. С этого и живу. Сажаю картошку, морковку, буряк, петрушку, лук, даже пшеницу сею. Потом картошку складываю в погреб. Конечно же, продаю немного знакомым. А так я ее и жарю, и супчики готовлю, и деруны. У меня брат младший – он жареную картошку хоть три раза в день есть будет! У нас родителей нет, мы сами всю жизнь живем. А на обед готовлю в основном супчик.

– С мясом?

– Ну нет, конечно же. Вообще-то я покупаю куриные крылышки и закидываю в морозилку.

– Россия с Китаем давно друг другу в спину дышат, – говорит Рома. – Самый лучший спецназ у Китая. Если Россия передвинет большую часть войск сюда, Китай пешим ходом ее затопчет. А Путин останется у разбитого корыта. Смотрите, американский крейсер подошел, – перечисляет он, – Турция сказала, что мусульманских братьев не даст в обиду, плюс Польша уже подтянула войска к границе.

– То есть на свои силы вы не рассчитываете? – уточняю я.

– На нашей стороне мир, – отвечают мне сразу несколько голосов. – Мы защищаем свою родину, а они нападают. Значит, у нас дух сильней. А мы рассчитываем только на свои силы – что я ему спину прикрою, а он мне! Мы пойдем москалей голыми руками душить!

– Балаган прекратить! – командует сотник. Все стихают. – У меня в России масса родственников живет. Но если придется воевать… У меня четверо детей, я обязан буду их защитить. – Сказав это, он уходит широкими шагами по ковровой дорожке.

Назад Дальше